ramin djawadi — i am hers, she is mine
А может быть, истина снисходит до человека только через страдание, что служит для души очищением? Сквозь муки и боль тот приходит к истинной Вере, не в этой, так в следующей жизни, что даст по итогу в награду нечто чуткое, нежное, светлое по отношению к тем, кто измучился на прошлом перепутье сложных судьбоносных дорог? Проживая глубокую душевную пытку, ты очищаешься сердцем; горя изнутри заживо ощущением бесконечной тоски, ты демонстрируешь свою готовность бороться, ведь разве сила не в том, чтобы делать шаги босиком по стеклу событий-преград? Страдай! — и ты вознесёшься. Преисполнишься в том, что есть покой, и смерть твоя станет отдыхом, абсолютным покоем после всего пережитого ранее, а то, что будет после неё, станет самым ценным подарком. Борьба за право на жизнь имеет высокую цену: оглянись — и всенепременно увидишь, что ты в ней не одинок; увидь свободу своими глазами — она облачена в белых птиц, что летят над головой и обещают здоровье; пойми, что таких, как ты, может быть с целый десяток, сотню или же миллион, и в каждом страдальце скрыта настоящая сила. Страдай! — и будешь вознаграждён. Если в этой ты не представляешь из себя ничего, то в следующей всенепременно будешь вознаграждён славой и силой, любовью, стабильностью. Если сегодня о тебе не знает никто, то завтра на тебя будут смотреть целые толпы, будь то бал-маскарад, стадион или кровавое поле очередного сражения, где все знают, что ты отныне — самый грозный соперник. Путём нравственного очищения отторгай от себя всякую скверну: иди к своей цели по мукам, на кровь не смотри — и тебе всенепременно воздастся. Только, главное, помни о том, как важно чувство привязанности: хоть раз привязавшись, не отпускай. Цени. Уважай. Принимай. Из слёз прорастают цветы. Из боли расцветает любовь. Из смерти возникает новая жизнь. Помни об этом, кем бы ты ни был и куда б ни пошёл.***
— Ешь, глупая, — улыбаясь, говорит Хосок, сидя на корточках и зарываясь пальцами в тёплую шерсть на загривке. — Тебе нужно, как же ты не понимаешь? Ты же не одна теперь, — и смеётся негромко, ощущая прикосновение влажного носа к руке, но не боится ни капли. Чего ему тут бояться: он же с безграничным добром и теплом, его же и получает в ответ. Он ценит, ощущая острое чувство привязанности — и к нему в ответ со взаимностью, преданностью и готовностью, если что, защитить. — Ешь, я что, зря всё это нёс тебе? — она смотрит на него тем умным взором тёмных глаз дикого зверя — взором из тех, когда невольно задумываешься: а вдруг и правда сейчас понимает, о чём он ей говорит? — Зря искал столько времени? Ты должна кушать. Мне скоро нужно будет идти. Только помни, тебе нельзя идти за мной в деревню, хорошо? Я люблю тебя, но они не поймут. Ешь, говорю, ну! Давай же! И она со вздохом тяжёлым, будто бы знает, что он вновь сам себя ущемил при обеде, чтобы её покормить, смотрит с прищуром на буханку свежего хлеба, которую Хосок вытащил из-за пазухи и протянул ей несколько мгновений назад. До чёртиков умная. Заботливая не по-звериному.Такую нельзя не полюбить. К такой не привязаться нельзя.
— Ешь. Ты не обделяешь меня, честное слово! Я всегда буду один, а вас теперь будет много. Давай! Тебе нужны силы! — и он привычно оглядывается по сторонам на предмет тех, кто может неожиданно заметить то, какое знакомство он ведёт здесь, на кромке дремучего леса, но, слава Богу, опять ничего: только ветер гуляет в кронах могучих высоких деревьев, а день сегодня такой яркий и солнечный — ни облачка. И почему-то Хосок точно уверен, что сегодня он в безопасности... нет, даже не так: они в безопасности, и это так странно — хотеть изо всех сил защищать ту, от кого его всю жизнь защищали. Он не должен быть здесь. Он один, ему десять лет и он безоружен совсем, а лес полон диких зверей, голодных до людской плоти и крови. По крайней мере, ему так всегда говорили. Однако же исключение сейчас стоит перед ним, склонив вбок могучую голову, и смотрит, как всегда, прямо в сердце, не обделяя вниманием тёмных глаз душу. Они у неё такие красивые, на самом деле: тёмные, но с какой-то дикой, лесной, но при этом любящей жилкой жёлтого цвета. Она пахнет мускусом, свободой и лесом, а ещё — молоком самую малость, потому что ей уже вот-вот рожать, и он не может бросить её одну в такой ситуации. Она не просто свободна, она одинока, потому что он видел своими глазами, как некоторое время назад её сородичей закололи на очередной вылазке, а она чудом успела спастись. Его отец был тогда во главе целой облавы, и кому, как не Хосоку, теперь ей помочь? Он и её нашёл-то случайно. Услышал ночью, как куры горланят, вышел во двор... и увидел. Она ещё испуганно вжалась в землю при виде него, и глаза её, они были такие большие-большие, в них не было ни тени агрессии, лишь только попытка защитить себя и уже видимый глазу живот. Стать незаметной, раствориться, исчезнуть, чтобы человек её позабыл, не обидел. А Хосок сказал ей тогда: — Не бойся, глупая. Кушать хочешь? У меня есть хлеб. Хочешь хлеба? — и удивился, когда вышел ещё раз, уже со свежей буханкой, а куры так и остались нетронутыми, а она спряталась за ближайшим кустом, ожидая. Тогда он сразу осознал, что она до невозможности умная, но ещё не мог пока звать её своей девочкой, ведь то была их первая встреча. С тех пор они каждый день видятся. Хосоку лишь десять, но он уже знает, что такое ответственность за другое создание. Он её будет беречь, он будет ей помогать в перерывах между тяжёлым сельским трудом, и он знает, что она его дождётся, ведь всегда дожидается. А когда, вот, родит, то он будет помогать ей с её малышами-волчатами. Знает, уверен: она непременно ему разрешит, как уже позволяет касаться своего живота или же дремлет сладко, положив тяжёлую серую голову ему на колени. Хосок не даёт ей имени, потому что боится, что полюбит слишком сильно, однако знает уже ведь, что обожает её до сжатого детского сердца. — Ешь, ну! — и она бесстрашно тыкается носом в лицо, такая живая, добрая, ласковая. Хосок правда её очень сильно любит, что уж поделать: встретились они, два одиночества, да всё никак не расстанутся. — И не иди за мной, помнишь? Если они увидят тебя, то убьют. У тебя дети, тебе себя надо беречь! — и уходит только тогда, когда волчица сдаётся и опускает влажный нос к оставленному им на земле хлебу.***
— В окрестностях беременная волчица снуёт. Это отец говорит поздним вечером за общим столом, и мать тихо ахает с ужасом. Хосок делает то же, да вот только причины у них для паники немного, наверное, разные. У неё — страх за скот и за птицу, у него — за верного друга и малышей, что ещё даже не видели неба. — Это ужасно, — говорит тем временем мама. — Она же может напасть на людей! Её нужно найти и убить! — Да, мы собираемся начать охоту в ближайшее время. Если здесь есть одна, значит, будут другие, — кивает отец, соглашаясь и даже не зная, что в его сыне в этот миг всё обрывается. Не подозревая, что друга, которого сам приручил, Хосок терять не готов. — Но ведь это необязательно? — негромко говорит он в итоге, не выдержав. — Вдруг она не хочет причинить кому-то вреда, отец? Вдруг она просто существо одинокое, которое тоже хочет быть кем-то любимым? — Не неси чушь: она дикая, ещё и беременная. Волки опасны, Хосок. Или ты забыл, как они разорвали старого Джиу, когда тот пошёл за ягодами? — сын на это молчит, глядя в стол. — Вот и всё. Это не собака, хотя и те бывают опасны, а лесное животное. Ей тоже нужно есть, я понимаю твои чувства сейчас, но нельзя исключить, что её закуской в следующий раз не станешь ты сам. Сын мне дороже, чем потребности какой-то там хищницы.***
— Тебе нужно бежать. Они найдут и убьют тебя, — это Хосок говорит, чувствуя в горле комок, что проглотить невозможно, а она, глупая, поднимает с его колен голову и слизывает текущие по щекам горькие горячие слёзы. — Я не могу их винить. Они думают, что ты опасна, потому что члены твоей стаи были такими, а я про тебя всю правду знаю, но мне никогда не поверят. Поэтому тебе нужно бежать. Пожалуйста, родная моя, уходи. Она смотрит на него, не мигая, будто всё понимает, а потом со сдавленным ворчанием снова укладывается к нему на колени. Пахнет мускусом, свободой и лесом, а ещё — молоком самую малость, потому что ей уже вот-вот рожать, и до этого дня он был уверен, что не может бросить её одну в такой ситуации, однако вот она — жестокость этого мира, где каждый сам старается себя защитить. Разница в том только, что волчица ему стала ближе, чем многие люди в деревне, и сейчас наступил тот самый миг, когда Хосок как никогда понимает, что пока её жители готовы оборонять себя от возможной беды, то он сам в них видит главный измор. Хосок не даёт ей имени, потому что боится, что полюбит слишком сильно. Однако уже знает, что обожает её до сжатого сердца, а ещё — что ей нужно уйти как можно скорее, потому что осада планируется уже завтра. Ему только лишь десять, но он уже знает, что такое ответственность за кого-то другого, особенно, если речь идёт о том, кто сам за себя постоять совершенно не в силах. Он хочет ей жизнь сохранить, такой глупой и до безумия преданной, хочет сохранить её тем не рождённым пока что волчатам — наверняка красивым и умным, совсем, как их мама. — Уходи. Уходи, пожалуйста, — и он поднимается на дрожащих ногах. Хосоку десять, но его сердце обливается кровью, когда он видит непонимание в волчьих глазах. — Уходи, пожалуйста, милая. Прошу, уходи. Они убьют тебя. Я не хочу, чтобы ты умирала. Она тяжело поднимается. Смотрит на него с какой-то непонятной болью в умных тёмных глазах, с какой-то дикой, лесной, но при этом любящей жилкой жёлтого. Всё ещё пахнет мускусом, свободой и лесом, а ещё — немного молоком, потому что уже совсем-совсем скоро. Хосок нащупывает камень на рыхлой земле и ощущает, как его начинает трясти от рыданий. — Уходи! Пошла прочь! — и булыжник летит в ту, чьи глаза, до невозможного верные, вспыхивают болью и непониманием, и та уклоняется. — Кыш! Спасай себя, глупая! — второй, третий, и она отходит всё дальше и дальше с какой-то затравленной паникой, которая западает ему в сердце ножом. Хосоку так больно, господи. Ему десять, но он в ответе за ту, что приручил так недальновидно. Возможно, ему не стоило этого делать, но он, как и она в этом мире, одинокий до крика, изгой среди окружающих его детей из-за того, что, как они говорят, сердобольный слишком. Она должна бежать. Спасать себя и своих малышей. — Убирайся! — это он кричит на пределе, уверенный, что лицо его отекло, покраснело уродливо, а ещё чувствует, как всё тело трясёт, будто в агонии. И она, испуганная, скрывается в кустах так быстро, будто никогда и не было её ни здесь, ни в его жизни. Но в его сердце она навсегда останется, заняв в нём свою нишу и ни за что не планируя её уступать кому-либо. Он точно знает.***
— Эй, сердобольный Чон! — и тычок в спину, столь сильный, что он оступается. — Что лицо такое зарёванное? Снова похоронил муху? Это происходит тем же вечером, когда деревня озаряется яркими огнями костров, а ещё пахнет растопленными печами. Хосок поворачивается, чувствуя себя в своём детском тельце настолько паршиво, будто умер внутри — настолько сильно впились в сознание те глаза и тот взгляд, который она ему подарила, и даже не удивляется, увидя Хвансу, Чиона и Джои — трёх главных задир на пять лет старше его самого, трёх самых мучительных его ежедневных кошмаров. — Оставьте сегодня меня, я вас прошу. Давайте не сегодня, ладно? Побьёте меня в другой день, я даже не буду жаловаться, — просит Хосок, которому десять, но жить не хочется от слова совсем: испуганный вид волчицы, нет, простите, подруги всё ещё стоит перед внутренним взором, заставляет сердце сжиматься. Не стоило им вообще начинать дружить. — Вы слышали, что он сказал? — смеётся Хвансу, главный задира. — В другой день, как же! Нет, сердобольный Чон, сегодня ты получишь, как и получаешь обычно! — и, гадко ухмыляясь, замахивается для очередного удара, а Хосок традиционно зажмуривается, прикрывая руками лицо. Но ничего не происходит в следующие пару секунд. А потом он слышит утробный рык слева и, встрепенувшись, враз поворачивается, чтобы увидеть её злые глаза, что смотрят прямо на троих хулиганов. Беременная, идёт прямо на них, отрезая Хосока от опасности, не мигает даже, готова к тому, чтоб напасть. Нет-нет, подождите. Совсем не напасть, а защитить. Его защитить. Своего, чёрт возьми, друга. — Я велел тебе уходить! — голос даёт осечку, срывается. — Почему ты не ушла?! Уходи, молю, уходи! — он цепляется за серую шкуру, игнорируя нечеловеческий вой трёх испуганных идиотов, на которых народ начинает испуганно из окон таращиться. Поднимается шум. — Волк в деревне! — Уходи, прошу, уходи! — Хосок! — крик отца он едва слышит, настолько вцепился в чужую шкуру. — Хосок, отойди от волчицы немедленно! — Нет! — криком и глядя в сторону голоса слепыми глазами. — Она не сделала ничего плохого, она просто защищала меня! — Хосок! Она, подняв голову, смотрит на него, и, наверное, он эти глаза правда навсегда запомнит. Он никогда не видел во взгляде животного столь глубокого понимания ситуации, правда. Такого... Смирения. Будто бы знала, что непременно произойдёт, если она встанет на его защиту, и это убивает Хосока изнутри всё больше, пока мужчины с орудиями, пригодными для убийства, собираются вокруг них. Будто она действительно знала о том, что погибнет, стоит ей показаться. И всё равно ведь вернулась. Всё равно защитила. Хосоку десять, и он гниёт заживо от понимания того, что это он во всём виноват. — Хосок, отойди! — Нет! — и когда его оттаскивают за ворот, она не делает ничего абсолютно: просто смотрит спокойно, принимая свою жестокую участь, а он только и может, что надрывно кричать, живьём вместе с ней, умирая. Кричать, как она, не сдержавшись, кричит, когда на неё обрушивается град смертоносных ударов. Умирать, как она умирает со своими детьми, что так и не увидели свет. Это он во всём виноват. Не стоило им вообще начинать дружить. Хосока кидают на землю, а он только и может, что выть от нестерпимейшей боли, чувствуя, что тоже отходит в мир иной, когда она затихает под торжествующие крики враз ставших ему ненавистными тварей, лишённых как понимания, так и сострадания. Хосоку десять, и он умирает, а потом будто луна начинает светить ярче и звездопад обрушивается на деревню настоящим воинственным градом, когда внутри него просыпается нечто такое, что дарует нежданно спокойствие и понимание факта, что все люди — звери. Звери, что ахают и смотрят на него во все глаза. Хосок лежит на земле, мёртвый из-за того, что случилось, но эта сила в нём неконтролируемо заставляет двигаться дальше по непонятной причине, вынуждает подняться. Он подчиняется ей, почему-то вдруг чувствуя, будто горит заживо. И начинает... Жить.