26. Необратимость
2 апреля 2026 г., 08:00
Примечания:
Отвратительная глава. Её для меня было больнее всего писать. Я искренне надеюсь, что после прочтения у вас не появится мысли, что Гермиона - страдалица. Эта война отняла у неё последнее - себя, примите и полюбите её так, как её любит Драко. Посочувствуйте ей, быть может, после этого она и начнёт вновь сиять.
Она открыла глаза — и потолок ударил в сознание белизной, идеальной, чужой, такой же, как в первый день, когда она пришла в себя после Министерства, после дома Лавгудов, после всего того, что было до и после. Она лежала, не двигаясь, не дыша почти, и смотрела на эту белизну, и внутри неё разрасталась пустота — медленно, неумолимо, как яд в венах, как смерть, которая уже начала своё дело.
Потолок был знакомым. Слишком знакомым. Потолок квартиры. Их квартиры.
И от этого знания к горлу подкатила тошнота.
Она села — рывком, судорожно, не рассчитав сил, — и её вырвало прямо на пол, на этот идеальный паркет, который он так любил, на который она сама когда-то смотрела и думала, что это её дом. Желчь обожгла горло, горечь заполнила рот, и она сидела на коленях, трясясь, выворачиваясь наизнанку, и не могла остановиться.
Потому что комната пахла им.
Его запах был везде — в шторах, в одеяле, в подушке, которую она сжимала в руке, не помня, как сжала. Тот самый, который она любила. Которым дышала. В котором пряталась от всего мира, когда мир становился слишком страшным, слишком жестоким, слишком невыносимым. Теперь этот запах убивал её. Медленно. Верно. Неотвратимо.
Она сползла с кровати, цепляясь за стены, за мебель, за воздух — за воздух, который здесь был таким же ядовитым, как всё остальное. Встать на ноги удалось не сразу — колени подкашивались, мышцы дрожали, а правая рука… правая рука горела.
Горела так, словно её снова и снова резали тем проклятым кинжалом.
Гермиона посмотрела на свою руку. Бинты, наложенные кем-то — наверное, Пэнси, — пропитались кровью и жёлто-зелёной, дурно пахнущей жидкостью. Сквозь марлю проступали буквы. Вырезанные. Глубокие. Навсегда.
ГРЯЗНОКРОВКА.
Слово пульсировало. Жило своей жизнью, и она чувствовала, как яд растекается по венам, поднимается выше, к сердцу, к мозгу, к той самой тишине, которая теперь поселилась в душе. Она смотрела на эти буквы и не могла отвести взгляд. Потому что они были правдой. Потому что он стоял там и смотрел. Потому что он кивал. Потому что он сказал «продолжай, тётя».
В комнате было тихо. За дверью не слышалось ни звука. Наверное, все спали — Пэнси, Гарри, может быть, кто-то ещё, кого она не заметила в том полубреду, когда приходила в себя в прошлый раз. Часы показывали половину четвёртого утра. Самое тёмное время. Самое тихое. Самое невыносимое.
Гермиона заставила себя встать.
Ноги дрожали, но держали. Она прошла к шкафу — тому самому, где Драко хранил одежду, которую покупал для неё. Каждую вещь выбирал с такой тщательностью, словно от этого зависела его жизнь. Сейчас она ненавидела эти вещи. Ненавидела его заботу, его внимание, его любовь. Но другой одежды у неё не было.
Свитер — мягкий, тёмно-синий, который он принёс месяц назад и сказал: «Тебе пойдёт». Джинсы. Носки. Всё то, что пахло им. Квартирой. Той жизнью, которая теперь казалась чудовищной ложью. Она одевалась медленно, через боль, через тошноту, через слёзы, которые текли по щекам, но она даже не замечала их. Не чувствовала. Не могла.
Мантия осталась висеть в шкафу. Она не хотела ничего, что было связано с магическим миром. Ничего, что напоминало бы о нём. О них. О той клятве, которую он дал и нарушил.
Закончив, она подошла к письменному столу — его столу, где он иногда сидел по ночам, читая отчёты, составляя планы, делая вид, что не замечает, как она смотрит на него из-под одеяла. Ящик был не заперт. Внутри лежали бумаги, какие-то старые письма, пара галеонов и — палочка.
Палочка была не его. Чёрное дерево, стройная, чуть длиннее стандартной. Она взяла её в руку — и почувствовала отклик. Сильный. Живой. Не такой, как от её собственной, но достаточно сильный, чтобы работать. Сердечная жила дракона. Восемнадцать дюймов. Запасная. На случай, если основную потеряют или сломают.
Он всегда был предусмотрительным. Всегда. Кроме одного раза. Кроме того раза, когда она нуждалась в нём больше всего.
Гермиона сжала палочку в кулаке. Хорошо. Хоть что-то.
Рука горела невыносимо. Она посмотрела на бинты, пропитанные жёлто-зелёной жижей, и поняла: яд не вывели. Не смогли. Или не успели. Он всё ещё там, разъедает плоть, поднимается выше. Её лихорадило — она чувствовала это по тому, как дрожали мышцы, как путались мысли, как мир вокруг становился то слишком ярким, то слишком тёмным, то слишком далёким.
Надо уходить. Надо убираться отсюда. Из этого места, где каждый угол, каждый запах, каждая вещь кричала о нём. О предателе. Об убийце. О том, кого она любила больше жизни.
Гермиона подошла к окну, раздвинула шторы. Ночной Лондон спал, укрытый снегом, тихий, равнодушный, чужой. Где-то там, за этими огнями, была свобода. Или смерть. Она уже не различала.
Она закрыла глаза, сосредоточилась. Аппарация в таком состоянии — безумие. Её могло расщепить. Разорвать на куски. Размазать по пространству между здесь и там. Но оставаться здесь было невозможно. Невозможно дышать этим воздухом. Невозможно чувствовать этот запах. Невозможно быть там, где его руки касались её, где его голос шептал её имя, где его глаза смотрели на неё и врали.
Она шагнула в пустоту.
***
Её выбросило в сугроб с такой силой, что на секунду показалось — внутренности вывернулись наизнанку. Гермиона лежала в снегу, не в силах пошевелиться, и смотрела на чёрное, беззвёздное небо, пытаясь понять, жива она или уже умерла. Лёгкие горели, в ушах звенело, а рука… рука взорвалась такой болью, что из глаз брызнули слёзы.
Она перевернулась. Встала на четвереньки. И её вырвало — снова желчью, снова той самой горечью, которая, казалось, уже никогда не уйдёт.
Рядом, в нескольких метрах, возвышался старый дуб. Тот самый, под корнями которого он достал меч Гриффиндора. Тот самый, под которым они сидели, уничтожая крестражи. Тот самый, который теперь стал свидетелем её падения.
— Ненавижу, — прошептала она одними губами. — Ненавижу…
Слёзы хлынули с новой силой. Гермиона упала коленями в сугроб — даже не почувствовала холода, хотя снег тут же начал таять под горячей кожей. Она рыдала. Навзрыд. Некрасиво. По-настоящему. Так, как не плакала никогда в жизни. Кричала в пустоту, проклинала всех — Беллатрису, Люциуса, Драко, себя, этот мир, который позволил этому случиться.
— Тварь! — заорала она в темноту. — Какая же ты тварь, Малфой! Я верила тебе! Я любила тебя! А ты… ты…
Её крик эхом отозвался по ночному лесу, зазвенел где-то там, вдалеке, и испарился. Слова кончились. Остались только слёзы. Только боль. Только рука, которая горела так, что, казалось, сейчас вспыхнет пламенем.
Гермиона посмотрела на свою правую руку. Бинты пропитались кровью и гноем окончательно. Повязка сползла, открывая страшную, воспалённую рану. Буквы — грязнокровка — багровели на фоне бледной, почти синюшной кожи. Яд поднимался выше, к локтю, и там, где он проходил, кожа становилась чёрной. Мёртвой. Неживой.
Её лихорадило. Всё сильнее. Всё страшнее. Гермиона попыталась встать — и упала обратно в снег. Ноги не держали. Тело превратилось в один сплошной комок боли, пустоты и отчаяния.
Она потянулась к серьгам. К тем самым, которые он подарил ей в школе. Которые были портключом. Которые связывали их неразрывно. Если она не может аппарировать — может быть, серьги перенесут её куда-то, где можно спрятаться. Залечь на дно. Умереть в одиночестве.
Нет. К чёрту. Их нужно просто уничтожить.
Пальцы схватили мочку, дёрнули — и ничего. Серьга не поддавалась. Гермиона дёрнула сильнее — острая боль обожгла ухо, по шее потекла тёплая струйка крови, но застёжка даже не дрогнула. Серьги словно вросли в плоть. Стали частью её. И никакая сила не могла их отделить.
— Чёрт! — закричала она, дёргая снова и снова. — Чёрт, чёрт, чёрт!
Кровь текла по шее, капала на свитер, на снег, но серьги не снимались. Они жгли — слабо, едва заметно, в ответ на каждую попытку сорвать их. Эта боль должна была вызвать судорогу, заставить отпустить. Но Гермиона почти не чувствовала её. Потому что настоящая боль была в руке. Потому что настоящая боль была в душе. Потому что ничто не могло сравниться с тем, что она пережила там, в Мэноре.
Она рванула в последний раз — с такой силой, что мочка затрещала, кровь брызнула фонтаном, но серьга осталась на месте.
— Да что ж ты… — прошептала она сквозь мучительное рыдание, бессильно падая лицом в снег.
И в этот момент в тишине леса раздались шаги.
Она узнала бы эти шаги из тысячи. Ненавидела себя за то, что узнала бы из тысячи, даже сквозь шум ветра, сквозь звон в ушах, сквозь собственную агонию. Они принадлежали ему. Тому, кого она ненавидела сейчас больше всего на свете. Конечно, он всегда приходил за ней. Всегда появлялся в самый подходящий момент. Всегда.
Гермиона подняла голову.
Драко стоял в двух шагах от неё.
Запыхавшийся, растрёпанный, в генеральской мантии, на которой темнели пятна крови (его? чужой?), с безумными глазами и трясущимися руками. Казалось абсурдным после всего задумываться о том, не ранен ли он. Перед глазами всё плыло так, словно её накачали чем-то слишком сильнодействующим.
— Грейнджер, — выдохнул он, делая шаг к ней.
— Не подходи.
Голос ударил сильнее любого заклинания. Она дёрнулась, вскочила на ноги — откуда только силы взялись, — и отшатнулась назад, вжимаясь спиной в шершавую, холодную кору дуба. Снег падал крупными хлопьями, залеплял глаза, таял на разгорячённой коже, стекал по щекам вместе со слезами, вместе с кровью из прокушенной губы, вместе с той чёрной, отравленной жижей, которая сочилась из раны на руке.
— Ты слабак, Малфой! — закричала она. Голос её сорвался на хрип, на визг, на тот самый, нечеловеческий звук, который вырывается из груди, когда внутри всё уже сломано. — Ты чертов слабак!
— Грейнджер, успокойся…
— Заткнись! — Она била по его протянутым рукам, отталкивала, вырывалась. — Ты сам сказал, что вот она, грязнокровка Грейнджер! Пошёл ты нахер, понял?! Отъебись от меня! Хватит! Хватит пытать меня, дай мне просто… Пожалуйста… Оставь меня!
— Это был не я.
— Не ври мне! — Её плечи тряслись. Всё тело тряслось. Она рыдала, захлёбываясь слезами, задыхаясь, проваливаясь в эту бездну, из которой не было выхода. — Ты издевался надо мной раз за разом, а я… я дура, поверила тебе! Согласилась на это всё! Позволила себя обмануть!
— Гермиона…
— Твоя жена подверглась пыткам у тебя на глазах! — Она выплюнула эти слова, и каждое из них было ударом, каждое — ножом, каждое — тем самым кинжалом, который Беллатриса вонзала в её плоть. — А ты до сих пор хиляешь под дурака?!
Драко замер.
Она видела это — как он замер, как в его глазах мелькнуло что-то, чего она не могла прочитать, не могла понять, не могла расшифровать. А потом он рванул к ней, схватил за предплечья — и тут же отдёрнул руки.
Потому что она закричала.
Заорала так, что лес, казалось, содрогнулся. Что снег посыпался с веток. Что где-то в глубине леса проснулись птицы и заметались в панике. Что сам воздух вокруг них стал другим — тяжёлым, плотным, почти живым.
Она сползла по стволу вниз, упала на колени, прижала руки к лицу — и завыла. Страшно. Безнадёжно. Как зверь, попавший в капкан. Как человек, у которого отняли всё. Как она сама.
— Гермиона! — Драко упал рядом с ней на колени, прямо в снег, в эту холодную, сырую землю, прижал её трясущееся тело к себе, обхватил, прижал, вжал в грудь. — Ну же, Грейнджер, ответь!
— Ты клялся, — она билась в его руках, пыталась вырваться, но сил не было. — Ты, черт возьми, клялся! Она резала меня, сука, Малфой, резала! А ты сидел и смотрел! Ты кивал ей! Ты…
— Это был не я! — В его голосе появились нотки, которых она никогда не слышала. — Гермиона, отец запер меня. Я не был там. Меня не было рядом!
— Ты поддакивал своей чёртовой тётке, когда она вырезала это на моей руке! — Она не слышала его. Не могла больше слушать. — Хватит врать! Хватит! Отпусти меня! Убери руки!
— Я не вру!
Он заорал так, что она замерла на секунду. В этом крике было столько ярости. Столько отчаяния. Столько бессилия. Столько всего, что она не могла вместить, не могла осознать, не могла принять.
— Я чувствовал это! — Его голос сорвался, сломался. — Кольцо! Оно жгло так, что я думал, рука отвалится! Каждое круцио, каждый удар, каждое движение этого проклятого кинжала — я чувствовал всё! Я слышал твои крики, Гермиона! Я слышал, как ты зовёшь меня! И не мог ничего сделать! Ничего!
Она вырвалась из его объятий. Задрала левый рукав свитера — и он увидел.
Рана была страшной. Воспалённой. Гноящейся. Чёрной по краям. Но главное было не это. Главное было слово, вырезанное на её коже. Каждая буква пульсировала. Дышала. Жила своей жизнью. И в одном месте, там, где он схватил её за руку, проступила свежая, алая кровь.
Драко смотрел на это и не мог пошевелиться. Не мог вдохнуть. Не мог думать. Только смотреть — на это слово, на эту боль, на эту женщину, которую он не смог защитить.
— Прости, — выдохнул он наконец. — Прости меня. Прости, прости…
Он прижал её к себе. Осторожно, боясь причинить ещё больше боли. Одной рукой обнял за спину, второй гладил запястье — то самое, которое только что заставил кровоточить.
— Прости, что меня не было рядом. Прости, что не успел. Прости, прости…
— Я не верю тебе, — прошептала она, в лихорадке уткнувшись лицом в его плечо. — Не могу. Я видела тебя. Ты сидел там и смотрел.
— Это был Люциус под оборотным зельем.
Она промычала.
— Я не вру. — Он отстранился, заглянул в глаза. — Смотри.
Он взял её руку — ту самую, на которой было кольцо Блэков, — и прижал к своей груди. Закрыл глаза, сосредоточился — и вдруг в её голове начали вспыхивать картины.
Она не знала, что кольца умеют это делать. Никогда не спрашивала, не интересовалась, не задумывалась. А теперь видела. Его глазами. Его памятью. Его болью.
…Шотландия. Холодная, каменистая, засыпанная снегом. Какая-то пещера, где он испытывал древние артефакты. Внезапно — жжение в пальце. Такое сильное, что он едва не теряет сознание. Боль. Чужая боль. ЕЁ боль. Он чувствует каждую вспышку круцио, каждый удар, каждую секунду этого кошмара.
Он слышал её крики — сквозь пространство, сквозь время, сквозь все защитные чары, которые могли бы заглушить этот крик.
— Блядь! — Закричал он, вскакивая.
…Аппарация. Рискованная, почти самоубийственная, прямо в Мэнор. Она чувствовала, как его скручивает, как внутренности выворачиваются наизнанку, как его едва не расщепляет — но он не останавливался, не думал, не сомневался. Он появляется в холле — и сразу понимает, что это ловушка. Люциус ждал его. Стоял в центре зала с бокалом вина в руке и улыбался.
— Сынок, ты вовремя. Мы тут развлекаемся с твоей женушкой. Посиди пока, подожди.
Взмах палочки — и он оказывается заперт в дальней комнате. Глухие стены. Заглушающие чары. Решётки на окнах. Кольцо на его пальце пульсировало в такт её сердцу. Сначала сильно, ровно, потом всё слабее, всё хаотичнее. Она умирала. Он чувствовал это каждой клеткой.
…Он мечется по комнате, как зверь в клетке. Бьётся о стены, разбивая плечи в кровь. Орёт, проклиная отца, Беллатрису, весь мир. Кольцо на его пальце пульсирует в такт её сердцу — сначала сильно, ровно, потом всё слабее, всё хаотичнее.
…Прорыв. Он выбивает дверь — не магией, ту заблокировали, — сносит с петель, ломая кости. Убивает охрану из нескольких пожирателей голыми руками. Бежит по коридорам, ориентируясь только на кольцо, на тепло, на боль.
…Он врывается в гостиную.
Картина, от которой у неё сейчас, при просмотре, остановилось сердце: она сама на полу, в луже крови, без сознания. Беллатриса стоит над ней с кинжалом. Люциус — у окна, улыбается. И рядом с Беллатрисой — он сам.
Секунда — и он понимает.
Оборотное зелье.
Люциус обернулся им.
…Дуэль. Короткая, яростная, страшная. Драко против отца. Она видела, как он сражается — не думая, не чувствуя боли, не видя ничего, кроме лица Люциуса. Как заклинания летят одно за другим, как стены покрываются трещинами, как мебель разлетается в щепки.
— Ты слаб, сынок. Слишком привязан к этой грязнокровке.
— Это моя сила.
…Появление Добби. Гарри, израненный, еле живой, вбегает в гостиную с эльфом.
— Добби! Забери её! Быстро!
Аппарация. Тихий хлопок — и она исчезает.
Драко остаётся один. Стоит посреди гостиной, окружённый врагами, смотрит на отца и Беллатрису. И улыбается — страшно, безумно, обречённо.
Воспоминания оборвались.
Гермиона смотрела на Драко широко раскрытыми глазами. По щекам её текли слёзы — новые, свежие, но уже другие. Не отчаяния. Не боли. Чего-то такого, чему она не могла подобрать названия, потому что голова тяжелела, мир плыл, темнота наступала со всех сторон, сжималась, душила.
— Это… это правда? — прошептала она. Голос её дрожал, срывался, но в нём уже не было той ледяной ненависти, которая звучала минуту назад.
— Правда, — ответил он. — Я бы убил каждого, но не позволил бы этому произойти.
— Ты чуть не расщепился. — Она вспоминала те кадры аппарации. Те мгновения, когда его едва не разорвало на куски. — Ты мог умереть.
— Мне было всё равно. Если бы ты умерла, мне было бы всё равно.
Она смотрела на него. На его бледное, осунувшееся лицо. На ссадины на скулах. На разбитые в кровь костяшки. На мантию, пропитанную чужой и своей кровью. На глаза, в которых плескалось столько боли, что это было почти невыносимо.
— Я думала, — сказала она тихо, и голос её дрожал, срывался, проваливался в хрип. — Я думала, всё было ложью. Я думала, что ты… что ты с самого начала…
— Я знаю. — Он прижался губами к её лбу. К виску. К щеке. Осторожно. Невесомо. Словно боялся, что она исчезнет, растворится в этом снегу, в этой темноте. — Я знаю, Грейнджер. И я никогда не прощу себе, что не смог тебя защитить.
— Ты не виноват.
— Я должен был быть там.
— Ты был заперт. Ты пытался.
— Мало.
— Хватит. — Она прижалась к нему, уткнулась лицом в его плечо, вдохнула запах — тот самый, от которого её тошнило ещё час назад. Сейчас он казался родным. Единственным правильным в этом безумном мире. — Хватит себя винить. Я жива. Ты жив. Мы вместе.
— Твоя рука… — он осторожно коснулся её запястья, глядя на страшную, гноящуюся рану. — Надо что-то делать. Яд…
— Потом, — перебила она, чувствуя, как сознание снова начинает ускользать, как мир сужается до одной точки, до его лица, до его голоса, до его рук, которые держали её, не отпускали. — Всё потом. Сейчас просто… просто держи меня.
Он обнял её крепче. Прижал к себе. Укутал полами мантии от снега, который всё падал и падал, укрывая их белым, безмолвным саваном.
— Я никогда больше не отпущу тебя, — сказал он тихо. — Никогда.
— Я знаю, — ответила она, прежде чем наконец потерять сознание.
***
Она проснулась от того, что кто-то перевязывал ей руку.
Сначала она не поняла, где она. Не поняла, когда это. Не поняла, кто она. Только боль — фоновая, привычная, уже почти родная. Только свет — тусклый, зимний, пробивающийся сквозь неплотно задёрнутые шторы. Только запах — его запах, который она уже не ненавидела. Не могла. Не было сил.
Драко сидел на краю кровати, осторожно разматывал старые бинты. Пальцы его были тёплыми, и она чувствовала это тепло даже сквозь боль.
— Ты проснулась, — сказал он тихо. Не вопрос — констатация.
Она не ответила. Не могла.
Он снимал бинты медленно, очень медленно, и каждый слой обнажал новую порцию чёрной, гноящейся кожи. Слово — пульсировало в такт её сердцу.
— Сколько? — прошептала она.
— Дней?
Она кивнула.
Он помолчал. Потом ответил:
— Пять.
Пять дней. Она потеряла пять дней.
Или не потеряла. Или не пять. Или не дней.
Она смотрела на свою руку, на то, как он накладывает свежие бинты — пропитанные чем-то, что должно было вытягивать яд, но не вытягивало. И думала о том, что тело не помнит времени. Тело помнит только боль. Пальцы у неё холодели, когда он касался их. Или это у него руки были холодными? Она не могла определить. Не могла ничего.
Он закончил. Убрал старые бинты. Посмотрел на неё.
— Тинки приготовила еду. Ты должна поесть.
Она покачала головой.
— Хотя бы бульон.
Снова покачала.
Он молчал. Не спорил. Не настаивал. Просто сидел рядом, держал её здоровую руку, и смотрел.
Она смотрела на его лицо — бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Он тоже не спал. Или спал, но мало. Или не спал вообще.
— Иди поспи, — сказала она.
— Потом.
— Ты выглядишь…
— Потом.
Она не стала спорить. Не было сил. Они сидели молча. За окном падал снег. В комнате было тихо. Только её дыхание — частое, поверхностное. Только его дыхание — ровное, спокойное. Только боль — постоянная, невыносимая, но уже привычная. Она не знала, сколько прошло времени. Минута. Час. Вечность.
Потом дверь открылась. Гарри.
— Можно? — спросил он, замирая на пороге.
Она хотела ответить. Хотела сказать «да». Хотела позвать его, обнять, убедиться, что он жив, что он здесь, что они всё ещё вместе.
Но слова не шли. Они застревали в горле, комкались, рассыпались, не долетая до губ. Драко посмотрел на неё. Потом на Гарри.
— Заходи, — сказал он. — Она рада тебя видеть.
Гарри подошёл. Сел на край кровати — туда, где только что сидел Драко. Взял её за руку — здоровую.
— Ты как? — спросил он.
Она не ответила. Не могла.
Он смотрел на неё, и в его зелёных глазах было столько боли, что у неё сердце сжалось.
— Я тут, — сказал он. — Я рядом. Если что-то нужно…
— Ей нужен покой, — перебил Драко. — И время.
Гарри кивнул. Сжал её руку. Посидел ещё немного. Потом встал.
— Я зайду позже, — сказал он и вышел.
Драко закрыл за ним дверь. Вернулся к креслу.
Она смотрела на дверь, за которой только что был Гарри, и чувствовала, как внутри разрастается пустота. Она не могла с ним говорить. Не могла. Слова были где-то там, далеко, за стеклом, за снегом, за этой чёрной, пульсирующей раной, которая не давала ей быть собой.
— Он понимает, — сказал Драко. — Он не обижается.
Она не ответила.
Она смотрела на дверь и думала о том, что когда-то могла говорить с Гарри о чём угодно. О книгах, о войне, о страхах. А теперь не может даже сказать ему, что рада его видеть.
— Гермиона.
Она повернула голову. Драко сидел в кресле, смотрел на неё.
— Ты здесь, — сказал он. — Ты жива. Это главное. Остальное… остальное придёт.
Она хотела верить. Пыталась верить.
Но где-то глубоко, в той самой пустоте, куда она боялась заглядывать, сидел страх — и ждал.
***
Это случилось без предупреждения.
Она сидела на кровати, смотрела в окно. Снег падал крупными хлопьями, укрывая город белым, безмолвным саваном. Дышать было легко. Почти легко.
А потом мир рухнул.
Свет стал слишком ярким. Он пронзал её насквозь, выжигал глаза, не давал смотреть. Она зажмурилась — и тени за её спиной ожили.
Тени ползли по стенам. Тени протягивали к ней свои тёмные пальцы. Тени шептали: ты помнишь? ты помнишь? ты помнишь?
Она помнила.
Кресло, в котором он сидел. Бокал вина в его руке. Улыбку, когда она кричала.
— Нет, — прошептала она. — Пожалуйста. Нет.
Она попыталась встать. Ноги не держали. Она упала на пол, ударилась коленями, даже не почувствовала боли.
— Нет, нет, нет, нет…
Стены сдвигались. Потолок опускался. Пол уходил из-под ног, и она падала, падала, падала в темноту, в ту самую темноту, где нельзя пошевелиться, нельзя закричать, и никто никогда не придёт.
Она закричала.
Кричала, не слыша себя, не чувствуя, как рвутся связки, как кровь стекает по подбородку.
Кто-то схватил её за руки.
Она отбивалась. Била его по лицу, по груди, по рукам — куда попало, лишь бы не трогал, лишь бы отпустил, лишь бы…
— Гермиона! Гермиона, посмотри на меня!
Свет. Слишком яркий. Она зажмурилась.
— Посмотри на меня! Пожалуйста!
Она открыла глаза.
Драко. Он держал её за плечи. Сильно. Так сильно, что чувствовалось даже сквозь оцепенение.
— Дыши. Давай же. Ты должна дышать.
Она не могла. Воздуха не было. Совсем. Или был, но не попадал в лёгкие.
— Смотри на меня. Только на меня.
Она смотрела. На его лицо. На его глаза. На его губы, которые шевелились, произнося слова, которые она не слышала.
— Вдох.
Она попыталась. Не получилось.
— Вдохни, чёрт возьми!
Она вдохнула. Воздух вошёл в лёгкие, обжёг, разорвал изнутри.
— Выдохни.
Она выдохнула.
— Ещё раз. Вдох. Выдох. Медленно.
Она дышала. В такт с ним. Вместе с ним.
Стены перестали двигаться. Потолок поднялся. Тени отступили.
— Я здесь, — сказал он. — Я рядом.
Она смотрела на него и не понимала, где правда. Где прошлое. Где настоящее.
— Ты… — прошептала она. — Ты…
— Я. Настоящий. — Он сжал её плечи, и она почувствовала тепло. — Я не был там. Я был заперт. Я пытался пробиться. Я бежал к тебе. Но я не успел.
Она смотрела на его руки — на них была кровь. Её кровь? Чужая? Она не знала.
— Я не успел, — повторил он. — Прости. Прости, что не успел.
Она прижалась к нему. Уткнулась лицом в его плечо. Вдохнула его запах — тот самый, от которого её тошнило, который душил, который убивал. Теперь он был единственным, что держало её в этом мире.
— Не уходи, — прошептала она. — Пожалуйста. Не уходи.
— Я здесь, — ответил он. — Я никуда не уйду.
Она не знала, сколько они так сидели. Минуту. Час. Вечность.
Потом она почувствовала, что её рука болит. Сильнее обычного. Она посмотрела — и увидела кровь. Свежую, алую, которая проступала сквозь бинты. Она разодрала рану. Когда? Как?
Она не помнила.
— Тише, — сказал Драко. — Сейчас перевяжем.
Он достал из аптечки бинты, зелья, вату. Перевязывал осторожно, медленно, и каждое его движение было через паузу, через задержку дыхания, через усилие не причинить больше боли. Она смотрела на свои руки — на них была кровь. На его руки — на них тоже была кровь.
— Прости, — прошептала она.
— За что?
— Я не хотела… я не знаю… я не помню…
— Не надо, — перебил он. — Не надо извиняться. Это не ты.
— Кто?
Он молчал.
— Не ты.
Она смотрела на него, и слезы текли по щекам, но она не вытирала их.
— Я не хочу быть такой, — сказала она. — Я не хочу… я не хочу бояться тебя. Я не хочу видеть то лицо, когда смотрю на тебя. Я не хочу…
— Знаю. — Он прижался губами к её лбу. — Я знаю, Гермиона.
— Я не знаю, как это остановить.
— Я помогу. Мы вместе. Я буду рядом.
Она хотела верить. Пыталась верить.
И верила.
***
Она не помнила, когда это случилось. Не помнила лица врача. Не помнила, что он говорил. Помнила только одно: «Ничем не могу помочь».
Пэнси злилась. Кричала на кого-то. На Драко? На врача? На себя? Гермиона не разбирала.
Драко молчал. Сидел в кресле, смотрел на её руку. Молчал. Долго.
Она смотрела на свою руку. Буквы — грязнокровка — всё так же багровели на фоне чёрной, мёртвой кожи. Яд не уходил. Не выводился. Не лечился.
Она не плакала. Не кричала. Просто смотрела.
Драко подошёл. Сел рядом. Взял её за руку — здоровую. Молчал.
— Рука не заживёт? — спросила она.
Он молчал.
— Яд не выйдет?
Он молчал.
— Я никогда не буду прежней?
Он смотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.
— Ты всегда будешь прежней, — сказал он. — Для меня уж точно.
Она не знала, верить ли. Но верила.
Потому что должна была верить.
***
Это случилось после очередной панической атаки.
Она сидела на кровати, тяжело дыша, и чувствовала, как боль разливается по руке, поднимается выше, к плечу, к груди, к горлу. Она не могла больше. Не могла.
Драко сидел рядом. Держал её за руку. Молчал.
Потом встал. Вышел. Вернулся через минуту с пузырьком в руке.
— Это настойка мандрагоры, — сказал он. — Не в той концентрации, что была в школе. Слабее. Но боль должна уйти.
Она смотрела на пузырёк. Вспоминала ту ночь. Первую вечеринку. Тео, который подлил ей что-то в сок. Мир, который поплыл, рассыпался на куски. Страх, который пришёл потом.
— Нет, — прошептала она.
— Я буду рядом. Я не оставлю тебя. — Он открыл пузырёк. — Это поможет. Хотя бы на время.
Она смотрела на мутную жидкость. Пахло знакомо — горьковато, резко, противно. Как на шестом курсе.
Она выпила.
Жидкость обожгла горло, разлилась по пищеводу теплом, и это тепло растеклось по телу, как вода, как кровь, как тот самый яд, только наоборот — не убивающее, а замораживающее, не разрушающее, а убаюкивающее. Боль не ушла. Она стала дальше. Тише. Словно кто-то накрыл её толстым слоем ваты, и теперь боль была где-то там, за этим слоем, она всё ещё была, но не могла до неё дотянуться.
Она закрыла глаза.
— Так лучше? — спросил Драко.
Она кивнула. Голова была тяжёлой. Мысли текли медленно, вязко, цеплялись друг за друга, не желая разгоняться.
— Это ненадолго, — сказал он. — Но ты сможешь поспать.
Она смотрела на него сквозь пелену, которая застилала глаза, сквозь вату, которая забила уши, сквозь тепло, которое разливалось по телу, вытесняя всё остальное. Он сидел рядом. Держал её за руку. Смотрел.
— Ты будешь рядом? — спросила она.
— Я всегда рядом.
Она закрыла глаза. И провалилась в темноту — мягкую, тёплую, без сновидений, без боли, без него. Впервые за много дней.
Она просыпалась от того, что кто-то перевязывал ей руку.
Боль возвращалась вместе с сознанием — острая, пульсирующая, настойчивая. Она открывала глаза, и первое, что видела, — его лицо. Усталое, бледное, с тёмными кругами под глазами, но спокойное. Спокойное ради неё.
— Сколько? — спрашивала она.
— Часов семь, — отвечал он. — Это первый раз, когда ты спала так долго.
Она смотрела на свою руку. Бинты были свежими, чистыми, но под ними всё так же пульсировало слово, вырезанное Беллатрисой. Яд не уходил. Не выводился. Не лечился.
— Ещё будешь? — спросил он.
Она знала, о чём он. О том, что она даёт несколько часов покоя. О том, что она нужна, чтобы спать, чтобы не чувствовать, чтобы не сходить с ума от боли. Они оба знали, что злоупотребление могло привести к плохим последствиям, однако, кажется, уже по меньшей мере месяц она не могла прийти в себя и поспать хотя бы час.
— Буду, — ответила она.
Он достал пузырёк. Открыл. Протянул.
Она взяла. Выпила. И снова провалилась в темноту.
***
Иногда боль отступала сама. Не потому, что настойка действовала. А потому, что тело уставало. Или разум уставал. Или всё вместе.
В такие моменты она могла говорить. Могла смотреть на него без страха. Могла даже обнять.
Это случилось ночью. Или днём. Она не различала.
Она лежала на кровати, смотрела в потолок, и боль была. Всегда была. Но сейчас она была где-то далеко. За стеклом. За снегом. За тишиной.
Драко сидел в кресле — не спал, смотрел на неё. Отныне так было всегда, потому что однажды, когда он попытался уснуть рядом с ней, она громче прежнего кричала «Уберите его отсюда», раздирала руку, била, кусалась и совсем не приходила в чувство, пока Гарри не увёл его из комнаты, оставив шатенку с Пэнси.
— Иди сюда, — сказала она.
Он не двигался. Боялся? Ждал? Не верил?
— Иди сюда, Драко.
Он подошёл. Сел на край кровати. Не касался. Ждал.
Она протянула руку — здоровую, ту, которая не гноилась, не пульсировала, не напоминала о том, что случилось. Коснулась его лица. Его щеки. Его губ.
Это он. Настоящий. Её.
Она заплакала. Не истерика — тихие, облегчённые слёзы, которые текли по щекам, и она не вытирала их.
Он обнял её. Осторожно. Боясь причинить боль. Боясь, что она снова отшатнётся. Боясь, что это — последний раз.
— Я люблю тебя, — прошептала она.
Он не ответил. Только прижался губами к её макушке. Потому что слова были не нужны.
— Не уходи, — сказала она.
— Я здесь. Я всегда здесь.
Она закрыла глаза. И почувствовала, как он дышит. Ровно. Спокойно. Рядом.
***
В другой раз она проснулась от того, что он говорил с кем-то по ту сторону двери.
Голоса были приглушёнными, но она узнала Пэнси. Узнала по интонации, по резким, рубленым фразам, которые она научилась различать ещё в школе.
— …ничего не помогает, — говорила Пэнси. — Я перепробовала всё. Всё, что знала. Всё, что нашла. Яд не выходит. Он въелся в неё. Как клеймо.
— Значит, надо искать дальше, — отвечал Драко. Голос его был ровным, спокойным, но она чувствовала в нём ту же боль, что и в своей руке.
— Я искала. Я перерыла все книги, какие смогла достать. Этого проклятия не существует. Его не должно было существовать. Беллатриса использовала что-то древнее. Что-то, что не поддаётся лечению.
— Значит, найдём того, кто сможет.
— Драко…
— Я сказал — найдём.
Она закрыла глаза. И снова провалилась в темноту.
***
Они сидели на кровати, он держал её за руку, она смотрела в окно на снег, который всё падал и падал, укрывая город белым, безмолвным саваном.
— Что теперь будет с Люциусом? — спросила она.
Он замер. На секунду — всего на одну короткую секунду — его лицо стало чужим. Холодным. Жестоким. Таким, каким она его никогда не видела. В серых глазах плескалась такая тьма, что у неё мороз пошёл по коже.
А потом маска вернулась.
— Не думай об этом, — сказал он.
— Я должна знать.
— Гермиона…
— Драко.
Он смотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом сказал:
— Он заплатил. — Внутри всё похолодело.
— Ты убил его?
— Нет.
И больше ни слова.
Она не знала, что он сделал. Возможно, так было для неё лучше.
***
Она не помнила, когда перестала отличать день от ночи. Свет за окнами менялся — то белый, слепящий, отражающийся от снега так, что глаза начинали слезиться, то серый, тяжёлый, давящий, то чёрный, беззвёздный, бесконечный, — но она давно перестала доверять этому свету. Он лгал так же, как всё остальное. Он мог быть реальным. А мог быть частью того самого кошмара, из которого она никак не могла проснуться.
Темнота приходила без предупреждения. Она могла наступить в полдень, когда солнце стояло в зените, а могла и вовсе не наступать — просто ждать за порогом, за дверью, за тонкой стеной, которая отделяла её от всего мира. Гермиона научилась чувствовать её приближение по тому, как немели пальцы на левой руке — той самой, чёрной, гноящейся, пульсирующей в такт сердцу. Сначала холодели кончики. Потом онемение поднималось выше, к запястью, к локтю, к плечу. А потом темнота заполняла комнату, и она уже не понимала, где стены, где пол, где потолок, где её собственное тело, которое вдруг становилось чужим, ненужным, почти несуществующим.
Она боролась с этим как могла. Оставляла дверь в спальню открытой, чтобы свет из коридора падал на кровать, чтобы тени не смели подбираться слишком близко. Зажигала свечи — те, что стояли на тумбочке, те, что Пэнси принесла из гостиной, те, что нашла Тинки где-то в глубинах кухонных шкафов. Свечи горели ровно, спокойно, и она смотрела на их пламя часами, пока глаза не начинали слезиться, пока боль в голове не становилась невыносимой, пока кто-нибудь не входил и не тушил их, боясь, что она сожжёт квартиру. Но темнота всё равно приходила. Она просачивалась сквозь щели, сквозь неплотно задёрнутые шторы, сквозь закрытые веки, когда она пыталась заснуть. Она была везде. Она ждала. И Гермиона ждала вместе с ней — знала, что рано или поздно та нападёт, и она снова будет кричать, биться, раздирать рану, пока кровь не потечёт по пальцам, по простыням, по полу.
Пэнси входила в комнату редко. Слишком редко для того, кто жил в этой же квартире, кто когда-то не закрывал рта ни на минуту, кто язвил, подкалывал, выводил из себя. Теперь она появлялась на пороге с подносом, ставила его на тумбочку, молча смотрела на Гермиону несколько секунд — и уходила. Иногда она говорила что-то. Гермиона не помнила что. Слова распадались, не долетая до сознания, превращались в шум, в тот самый шум, который заполнял голову, когда не хватало воздуха.
Она знала, что Пэнси не бросала её. Значит, кто-то ей сказал не приходить. Драко? Гарри? Сама Пэнси не могла смотреть на то, во что она превратилась?
Гермиона смотрела на дверь, за которой только что стояла Пэнси, и думала о том, что когда-то, в другой жизни, они могли бы стать подругами. Настоящими. Не вынужденными союзниками, не теми, кто держится вместе, потому что война не оставляет выбора. А просто подругами. Которые пьют чай на кухне, спорят о книгах, смеются над дурацкими шутками. Но теперь Пэнси входила в комнату, ставила поднос и уходила. А она лежала и смотрела на дверь, и не могла позвать. Потому что слова застревали в горле. Потому что сил не было даже на это. Потому что она была не нужна. Никому. Ничему. Даже самой себе.
Гарри приходил чаще. Он садился на край кровати, брал её за руку — здоровую, ту, которая не гноилась, не пульсировала, не напоминала о том, что случилось, — и смотрел. Не говорил ничего. Просто смотрел. В его зелёных глазах было столько боли, что у неё сердце сжималось. Она хотела сказать ему что-то. Что она здесь. Что она жива. Что она не бросила его. Но не могла. Только смотрела в ответ. И ждала, когда он уйдёт.
И он уходил всегда. Вставал, сжимал её руку на секунду — слишком сильно, словно боялся, что она исчезнет, — и выходил. Дверь закрывалась. Она оставалась одна. Смотреть в потолок. Слушать, как бьётся сердце. Считать удары, чтобы не считать дни.
Она знала, что Гарри не бросил её.
Гермиона смотрела на дверь, за которой только что был Гарри, и думала о том, что когда-то, в другой жизни, они могли бы быть просто друзьями. Не героями войны, не теми, на ком держится мир. А просто подростками, которые сидят в гостиной Гриффиндора, едят шоколадных лягушек, смеются над дурацкими шутками. Но теперь Гарри приходил, сжимал её руку и уходил. А она лежала и смотрела на дверь, и не могла попросить его остаться. Потому что слова были где-то там, далеко, за стеклом, за снегом, за этой чёрной, пульсирующей раной, которая не давала ей быть собой.
***
Тинки появлялась в комнате бесшумно. Она меняла бинты, когда Драко не было рядом. Поправляла одеяло, когда оно сползало на пол. Ставила воду на тумбочку, зажигала свечи, приносила еду, которую Гермиона не ела. Иногда она оставалась. Сидела на полу, прижав колени к груди, и смотрела на Гермиону огромными, полными слёз глазами.
— Миссис, — шептала она. — Миссис, пожалуйста… Тинки так переживает… Тинки так боится…
Гермиона смотрела на неё и не могла ответить. Только смотреть. Только слушать, как эльфийка всхлипывает, утирает слёзы длинными ушами, шепчет что-то на эльфийском, чего она не понимала.
— Хозяин Драко так старается, — говорила Тинки. — Он не спит ночами. Он ищет лекарство. Он привозил столько целителей, но никто не может… никто не может…
Она замолкала. Смотрела на руку Гермионы, на чёрные, гноящиеся края раны, на слово, вырезанное на коже, которое пульсировало в такт сердцу. И плакала. Тихо. Беззвучно. Так, как умеют плакать только те, кто не может помочь.
Гермиона хотела сказать ей что-то. Что она не виновата. Что она не должна плакать. Что она — единственная, кто остаётся, когда все уходят. Но слова не шли. Они застревали в горле, комкались, рассыпались, не долетая до губ.
Тинки вставала, вытирала слёзы, поправляла одеяло. И исчезала. Так же бесшумно, как появлялась. А Гермиона оставалась одна. Смотреть на дверь. Слушать тишину. Считать удары сердца, чтобы не считать дни.
Драко привозил целителей. Она знала это по голосам — чужим, незнакомым, которые звучали за дверью, в коридоре, в гостиной. Иногда они заходили в комнату. Она видела их лица — сосредоточенные, озабоченные, испуганные. Они смотрели на её руку, водили палочками, накладывали диагностические чары, которые пульсировали разными цветами — красным, чёрным, багровым. Шептались между собой. Потом выходили.
Она не помнила, что они говорили. Помнила только лица — когда они смотрели на неё, а потом на Драко. В этих взглядах было что-то такое, от чего у неё холодело внутри. Сожаление? Бессилие? Страх?
Один из них — старый, с длинной седой бородой и умными, усталыми глазами — задержался дольше других. Он сидел рядом с ней, держал её руку, что-то шептал. Она не слышала слов, но чувствовала тепло его пальцев. Чужих. Не его.
Драко не отвечал на очередное «я могу лишь посоветовать некоторые болеутоляющие…». Стоял у окна, спиной к ней, и молчал. Так долго, что она успела забыть, о чём они говорили. Или не говорили. Или не было никакого разговора, только её боль, только чёрная, пульсирующая рана, только тишина, которая заполняла комнату, как вода — тонущий корабль.
Очередной старик ушёл. Драко остался. Не оборачивался. Стоял у окна, глядя на снег, который всё падал и падал, укрывая город белым, безмолвным саваном. А она смотрела на его спину и думала о том, что он, наверное, плачет. Или не плачет. Или не умеет. Или уже не может.
***
Она перестала считать дни, вот теперь точно, именно с этого момента, когда поняла, что это бессмысленно. Дни не кончались. Они тянулись один за другим, одинаковые, серые, бесконечные. Она просыпалась — и не знала, утро это или вечер. Засыпала — и не знала, сколько продлится этот сон. Боль стала постоянной. Она была везде — в руке, в голове, в груди. Она стала её частью. Как дыхание. Как сердцебиение. Как тишина.
Иногда, в редкие минуты, когда настойка действовала, а паника отступала, она могла думать. Не о том, что случилось. Не о том, что будет. А о том, что было раньше. До войны. До Мэнора. До того, как Беллатриса вырезала это слово на её руке.
Она вспоминала школу. Библиотеку, где они с Драко впервые поцеловались. Запах старых книг, пыли, его одеколона. Его руки, которые дрожали, когда он касался её лица. Его голос, когда он говорил: «Я не люблю тебя. Это больше, чем любовь». Она думала о том, что тогда, в той жизни, она не знала, что такое настоящая боль. Не знала, что значит потерять себя. Не знала, что значит смотреть на человека, которого любишь, и не узнавать его.
Теперь она знала. Слишком хорошо. Слишком глубоко. Слишком навсегда.
Она смотрела на свою руку, на чёрные, гноящиеся буквы, и думала о том, что когда-то эта рука держала книги, писала эссе, обнимала друзей. Теперь она была клеймом. Напоминанием. Приговором.
— Грязнокровка.
Слово пульсировало в такт сердцу. И она чувствовала, как яд растекается по венам, поднимается выше, к плечу, к груди, к горлу. Он не убивал. Он делал хуже. Он оставлял её жить. С этим. С ним. С собой.
***
Она сломалась не в тот момент, когда Беллатриса резала её руку. Не в тот момент, когда увидела Драко в кресле. Не в тот момент, когда поняла, что он не придёт. Она сломалась потом. Медленно. По кусочкам. Каждый день отнимал что-то. Каждую ночь. Каждую паническую атаку, каждую попытку встать с кровати, которая заканчивалась падением, каждую попытку заговорить, которая заканчивалась молчанием.
Она сломалась, когда поняла, что не может больше. Не может терпеть боль. Не может смотреть на Драко без страха. Не может быть той, кем была. Не может.
А может, она сломалась раньше. В доме Лавгудов, когда убила впервые. Или в Министерстве, когда стёрла память родителям. Или ещё раньше, когда согласилась на эту войну, на эту жизнь, на эту любовь. Может быть, она была сломана всегда. Просто не замечала. Не хотела замечать.
Теперь она замечала. Каждую трещину. Каждую пустоту. Каждую частицу себя, которая рассыпалась, исчезала, умирала.
Она смотрела на свою руку, на чёрные, гноящиеся буквы, и думала о том, что это слово — правда. Она была грязнокровкой. Всегда была. Просто раньше это не имело значения. А теперь имело. Потому что это слово было на ней. В ней. С ней. Навсегда.
Она смотрела на свою руку и не могла отвести взгляд. Потому что это слово было правдой. Потому что оно было частью её. Как боль. Как страх. Как пустота.
***
Тинки пришла, когда свечи догорели почти до конца. Она принесла новые, поставила на тумбочку, зажгла. Свет разогнал тени, и Гермиона увидела эльфийку — её огромные глаза, полные слёз, её длинные уши, которые дрожали, её маленькие руки, которые тряслись, когда она поправляла одеяло.
— Миссис, — прошептала Тинки. — Миссис, пожалуйста… Тинки так боится…
Гермиона смотрела на неё и чувствовала, как что-то внутри неё сжимается. Не боль. Не страх. Что-то другое. Что-то, чему она не могла подобрать названия.
— Тинки, — прошептала она. Голос её прозвучал хрипло, надтреснуто, почти неживым. — Тинки, подойди.
Эльфийка подошла. Встала на колени рядом с кроватью, сжала её здоровую руку своими маленькими, тёплыми ладошками.
— Тинки, — сказала Гермиона. — Спасибо.
Эльфийка заплакала. Тихо, беззвучно, утирая слёзы длинными ушами.
— Миссис не должна благодарить, — прошептала она. — Миссис должна поправиться. Миссис должна…
— Не должна, — перебила Гермиона. — Я не должна ничего. Я просто… я хочу, чтобы ты знала. Спасибо, что ты здесь.
Тинки смотрела на неё огромными, полными слёз глазами. И молчала. Потому что слов не было.
Гермиона закрыла глаза. И почувствовала, как эльфийка гладит её руку. Тихо. Нежно. Так, как гладят тех, кого любят. Или тех, кого боятся потерять.
***
Она не помнила, когда Драко вернулся. Помнила только, что открыла глаза — и он сидел в кресле. Смотрел на неё. Ждал.
— Ты не спишь, — сказала она.
— Нет.
— Сколько?
— Неважно.
Она смотрела на его лицо — бледное, осунувшееся, с тёмными кругами под глазами. Он тоже не спал. Или спал, но мало. Или не спал вообще.
— Иди сюда, — сказала она.
Он подошёл. Сел на край кровати. Не касался. Ждал. Как ждал теперь всегда, ведь риск того, что она вновь будет делать те ужасные вещи в порыве паники был абсолютно всегда. Перманентно.
Она протянула руку — здоровую, ту, которая не гноилась, не пульсировала, не напоминала о том, что случилось. Коснулась его лица. Его щеки. Его губ.
— Ты должен спать, — сказала она.
— Потом.
— Ты выглядишь…
— Потом.
Она не стала спорить. Не было сил.
Они сидели молча. За окном падал снег. В комнате было тихо. Только её дыхание — частое, поверхностное. Только его дыхание — ровное, спокойное. Только боль — постоянная, невыносимая, но уже привычная.
— Я сломалась, — сказала она. — Я не знаю, как… я не знаю, как дальше.
Он молчал. Держал её руку. Смотрел.
— Я не знаю, кто я, — продолжала она. — Я не знаю, где я. Я не знаю, когда это. Я не знаю… я не знаю, есть ли я.
— Ты есть, — сказал он. — Ты здесь. Ты жива.
— Этого мало.
— Этого достаточно. Живи. Хотя бы для ме… — Он осёкся. — Для себя, для Поттера. Для кого угодно. Просто живи.
Она смотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом сказала:
— Я люблю тебя.
Он не ответил. Только прижался губами к её лбу. К виску. К щеке. Осторожно. Невесомо.
— Я никуда не уйду, — сказал он. — Я буду здесь. Всегда.
Она закрыла глаза. И почувствовала, как он дышит. Ровно. Спокойно. Рядом.
***
Февраль пришёл незаметно.
Она поняла это по снегу, который уже не падал, а лежал сугробами, тяжёлыми, серыми, уставшими от зимы. Или по свету, который стал дольше. Или по тому, что она перестала считать дни.
Она лежала на кровати, смотрела в потолок. Рука болела. Всегда болела. Но боль стала привычной. Фоновой. Как дыхание. Как сердцебиение.
Это случилось ночью. Или днём. Она не различала.
Она проснулась от того, что кто-то говорил за дверью. Голоса были приглушёнными, но она узнала их. Гарри. Драко.
Она не сразу поняла, о чём они говорят. Слова плыли, распадались, собирались заново, не желали складываться в смысл.
Потом до неё дошло.
— Люпин предлагает отстранить её от Ордена, — говорил Гарри. — Для её же безопасности. И для безопасности остальных. Если её поймают снова… если узнают, что она…
— Не узнают, — перебил Драко.
— Ты не можешь этого гарантировать.
— Могу. Потому что я убью любого, кто попытается.
Тишина. Долгая, тяжёлая, полная недосказанного.
— Я вывезу её из страны, — сказал Драко. — Как только она сможет передвигаться.
— Я возвращаюсь в штаб. Пора возвращаться. Я слишком долго сидел здесь и бездействовал, пока другие сражаются. Я надеялся, что хотя бы привнесу пользу, помогая Гермионе прийти в себя, но не похоже, что я хоть как-то способствую. Ничего не способствует.
— Рона так и не нашли. Уизли уже не надеются.
Слова падали в тишину, как камни. Как капли крови из раны, которая никогда не заживёт.
Она не знала, как оказалась на полу. Не помнила, когда встала с кровати. Не помнила, когда начала биться головой о тумбочку. Или не билась? Она не понимала.
Паника накатывала волнами — холодными, липкими, невыносимыми.
Она не нужна. Она слаба. Она обуза.
Её отстраняют. Её вывозят. Её прячут, как ненужную вещь, которую жалко выбросить, но и оставить негде.
— Нет, — прошептала она. — Пожалуйста, нет.
Дверь открылась.
Драко. Гарри. Они смотрели на неё.
Она кричала. Не слова — просто крик. Крик, который рвался из груди, из горла, из самой глубины. Она не могла оставить Гарри. Не могла. Он — её друг. Единственный. Тот, с кем всё начиналось. Тот, кто всегда был рядом.
Кто защитит его?
И эта мысль — была ошибкой. Ведь тени уже шептали.
А кто же защитит тебя, маленькая грязнокровка?
Драко шагнул к ней.
Она отшатнулась. Увидела то лицо. То, которое сидело в кресле. То, которое кивало Беллатрисе.
— Не трогай меня! — закричала она. — Убери руки!
Она била его. По лицу, по груди, по рукам. Он не уворачивался. Не защищался. Просто стоял.
Гарри попытался помочь.
— Гермиона…
— Уйди! — заорала она. — Уйди, оставь меня! Не бросайте меня! Не бросайте!
Она не помнила, что кричала. Не помнила, как Гарри отступил. Не помнила, как оказалась в его руках.
Она затихла. Дрожала. Сжималась в комок.
Драко держал её. Не отпускал.
— Не бросай меня, — прошептала она. — Пожалуйста. Не бросай.
— Никогда.
— Не дай им меня бросить.
— Никто не бросит тебя.
— Я не могу оставить Гарри. Не могу. Он мой друг.
Он молчал долго. Потом сказал:
— Ты никого не оставишь. Мы что-нибудь придумаем.
Она не знала, верить ли. Но верила. Потому что должна была верить. Потому что ничего не оставалось, кроме как верить.