ramin djawadi — jenny of oldstones
За окном снова льёт: мир там, за тяжёлыми ставнями, сильно рябит и размазывается — вдалеке, там, где уже стало привычным наблюдать огромных размеров плакучую иву, уныло склонившую ветви над ныне взволнованной гладью масштабного озера, сейчас зияет большая тёмная тень. Пейзаж, днём пестревший яркими красками, к сумеркам стал мрачен и сер, а воздух, доселе наполненный ароматами различных цветов, сейчас стал холодным и влажным, и он снова чувствует колоссальнейшую степень опустошения, глядя на серое, затянутое тяжёлыми тучами небо, что изливается болью, стучащей о почву за окном крупными, тяжёлыми, частыми каплями. — Ты заболеешь, — говорит ему Джин, сосед по келье — мягкий, улыбчивый, добрейший душой человек, однако в его тёплых карих глазах будто застыла какая-то неведомая Хосоку печаль. Однако он не лезет с расспросами: в конце концов, несмотря на то, что они установили приятный, уютный контакт, за всю неделю пребывания Хосока в Башне Кноссанта их отношения не успели пока ещё выйти на тот доверительный уровень, чтобы заглядывать друг другу в душу. Да и к тому же, что-то подсказывает, что эта застарелая боль не из тех, что вообще когда-либо обличают в слова. — Там ведь холодно. Это просто… ну, боль. Когда цепляет за душу, когда невыносимо до крика, является острым штырём, что пронзает насквозь, оставаясь там, глубоко, под тяжестью предрассудков и негативных эмоций, даёт отпечаток на сердце, что отожествляет уродливый шрам. Хосок с его клеймом «сердобольный», и сам носит такую же, бережёт за пазухой, как самое дорогое, самое важное. И никому никогда её не отдаст. — Холод — это то, в чём я хорош, — негромко отвечает Сокджину, и в ту же секунду по внутренней стороне стены, прямо около подошедшего к окну соседа, образуется толстая корка инея — такая естественная в летний зной, будто всегда там была. Сосед, не ожидав такой вялой шутки, всё-таки вздрагивает: шуганый паренёк-то попался, на каждую мелочь дёргается, будто ужаленный. Получается, били, и били много. Но... за какие грехи? Бог злится. Плачет и гневается, снова обрушает на них свою боль: ему тяжелее, чем всем им, вместе взятым, но ничто не мешает Хосоку сидеть, ожидая, когда же эти эмоции стихнут. Он уважает боль Бога, и в силе его не сомневается — недаром ведь говорят, что Бог им сюда посылает лишь крохи, даруя магам возможность стать к нему на шаг приближённее, — однако Хосок вовсе не считает его справедливым. Или же добрым. Таким, например, как его сосед по келье. — Убери, — хмурится Джин, зябко ёжась: от инея исходит тот холод, который ему неподвластен, а вот сквозняк по комнате, что агрессивно листал страницы их книг и неистово рвал тяжёлые портьеры на окнах, его товарищ ловко убрал, изолировав келью от потоков холодного воздуха. Однако Хосоку, сидящему на подоконнике, всё равно зябко от промозглой сырости. — Холодно ведь. И иней вмиг исчезает, чтобы острые ледяные осколки из тех, что не тают, но подчиняются, появились на длинных аккуратных пальцах того, кто владеет магией льда. Не режут, конечно, а только лишь мягко покалывают — сила Хосока любит его так же сильно, как и он её холит в ответ, словно… Большое животное, которое смог приручить. И сердобольный Чон не выдерживает: губу нижнюю закусив, вжимается светловолосым затылком в недружелюбный камень стены. Это просто… ну, боль. Когда цепляет за душу, когда невыносимо до крика, является острым штырём, что пронзает насквозь, оставаясь там, глубоко, под тяжестью предрассудков и негативных эмоций, даёт отпечаток на сердце, что отожествляет уродливый шрам. Хосок, если совсем откровенно, Сокджина как никто другой понимает. Ведь его боль, она безымянная. Он так и не смог дать ей какую-то кличку. Даже спустя девять лет.***
Это не так уж и сложно, думает Хосок, видя, что ледяная стрела, посланная его же рукой, попадает аккурат в цель. Не так уж и сложно учиться здесь, развивать уже приобретённые навыки и лишь держаться с окружением просто и без какой-либо агрессии, но с ноткой равнодушия — отношение подобного рода выработалось в общении со всеми вокруг, кроме Сокджина: недоверие к людям, что берёт корни из далёкого прошлого, за годы взросления лишь укрепилось, из тонкого саженца превратилось в могучее древо, и теперь срубить его невозможно. Однако... Сокджин, он... другой. В нём Хосок почему-то чувствует уют и уверенность, как если бы нашёл неожиданно родство душ между ними, а ещё такое простое, но столь необходимое ему понимание. Сосед по келье очень тактичный, а ещё будто чувствует каждую мельчайшую перемену его настроения. С ним действительно просто. Да, немного грустно порой, но так потрясающе уютно рассудком. Так что жить здесь — это не так уж и сложно, понимает Хосок в тот самый момент, когда ложится спать под звук небесного плача. Просто в какой-то момент его жизнь зациклилась на саморазвитии, где он из кожи вон лез, чтобы оправдать себя перед собой, но за все годы хорошо знал: не было дня, чтобы он мог сказать, что та жертва оказалась оправдана. Эмоции, что родились в нём тогда, девять лет назад в один определённый момент, навалившись вдруг скопом, со временем подстёрлись, конечно, и выцвели, словно оставленный на солнце исписанный клочок бумаги, потонули в тяготах его новой жизни, того рода уже, где не всегда понимал, зачем делает что-то, зачем живёт или дышит. Хосок все эти годы был занят до чёртиков, нагружал себя до безбожного и никогда не позволял себе отдыхать. Всегда точно знал: если он только задумается над истинной причиной того, почему он так себя нагружает, то разум оцепенеет, а все цели будут потеряны, ведь ответ прост и ясен — потому что так надо. Потому что все ради чего-то стараются, все обучаются, а он уже как-то остался наедине с ворохом мыслей, воспалённым сознанием и колоссальнейшей болью в душе и на сердце, и повторять этот опыт не хочет. Вот и будет, как все — и на невесёлые думы не останется времени. В Северной Башне, откуда он прибыл сюда с невидимой печатью Верхновного на своём лбу, очень многие мечтали попасть туда, где он есть сейчас. Послушники там ставили перед собой цели стать едва ли не новыми творцами человеческих судеб, мечтали развиваться вовсю под тёплым золотым крылом королевской казны и когда-нибудь выслужиться и оказаться в дебрях политики. Сам Хосок не особо верил, что переживёт такой сложный, переломный экзамен, но вот он теперь здесь. И не знает, зачем. — У тебя голова светлая не только потому, что ты блондин, Чон Хосок, — как-то говорит ему Джин, аккуратно складывая перед сном свою мантию и улыбаясь мягчайше, по-доброму. — А потому, что ты холоден сердцем, но жарок душой. Ты умудряешься сочетать в себе то, что априори не может между собой сочетаться, и это так потрясающе. Тебе просто нужно найти то, которое станет для тебя делом всей жизни. — А если я не найду? — интересуется у друга в ответ юный маг льда, но тот лишь усмехается на этот вопрос. — Оно рано или поздно придёт к тебе, вот увидишь. Не обязательно это будет занятие. Возможно, любовь? Всё-таки человеку нужен другой человек, как ни крути. Хосоку от этих искренних слов становится враз то ли смешно, то ли грустно, он и сам толком не знает: с тех пор, как его разлучили с родителями, те ни разу не дали знать о себе, будто вычеркнули из собственной жизни. И почему, он не имеет понятия. Не знает, живы они или, быть может, погибли? Находятся ли в той же деревне, где он их видел в последний свой раз, аккурат перед тем, как после трагедии приехали люди самого Короля и забрали его? «Человеку нужен другой человек», вспоминает Хосок, уже лёжа с прикрытыми веками и ощущая, как сон обволакивает всё его существо. Тот самый сон, который снится ему почти каждую ночь вот уже девять лет кряду, тот, что мучает и никогда не отпустит, наверное, потому что та ноша, что висит на нём тяжёлым булыжником, сводит с ума каждый день, не давая ни минуты на то, чтобы взять передышку. Сон этот пронзает насквозь его душу и смотрит, как всегда, прямо в сердце, не обделяя вниманием тёмных глаз душу. Они у него такие красивые, на самом деле: тёмные, но с какой-то дикой, лесной, но при этом любящей жилкой жёлтого цвета. Он пахнет мускусом, свободой и лесом, а ещё — молоком самую малость. Вот-вот рожать. Каждый раз у Хосока дыхание с ритма сбивается, а сердце замирает в груди. Каждый раз — это почти каждую ночь. Почти каждую чёртову ночь с того самого дня, как он предал и позволил другим уничтожить, и он бы так хотел извиниться, себя вместо неё приговорил бы к столь страшной участи, однако же разумом он всегда понимает, что не должен быть здесь. Он один, ему десять лет и он безоружен совсем, а лес полон диких зверей, голодных до людской плоти и крови. По крайней мере, ему так всегда говорили, а всё, что может сказать в своём сне — это: — Ешь, глупая. — Ешь, я, что, зря всё это нёс тебе? — Ешь. Ты не обделяешь меня. Всё в порядке. Я один, а вас будет много. Тебе нужны силы! — Ешь, ну! — И не иди за мной, помнишь? Если они увидят тебя, то убьют. У тебя дети, тебе себя надо беречь! А его персональная боль всегда, почти каждую ночь стоит прямо перед ним, склонив вбок могучую голову, смотрит, как всегда, прямо в сердце, не обделяя вниманием тёмных глаз душу, и это просто возьми его и забери уже к чёртовой матери, потому что я так скучаю, я не должен был так с тобой поступать, я перед тобой виноват, перед тобой и перед твоими детьми. Мы же в ответе за тех, кого приручили. Не все животные дикие, понимает Хосок, которому десять, когда начинает жить, наконец-то, однако уже сильно вдали от того самого места, где умер. Но все люди — животные. Не стоило им вообще начинать дружить. — Проснись, Хосок, просыпайся! — и он разлепляет мокрые от слёз ресницы, выбитый из колеи и с учащенным сердцебиением, чтобы не сразу понять, что снова здесь, в серой однотипной реальности, и это Сокджин трясёт его за плечо, склонившись сверху — тоже снова. Он будит его почти каждую ночь. Почти каждую ночь — взволнованный блеск больших карих глаз, в которых навечно застыла какая-то неведомая Хосоку печаль, сверкают тревожно, но никогда их обладатель не задаёт ему лишних вопросов. Это замкнутый круг, цикличные действия и определённые следствия, когда Хосок задыхается молча какое-то время, заталкивая эмоции в глубину своего же рассудка, а Джин смотрит на него до тех самых пор, пока не отмечает, что его сосед и товарищ наконец-таки выпутался из оков своего подсознания, а потом вновь ложится. Но не сегодня. Сегодня Хосоку почему-то особенно больно, а из глотки рвётся вой настоящий, чем-то отдалённо похожий на волчий, и он цепляется пальцами за чужие ладони, позволяя через мгновение обнять себя крепко-крепко. И плачет так громко, так искренне, как никогда за девять лет не рыдал. Как плакал, когда в последний раз пронзило насквозь ещё детское его существо, ударив, как всегда, прямо в сердце, не обделяя вниманием тёмных глаз душу. Они у неё были такие красивые, на самом деле: тёмные, но с какой-то дикой, лесной, но при этом любящей жилкой жёлтого цвета. — Я не могу больше, Сокджин!.. — рыдает Хосок в чужое плечо. — Это так больно, я не могу, я не выдерживаю, это всё слишком, я!.. — У тебя голова светлая не только потому, что ты блондин, Чон Хосок, — как-то говорит ему Джин, аккуратно складывая перед сном свою мантию и улыбаясь мягчайше, по-доброму. — А потому, что ты холоден сердцем, но жарок душой. Ты умудряешься сочетать в себе то, что априори не может между собой сочетаться, и это так потрясающе. Бог видит это, я знаю. И он тебя вознаградит за страдания. Верь мне, идёт?***
Поутру ему, конечно же, стыдно, когда по пробуждении он ощущает на коже скул мерзкую стянутость, а сам понимает, что пропах Сокджином насквозь. Тем самым Сокджином, что спит рядом с ним, сторожа чужой сон, неловко и неудобно примостившись на узкой келье, так и не вернувшись в свою постель этой ночью. Сокджином, что открывает глаза, стоит Хосоку подать признаки жизни, и смотрит — устало, с кантом неприятного красного по уставшим белкам, но всё равно очень-очень по-доброму и со всё с той же толикой старой, убранной далеко-далеко, но от этого не менее вечной печали в радужках тёмного карего: — Ты как себя чувствуешь? О причине не спрашивает. Как — тоже не спрашивает, что именно, в какой промежуток, что поспособствовало и чем кончилось. Не задаёт лишних вопросов, как и всегда. Не лезет в дебри чужого сознания, а Хосок почти что уверен, что когда-нибудь расскажет о том, насколько же больно вспоминать те прекрасные омуты, в которых плескалась привязанность, словно к родному ребёнку. Зародившись там, глубоко, у самого волчьего сердца, что было способно любить человека так искренне, как не каждый человек может любить, он верил, он знает, он прочувствовал это на своей собственной шкуре. — В порядке, но болит голова, — отвечает Хосок, неожиданно чувствуя себя чертовски смущённым. — Ты не обязан был… — Ты тоже был не обязан показывать мне то, что ты чувствуешь, — мягко улыбается маг воздуха, с которым он делит келью. — Но ты это сделал. Спасибо тебе. Это правда для меня очень важно, Хосок. И неожиданно Чон понимает, что не только для него одного этой ночью было положено начало чего-то такого, чего у него никогда в жизни не было. Понимает, что когда-нибудь и ему расскажут о том, насколько больно бывает порой. Понимает, что поможет перетерпеть, как ему помогают. И робко надеется, что по итогу обоим станет хоть чуточку легче.