1922 год
— Мистер Сарто ожидает вас. — Там же, где обычно? — Да, сэр. Вам что-нибудь принести? — Нет, спасибо. Если будет нужно, я дам знать. Дворецкий коротко кивнул. Я прошел через залитый солнцем вестибюль, поднялся на второй этаж, толкнул дверь гостевой спальни. Сарто курил возле окна; май выдался теплым, створки были распахнуты, и по комнате гулял ветер. Отсюда, со второго этажа, было видно высокое небо, зеленую дымку дальнего берега и волны Гудзона, по которым скользили яхты, плоские баржи с углем и рыболовные баркасы. Услышав, как я вошел, Сарто обернулся. — Проходи, — скомандовал он. Я снял с плеча ящик с красками и поставил его возле мольберта, потом стащил и бросил на спинку стула пиджак. — Не доставай ничего. Вечером у меня встреча, времени мало. — Уверен? Сегодня хороший свет. Он кивнул. Глаза его были темными, как спелые сливы. Я пожал плечами: — Как скажешь. Работа над портретом Сарто была лишь формальной целью моих визитов в этот особняк на Риверсайд-драйв. Обычно же мы проводили время куда более бессмысленно и приятно, и потому я до сих пор не продвинулся дальше стадии набросков. По замыслу Паоло, полотно с его изображением должно было висеть в холле новой художественной галереи на Малберри-стрит, в самом сердце Маленькой Италии. Сарто выделил на открытие пятнадцать тысяч и лично подобрал помещение, выкупив его у банка. Он же дал галерее имя «Леопард», официально — в честь Джакомо Леопарди, великого итальянского поэта, но как-то раз, после полутора бутылок контрабандного кьянти, на пике одной из наших ночей, Паоло признался мне, что именно так назывался самый роскошный отель Неаполя, где в прошлом веке служил швейцаром Джованни Сарто, его дед. Внук швейцара и сын сапожника, выросший в семье иммигрантов, Паоло Сарто относительно рано достиг приличных даже по меркам Нью-Йорка высот. В сорок с небольшим его уже знали как одного из самых щедрых меценатов Манхэттена. Он поддерживал молодых американских художников, посещал все новые выставки и, не торгуясь, выкупал приглянувшиеся ему картины. Кажется, никого не смущало, что свое состояние этот итальянец сколотил не самым честным путем: да, Сарто владел сетью бакалейных лавок, прибыль от которых удачно вкладывал в акции, но настоящие деньги ему приносил модный ночной клуб на пересечении Парк-авеню и Пятьдесят второй, где, по слухам, часто бывал мэр Хилан и где запрещенный алкоголь подавали почти не скрываясь — в хрустальных бокалах, а не в бульонных чашках. Поговаривали и о его связях с итальянской мафией: один из племянников Сарто якобы вот-вот должен был породниться с кланом Марио Манчини, чьи ребята контролировали поставки рома по всему Восточному побережью. Безусловно, для почтенных манхэттенских семейств вроде Хейвмейеров или Вандербилтов Сарто был персоной нон-грата, однако нью-йоркская богема, ставившая нужды искусства превыше всего, готова была закрыть глаза на его отношения с криминальным миром. В этих кругах Паоло пользовался уважением, и слово его значило очень много. — Раздевайся, — сказал он. Для меня слово Паоло тоже значило много, и потому я подчинился ему без раздумий. Снял рубашку и брюки, выпрямился. Паоло не отрывал глаз от моих шрамов, он смотрел так внимательно, будто видел их впервые, и мне захотелось прикрыться, но я пересилил себя. Сердце стучало тяжело, мощно. Я подошел к Паоло. Взгляд его был как стоячая вода в лесном озере – черный, непроницаемый. Он слегка дернул подбородком, и я лег на кровать, подсунув под поясницу одну из декоративных подушек, завел руки за голову. Паоло медленно снял пиджак, начал расстегивать пуговицы на рубашке; я следил за движениями его пальцев и чувствовал, как наливаюсь тяжестью, как сладко ноет внутри от желания принять Паоло в себя. Мне нравилось подчиняться этому человеку, отдаваться его губам, языку, пальцам, его члену. До него у меня не было подобного опыта — даже с Арчибальдом я не позволял себе выступать в постели в роли женщины, о чем теперь подспудно сожалел: Сарто показал мне, насколько эта роль может быть пленительной. — Ты подготовился? — спросил он, и я кивнул. Собираясь сюда, я мог забыть кисти или карандаши, белила или бумагу для набросков, но никогда не пренебрегал правилами гигиены, которым Сарто обучил меня в первый же месяц нашего знакомства. — Хорошо. Он разделся полностью, член его — короткий, толстый, — торчал вперед и вверх. Я развел ноги, приподнял бедра. Он тягуче сплюнул в ладонь и навалился сверху, по-прежнему не отрывая глаз от моего лица. Грубо толкнулся раз, другой, потом вошел сразу до конца. Тело инстинктивно сопротивлялось его вторжению, но взгляд Сарто держал меня, как рыбу на крючке, не отпуская, не давая зажмуриться или отвернуться, и дрожание этой нити, невидимо натянутой между нами, наконец отозвалось внутри не только болью, но и удовольствием. Я начал двигаться навстречу ему, и он обхватил рукой мое бедро, заставляя поднять ноги еще выше. Я стискивал зубы, пока он вбивался в меня, я старался прочувствовать каждую секунду этой сладкой, нестерпимой пытки и ждал момента, когда Сарто, всегда такой невозмутимый, наконец позволит себе сломаться, поддавшись происходящему. И он не разочаровал меня: в тот момент, когда я и сам был близок к тому, чтобы кончить, он наконец закрыл глаза, его красивое лицо некрасиво сморщилось, и он излился в меня, громко и бешено выдыхая что-то на итальянском. Я догнал его спустя несколько движений ладонью, заляпав ему живот своей спермой. Отдышавшись, Сарто распрямился. Возле кровати были заранее приготовлены таз с теплой водой и полотенце, и Паоло тщательно вытер живот, опадающий член и внутреннюю сторону бедер. Вытащил портсигар, чиркнул спичкой, закуривая. — Одевайся. Я встал, морщась от привычной уже тянущей боли и едва заметного жжения. Обтерся, бросил полотенце в таз. Паоло вновь стоял у окна, спиной ко мне. На плече у него был старый шрам от пули — круглый, с рваными краями, он расцветал на его смуглой коже, словно белая хризантема. Я не спрашивал, откуда у него эта отметина. Вряд ли Паоло получил это ранение на поле боя. — В конце месяца я еду на выходные в Хэмптонс, — сказал он, не оборачиваясь. — Ты поедешь со мной. Если в его голосе и была вопросительная интонация, то я ее не расслышал. — Что-то официальное? — спросил я, натягивая брюки. — Наоборот. Вечеринка для своих. Коттедж на отшибе, море шампанского и публика самых развязных привычек и нравов. Художники, поэты, журналисты и прочие. — С удовольствием составлю тебе компанию. — Это в местечке Вайнскотт, прямо на берегу. — Он повернулся ко мне, прищурился. — Захвати купальный костюм. — Не рановато для плавания в океане? — Если замерзнешь, я тебя согрею, — пообещал Паоло и снова отвернулся к окну, давая понять, что наш разговор окончен. Я набросил пиджак, поднял с пола свой ящик с красками и вышел за дверь. *** В Хэмптонс мы приехали около трех. Плоский ровный пляж тянулся от горизонта до горизонта, океан ярко синел в обрамлении высокой травы, вода празднично искрилась золотыми бликами — точно шампанское в бокале. На открытой террасе двухэтажного дома играл джазовый ансамбль, воздух был полон смеха и разговоров. Публика здесь и правда собралась самая причудливая: ярко накрашенные женщины в коротких платьях из переливающегося шелка и немало мужчин в таких же точно нарядах, которые смеялись громко и заразительно, обмахиваясь веерами. Одним из них был хозяин вечеринки, Джон Джонас, известный нью-йоркский писатель. Высокий, жилистый, почти совершенно лысый, он встречал гостей в шелковом платье цвета лаванды и в женских лаковых туфлях на таких неприлично высоких каблуках, что вены на его ногах надувались, а мускулы каменели. Мы подошли к нему, и Джонас одарил Паоло нежным поцелуем в щеку, а затем перевел взгляд на меня. — Джон, это Стефан Харт. Я протянул ему руку: — Огромное спасибо за приглашение, мистер Джонас. Я читал ваши книги, но даже представить себе не мог, что когда-нибудь познакомлюсь с вами лично. Джонас вдруг мягко перехватил мое запястье, склонил голову и прикоснулся к нему губами, оставив на коже яркий, смазанный след от темно-алой помады. — Рад наконец-то увидеть вас, — проговорил он, заглядывая мне в глаза. — Паоло, ты так долго прятал Стефана от всех, что теперь просто обязан разрешить мне забрать его. Хочу узнать поближе твоего нового друга. — Конечно, Джон. — Сарто сверкнул зубами. — Для тебя все что угодно. Джонас взял меня под руку и повел к дальнему краю веранды; каблуки его стучали о доски настила. Прибой здесь шумел гораздо громче, с океана дул соленый ветер. Мы встали возле перил, Джонас задрал подол — на миг перед моими глазами мелькнуло мускулистое, покрытое темными волосами бедро, — и вытащил из-за кромки чулка серебряную фляжку. — Лучший виски, который только можно достать сейчас в этой стране. Глотнете? Я продемонстрировал свой бокал, почти доверху наполненный отменным шампанским: — Спасибо, мистер Джонас, но пока откажусь. — О, называйте меня Джоном, прошу вас. Джонас запрокинул голову, влил в себя виски. Оправил платье, смахнул с лавандового плеча невидимую пылинку. — Видел несколько ваших работ у Фицпатрика в конце зимы, — проговорил он. — Серия пейзажей с Кони-Айлендом просто поразительна, особенно та вещь с Луна-парком. Алая крыша, белые шпили, бирюзовый океан. У вас очень смелая палитра, Стефан. Смелая и завораживающая. — Вы правда так считаете? Джонас закатил глаза. Его густые ресницы, явно подведенные, бархатисто чернели, оттеняя загорелую кожу. — Стал бы я, по-вашему, тратить время на пустую лесть? — Простите, но я не думал, что сам Джон Джонас когда-нибудь увидит мои работы. И уж точно не ожидал, что они ему понравятся. Джон улыбнулся. — Я, конечно, не так хорошо разбираюсь в живописи, как Паоло, но уверен, что вы далеко пойдете. С вами еще не говорили о персональной выставке? — Что? — Я рассмеялся. — Нет, мне пока далеко до такого. — О, не так уж далеко, поверьте. Главное — держитесь Паоло. Он уже открыл несколько новых имен. Скажу искренне: благодаря его трудам и его деньгам ходить по нью-йоркским художественным галереям стало куда увлекательнее. — Я многим ему обязан. — Не только вы. До вас у него был один молодой пейзажист, последователь Редмонда. Паоло организовал ему выставку, после чего о нем заговорили буквально все. Фрэнк Берджесс. Не слышали? Я был смущен его прямотой и одновременно почувствовал досаду — жгучую, как изжога. Почему Паоло не рассказал мне о нем? Какое место тот занимал в его жизни? Брал он его так же, как меня?.. И, наконец, чем этот Берджесс, гори он в аду, заслужил право на собственную выставку? — Нет, но надеюсь когда-нибудь увидеть его работы, — вежливо ответил я. — Это вряд ли. — Джонас сделал еще глоток виски и продолжил с сочувственной усмешкой: — В какой-то момент этот юнец решил, будто бы дальше сможет жить по собственным правилам, и удрал в Сан-Франциско, рисовать холмы и туманы западного побережья. Год, два — и о нем все забыли. — Неужели? — Это Нью-Йорк, мистер Харт. Здесь такое в порядке вещей. Стоит вам попасть в круг избранных, и кажется, будто вы на вершине мира. Стоит вам из этого круга выпасть, и вы рискуете никогда не вернуться на Олимп. Но вы, судя по всему, еще только начали изучать здешние нравы. Вы ведь из Англии? Позвольте полюбопытствовать, какая причина заставила вас перебраться через океан? Я помедлил с ответом. Что я мог ему рассказать? Что бежал от воспоминаний, полных стыда и презрения к себе? Что надеялся найти счастье в том, кого знал всего несколько дней — и ожидаемо потерпел поражение? Вместо этого я сказал: — Мне казалось, что здесь я смогу быть самим собой. Джонас нахмурился, перевел взгляд на волны. Когда он заговорил, голос его звучал глуше: — Американская земля щедра, изобильна и готова принять и укрыть любого. Мой отец, еврей по крови и еврей по вере, перевез нас сюда из Германии, когда мне было девять. Вам бы точно было о чем с ним побеседовать… Он глубоко вздохнул, посмотрел на меня. — Как бы то ни было, сейчас мы оба здесь, и, по-моему, вполне довольны обществом друг друга. Прошу, расскажите, как вы познакомились с Паоло. Этот чертов итальянец до неприличия скрытен, когда речь заходит о его личной жизни и сердечных увлечениях. Очевидно, тут я покраснел, потому что Джонас вдруг округлил глаза, дотронулся до моей руки и быстро проговорил: — Стефан, дорогой, я совсем не хотел вас смутить. Но старина Сарто не скрывает своих предпочтений, а вы и сами видите, насколько свободно мы можем обсуждать сейчас свободную любовь. — Он выразительным жестом указал на свое платье, а затем обвел взглядом террасу. — Даже если вы подойдете к Паоло и поцелуете его, никто не обратит на вас двоих никакого внимания. — Я понимаю… — И, к слову, наверху есть свободные комнаты, если вы оба решите остаться на ночь. — Джонас лукаво улыбнулся. — Считайте, что я, как хозяин дома, дал вам свое благословение. — Спасибо, — выдавил я. — На здоровье. Ну так, где вы познакомились? — В его клубе. — Ах да, «Наполи». Отменный джаз-бенд и не менее отменный коньяк. Но, конечно, во второй зал не попадешь просто так, нужно назвать секретное слово… — он нахмурил брови, вспоминая, — что-то на итальянском... — «Альянико». — Именно! Значит, вы часто там бываете? — Пожалуй, даже чаще, чем это необходимо, — пробормотал я. На следующий год после моего переезда в Нью-Йорк, когда мне надоело кочевать из одного отеля в другой, я снял квартиру на Парк-авеню. «Наполи» располагался в цоколе соседнего здания, на пересечении с Пятьдесят второй. Я приходил туда почти каждый вечер — когда не мог больше держать кисть, а тишина начинала давить на меня изнутри и снаружи. Заказывал несколько порций бурбона и пил до тех пор, пока меня не накрывало сладким безразличием ко всему. Там, в «Наполи», я сначала познакомился с приятелем Паоло, Александром Фитцпатриком. Выходец с Британских островов и бывший военный хирург, он проводил в клубе все свободные вечера, напиваясь в компании молодых художников и их прекрасных юных муз. На войне он вытаскивал солдат с того света, но после ранения в ногу уже не мог подолгу стоять за операционным столом, однако в Нью-Йорке внезапно нашел себе новое призвание — стал управляющим одной из художественных галерей. Впервые я его увидел поздно ночью в феврале двадцать первого. Фитцпатрик сидел в одиночестве за столиком в углу и разговаривал сам с собой; скатерть была заставлена пустыми бокалами. Я расположился поблизости и сначала не обращал внимания на его бормотание, но оно становилось все громче, и я невольно начал прислушиваться. — Несчастны, несчастны, все вокруг просто воплощение отчаяния, — твердил он, уставившись в зал невидящим взглядом и комкая в пальцах незажженную сигару. — Все это только ширма, это путешествие над бездной, это маски, под которыми наши лица искажены печалью и горем. Роскошь! Богема! Все это лишь слова, а под ними — пустота, одиночество и холод, никчемный холод, бессмысленность и пустота. Думаешь, зачем они придумывают эти изысканные блюда, обставляют свои рестораны с таким шиком? Почему так кичатся мастерством своих поваров и тем, как искусно они обводят вокруг пальца закон, подавая спиртное? Да потому что им страшно, им страшно от бессмысленности жизни, но больше им предложить этому миру нечего. Нечего!.. Голос его под конец сорвался в хриплое, почти воронье карканье, и я не выдержал — отложил вилку и посмотрел прямо на него. Огромный, медведеподобный, с багровым лицом и рыжеватыми волосами, Фитцпатрик производил ошеломляющее впечатление. На лице его застыло выражение трагического презрения, ярко выделяющее его на фоне остальной части клуба и царивших там света и веселья. Я огляделся по сторонам, но никто, кроме меня, как будто бы не замечал этого чудака или же не обращал на него внимания. Тогда я подозвал официанта. Тот приблизился бесшумно, наклонился близко-близко, промурлыкал мне в ухо: — Еще виски, сэр? — Да, спасибо. Скажите, — я понизил голос и указал глазами на своего соседа, — у этого человека все в порядке? Может быть, ему нужна помощь? Официант выпрямился, бросил на Фитцпатрика короткий взгляд. Радушная улыбка на его лице сменилась равнодушно-вежливым выражением, характерным для профессиональной обслуги. — Поверьте, у него все чудесно. Остаток вечера я нет-нет да поглядывал на Фитцпатрика. Тот затих и теперь настороженно смотрел в зал, время от времени прикладываясь к коньяку. Я допил бурбон, расплатился и встал. Двинулся к выходу, но передумал и вернулся. Без приглашения уселся за столик Фитцпатрика, поймал его осоловелый взгляд. — Простите, что вмешиваюсь, но вам пора домой. — Вы кто? — Голос у него был хриплый, как после сна. — Меня зовут Стефан. — Я говорил медленно и внятно. — Давайте я отведу вас домой. Клуб скоро закрывается. — Меня все бросили, — пробормотал он, снова хватаясь за сигару, которую так и не зажег. — Эта наглая молодежь... Богема, мать их! Вечно пьют за мой счет, а потом... Не будет им никаких выставок, ни единой стены им не отдам в галерее, ни одного чертова угла… — Где вы живете? Он молчал какое-то время, соображая. — В Бруклине. Это далеко. — Может, отвести вас в отель? Тут рядом есть один приличный. На углу с Гринвич-стрит. На этот раз Фитцпатрик молчал куда дольше. Взгляд его, пьяный и дрожащий, блуждал по моему лицу. Наконец он выдавил с жалкой улыбкой: — Вы же не мошенник, молодой человек? Не собираетесь меня обобрать или что-нибудь такое? — Нет, уверяю вас. Просто хочу помочь. — У вас доброе сердце. — Он прикрыл глаза и словно обмяк. Я испугался, что он отключится прямо тут, за столиком, а потому ухватил его за плечо, одновременно подзывая официанта. — Сколько он должен? Официант поджал губы. — Вообще-то у мистера Фицпатрика открыт кредит в нашем клубе. Вам нет нужды беспокоиться об этом. — Тогда запишите на его счет. — Я повернулся к Фитцпатрику, слегка встряхнул его: — Вставайте. Я доведу вас до отеля. Он кивнул один раз, уткнувшись подбородком себе в грудь, потом с трудом поднял голову. Обвел пространство мутным взглядом и встал из-за стола. Я обхватил его, Фитцпатрик закинул руку мне на плечо; от его ладони пахло табаком. Мы медленно двинулись к выходу, провожаемые равнодушными взглядами официантов и засидевшихся допоздна посетителей клуба. Февральская ночь была холодной и бесснежной. Фитцпатрик продышался и, кажется, немного пришел в себя. Он выпрямился, огляделся по сторонам. — Александр Фитцпатрик, — представился он. Язык у него заплетался. — Доктор Фитцпатрик, если позволите… — Отлично, доктор Фитцпатрик. — Я пожал его ладонь, потом снова обхватил поперек груди, чтобы он не грохнулся на ледяной тротуар. — А теперь пойдемте. Тут недалеко. Отель я ему оплатил — не знал, хватит ли у доктора денег, да и не хотелось рыться по чужим карманам. Довел до номера, сгрузил почти неподвижное тело в кровать, стащил с него пальто и ботинки. Какое-то время раздумывал, стоит ли оставлять записку, но это было бы лишним, и в конце концов я ушел, прикрыв за собой дверь. Сунул ночному портье доллар и велел ему в конце смены подняться в номер — убедиться, что с постояльцем все в порядке. Я думал, что больше не увижу Фитцпатрика, однако столкнулся с ним в «Наполи» уже на следующей неделе. Заметив меня у входа во второй зал, он подошел и протянул руку. — Александр Фитцпатрик, — представился он. — Рад, что встретил вас. Хотел сказать спасибо за тот вечер. — Не стоит благодарности. Я просто подумал, что помощь вам не помешает. — Увы, я тогда засиделся и не хотел уходить. Но время было позднее, а мои спутники и спутницы спешили. Я бы не посмел требовать от них той же доброты и участия, что проявили вы, мистер..? — Харт. Стефан Харт. — Мистер Харт, я должен вам за номер. — Ну что вы, это совершенно не обязательно. — И все же я настаиваю. Может быть, позволите вас угостить? Мы тут с другом. Фитцпатрик кивнул в сторону столика, за которым сидел итальянец лет сорока, темноглазый и темноволосый. Он пил вино и не сводил с нас взгляда. — Не хочу вас стеснять, — ответил я как можно более вежливо. — Право, вы меня обидите, если откажетесь, — прогудел Фитцпатрик, подхватил меня под руку и буквально потащил к угловому столику. Темноволосый мужчина встал, и мы обменялись рукопожатием. — Паоло Сарто, — представился он. — Стефан Харт. — Александр успел рассказать мне, что вы спасли ему жизнь. — Мистер Фитцпатрик преувеличивает. Я всего лишь позаботился о том, чтобы доктор провел остаток ночи в приличном месте. — Я вежливо улыбнулся. — Конечно, я мог бы пригласить его к себе, так как снимаю квартиру в соседнем доме, но подумал, что это было бы слишком… странно. — Вы хотели сказать, слишком двусмысленно? — Паоло сдержанно улыбнулся. — Или даже скандально? — Я вовсе не это имел в виду… — Ну, я же говорил, что Харт — весьма интересный молодой человек, — перебил меня Фитцпатрик. — Что касается Паоло, — он отсалютовал своему другу бокалом, — то он владелец этого клуба. А еще он прекрасно разбирается в искусстве, так что если вам понадобится прикупить парочку шедевров, обращайтесь к нему. Так ведь, Сарто? Паоло глотнул вина и кивнул, по-прежнему глядя на меня очень внимательно. Мы сделали заказ и какое-то время обсуждали погоду, последние новости и состояние дел на фондовом рынке. После смены блюд Александр радостно объявил, что ему нужно в уборную. Мы остались вдвоем, и тогда Сарто вскинул на меня свои невозможно черные глаза и спросил лениво: — Вы так и не сказали, чем занимаетесь, мистер Харт. — В данный момент ничем особенным. Проматываю отцовское наследство, если быть точным. — И только? — В голосе Паоло мне послышалась плохо скрытая насмешка. — А я уж было решил, что вы художник. Думал, вы сейчас наберетесь смелости и попросите меня оценить ваши живописные работы. Тем более что я как раз планирую открывать собственную галерею и ищу новые имена. Кровь бросилась мне в лицо. — Вы ошибаетесь, мистер Сарто. Я не говорил, что рисую. — Надо быть слепым, чтобы не увидеть в вас художника, — бросил он в ответ. — О нет, не думайте, будто вы отмечены некой особой божественной печатью. Речь всего лишь о пятнах краски у вас на ладонях. И вот здесь, — он потянулся через стол и дотронулся до моей щеки. Пальцы его оказались очень горячими, в глазах плясал темный огонь. — Ну так что? Нужна вам моя оценка? Вы говорили, что живете по соседству. Можем пойти к вам в мастерскую прямо сейчас. В горле у меня пересохло, и голос мой, когда я заговорил, звучал едва слышно: — Мистер Сарто, буду с вами честным. Да, я рисую, но у меня почти нет работ, которые я мог бы кому-то показать. Приглашение составить вам компанию я принял, не зная о вас ничего, и за этим столом оказался случайно. Я не мечтаю о карьере живописца и не хотел бы злоупотреблять вашим вниманием. Прошу меня извинить. Я собирался встать, но Паоло внезапно перехватил мою руку, сжав запястье через ткань пиджака. — Вы идиот, если действительно так считаете, — сказал он очень тихо и очень внятно. — И вы вдвойне идиот, если пытаетесь сейчас набить себе цену. Конечно, вам решать, но смею напомнить, что такой шанс выпадает раз в жизни. Он отпустил меня и откинулся на спинку стула. Он ждал. Я сидел, уставившись в бокал с вином, и что-то менялось у меня внутри, что-то росло и ширилось, наливалось густой и темной сладостью ожидания, словно набухающий соком плод. Да, творчество было для меня формой излечения, да, я рисовал для того, чтобы выжечь в себе всякие воспоминания о войне, прожить их и пережить, но какой художник, даже самый неопытный и бесталанный, не грезит о славе? В глубине души я мечтал, чтобы мои картины выставлялись в галереях, мечтал, чтобы обо мне писали в разделе искусства в «Нью-Йорк Геральд». И если в обмен я должен был отдать Паоло свое истерзанное тело — что ж, это была бы честная сделка, тем более что уже тогда я хотел его, пусть и не способен был себе в этом признаться. Я поднял взгляд, встретился глазами с Сарто и сказал: — С удовольствием приму вас у себя в мастерской прямо сейчас. — Стефан? — Голос Джонаса и его ладонь на моем плече вырвали меня из воспоминаний. — Вы грезите о чем-то наяву, и это, конечно, весьма очаровательно, но я в ужасе от одной мысли о том, что мог бы вам наскучить. — Простите, Джон. — Я попытался улыбнуться. — Своим вопросом о Паоло вы… вернули к жизни старые воспоминания. — Надеюсь, самого интимного рода. — Он лукаво сощурился. — Кстати, о Паоло. Раз уж вы не желаете делиться подробностями вашего романа, предлагаю налить вам еще шампанского и отыскать этого итальянца. Я намерен познакомить вас обоих с моей новой женой. Это удивительная женщина и, кстати, тоже англичанка. Думаю, вам будет о чем поговорить. — Да, конечно же. — Я тепло ему улыбнулся. — Спасибо. — Какой вы, однако, вежливый, — пробормотал Джонас, увлекая меня обратно в толпу. Паоло нашелся весьма скоро, но Джона тут же перехватили другие гости, и знакомство с новой миссис Джонас пришлось отложить. Мы с Сарто переходили от одной компании к другой, везде нас встречали улыбками и неизменным вниманием к моей персоне, выражающемся в избыточных комплиментах моему творчеству. Каждому я отвечал, каждого от всего сердца благодарил, но голова у меня шла кругом, и я почти не запоминал лиц. С утра я ничего не ел, чтобы оставаться чистым для Паоло, и теперь чувствовал, как медленно уплываю в пьяную истому. В конце концов, воспользовавшись тем, что с Сарто заговорил кто-то из его старых знакомых, я сбежал из гостиной и устроился с бокалом шампанского на выбеленной солью лестнице, спускающейся с террасы прямо к океану. Двое молодых людей обогнули меня и спустились на песок. Сбросив ботинки и подвернув брюки, они зашли в воду. Потом один из них повернулся и поцеловал второго в губы. Я наблюдал за ними, пока они медленно брели прочь вдоль берега, держась за руки. Тени их, длинные и тонкие, скользили по песку. Потом кто-то заслонил низкое солнце, и я поднял голову. Женщина в синем платье глядела на меня сверху вниз. В одной руке у нее был бокал, в другой запотевшая бутылка. Я не мог разглядеть ее лица. — Можно? Голос ее показался мне знакомым. Я кивнул, она села рядом, вытянув ноги в чулках, скинула атласные туфельки куда-то в песок. От нее сильно и ярко пахло духами, модными в этом сезоне. Она наполнила мой бокал шампанским, потом налила себе. — Ида Джонас. — Стефан Харт. — Я протянул ей ладонь, и она бережно взяла ее в свою, сжала мои пальцы и тут же отпустила. — Я знаю. — Голос ее звучал мягко и как будто виновато. — Стефан, ты меня не узнал? И тогда я наконец посмотрел прямо на нее, она же, в свою очередь, чуть повернула голову — так, чтобы я увидел правую, изуродованную сторону ее лица. Темно-рыжие волосы она обстригла совсем коротко, и пятно цвета красного вина ярко выделялось на белой коже. — Леди Аделаида Монтгомери. — Ида Джонас, — повторила она едва ли не с мольбой. — Поздравляю с замужеством, — бросил я и поднялся на ноги. Сбежав вниз по лестнице, я быстрым шагом направился прочь. Я надеялся, что леди Аделаида не последует за мной, но она догнала меня. — Стефан! Я обернулся. Глаза ее в вечернем свете светились знакомой мне зеленью, ветер трепал шелковое платье. Сейчас, на белом песке, под этим просоленным небом, она выглядела такой живой и такой яркой, что я едва не потянулся за блокнотом для набросков, который теперь всегда был при мне. — Прости меня, — сказала она почти неслышно. Я стиснул зубы. С тех пор, как там, на полях Франции, над моей головой просвистела первая пуля, я ни разу больше не поддался соблазну обвинить Аделаиду в том, что со мной случилось, переложить эту ответственность полностью на нее. Но теперь, когда она стояла передо мной и на лице ее все так же ярко горела алая отметина, я больше не мог притворяться. Я не забыл, что эта женщина сделала шесть лет назад, не забыл, что именно из-за ее жестокой прихоти вынужден был отправиться на войну. Я не мог ее простить, я не хотел ее прощать. — Стефан... Но ты бы и так ушел на фронт, шепнул вдруг голос в моей голове, ты не смог бы прятаться за спинам других вечно. Да и разве Нью-Йорк хуже, чем какое-либо другое место? Я нашел здесь свое призвание, меня узнают на вечеринках, а в определенных ситуациях я даже могу позволить себе не скрывать своих наклонностей... Разве я в праве был желать чего-то большего? Мне хотелось кричать, но я не мог выдавить из себя ни слова. Мне хотелось уйти, но я оставался на месте. Аделаида смотрела на меня, лицо ее было мокрым от слез, которые она вытирала тыльной стороной ладони. И когда она заговорила, голос ее звучал так тихо, что я едва мог расслышать его за шелестом волн. — Я знаю, что мои слова ничего не изменят, но... мне очень жаль, Стефан. — Она всхлипнула. — Я была дурой и поступила с тобой очень гадко. С вами обоими. Я не могу себе этого простить и тем более не жду, что ты меня простишь… — Но? — спросил я резко. Она сделала шаг ко мне, проваливаясь каблуками в песок. — Но я… надеюсь на это. Видимо, выражение моего лица говорило само за себя, потому что она тут же продолжила — быстро, почти без пауз: — Я понимаю твои чувства, Стефан. Эта история всегда будет стоять между нами. Однако я рада уже тому, что мы встретились, и я смогла тебе все это сказать. — Как ты меня нашла? — Я тебя не искала. Джон сказал, что ты будешь сегодня здесь. Он мой муж. Лишь после этих слов я наконец обратил внимание, что рот ее накрашен помадой того же оттенка, что и у Джонаса, и что фамилия у них — ну конечно же! — одна на двоих. Я рассмеялся — настолько все это казалось абсурдным. — То есть ты все-таки воплотила в жизнь свой великолепный план, да? Просто с другим мужчиной? — Я кивнул в ту сторону, откуда мы пришли. — Огромный дом в Хэмптонс, муж — известный писатель… Да, временами он разгуливает перед всеми в женском платье и пользуется твоей помадой, а в остальном у вас просто идиллия, так? Ида вскинула голову: — Именно так. И ты ничего не знаешь о Джонасе... — Ну так расскажи мне о нем! — Я повысил голос. — У вас с ним тоже сделка? Ты поэтому оказалась в Америке? Тебе тоже пришлось уехать, потому что твое имя было во всех газетах, а твои родные от тебя отвернулись? Она глубоко вдохнула, на секунду прикрыла глаза и снова посмотрела прямо на меня. — Ты действительно хочешь все это знать? — Имею право! Какое-то время она молча разглядывала океан, а потом вдруг уселась прямо на песок, поджав под себя ноги. Хмуро глянула на меня снизу вверх. Протянула бутылку, которую так и держала в руке. Поколебавшись, я взял шампанское, сделал большой глоток и опустился рядом, воткнув бутылку в песок. — Как поживает Арчи? — спросил я. Ида вздохнула: — В сущности, никак. Насколько я знаю, за эти годы с ним не произошло ничего, достойного внимания. — Он не воевал? — Нет, конечно. — Она издала звук, который больше всего напоминал презрительный смешок. — Дождался конца войны и отправился путешествовать. Искать себя, как писала мне мать. В последний раз вести от него приходили то ли из Аргентины, то ли из Бразилии. — Ну а ты, значит, выбрала Америку. Она отвела глаза. — Я уехала почти сразу после того, что случилось. Не могла больше оставаться в Блэкторн-хаусе, и мне взбрело в голову, будто за океаном все будет по-другому. — Ида грустно усмехнулась. — Знаешь, они почти не скрывали облегчения. Отец выделил ежемесячное содержание, а мать лишь взяла с меня обещание, что я напишу им сразу после того, как устроюсь в Нью-Йорке. Понимаешь, да? Не раньше. Со стороны дома послышались крики и смех. Солнце клонилось все ниже, небо наливалось синевой и золотом. — Я написала только через год. Сообщила, что работаю секретарем в «Нью-Йорк таймс», живу с известным писателем и собираюсь за него замуж. — То есть ваш брак... — я запнулся. — Это не фикция? — О, мой муж равно предпочитает и женщин, и мужчин. Мне уж точно не на что жаловаться, поверь. — Она вдруг улыбнулась. — Я бы даже пригласила тебя как-нибудь составить нам компанию, если бы Паоло не был таким собственником. Я едва было не рассмеялся и тут же понял, что больше не могу на нее злиться. Не сейчас. — Если бы Паоло не был таким собственником, — ответил я ей в тон, — я бы с удовольствием принял ваше приглашение. И тут она расхохоталась уже по-настоящему, громко и свободно, и сказала: — По-моему, нам надо еще шампанского, Харт. После заката было решено пойти купаться. Ветер стих, волны почти улеглись, океан присмирел. Многие натянули купальные костюмы, остальные просто сбросили одежду и остались кто в белье, а кто и без белья. Я переоделся в ванной комнате на первом этаже и спустился на берег чуть в стороне от галдящей толпы. Медленно вошел в воду; от холода дыхание сбивалось, но я заставил себя окунуться с головой и поплыл прочь. Вскоре я остался совершенно один между небом и волнами, и, задрав подбородок, смотрел, как ночь идет над Атлантикой, как в небе ярче разгораются звезды, а над дюнами встает круглая луна. Потом я понял, что замерз, и вылез на берег. Кто-то набросил мне на плечи полотенце, и я пошел разыскивать Сарто, на ходу вытирая волосы. Паоло был в гостиной; он потягивал разбавленный бурбон и общался с кем-то тонким и темнокожим, обряженным в розовое боа. Я взял Паоло за руку; он вздрогнул, но не отнял ладони, и тогда я наклонился и прошептал ему на ухо: «Ты обещал, что согреешь меня». Сарто продолжил беседу, однако теперь спотыкался на каждой фразе. Я все так же незаметно поглаживал его запястье, и спустя несколько минут он извинился перед собеседником и потащил меня сквозь толпу, а потом вверх по лестнице. Дальняя комната — возможно, та самая, которую мне предлагал Джон, — была пуста, и он втолкнул меня туда и запер за нами дверь. — Видел, ты сошелся с четой Джонасов, — проговорил он, расстегивая пиджак. — Это хорошо. Они достаточно влиятельны и пользуются уважением. — Это ты сделал так, чтобы Джон увидел мои картины? — спросил я. Язык у меня заплетался, хотя мыслил я на удивление ясно. — Та выставка зимой… она не была чем-то примечательна. О ней почти не писали в газетах. И кроме меня там было около десятка имен. Откуда Джон Джонас… откуда вообще все эти люди знают Стефана Харта? — В этом и заключается моя работа. — Он посмотрел на меня, галочьи глаза его сверкнули в полумраке. — Я сделал так, чтобы они не просто увидели твои картины, но и запомнили твое имя, а это куда важнее. Следующий шаг — персональная выставка в «Леопарде». Думаю, октябрь или ноябрь. О тебе заговорит весь город, а значит — о моей галерее тоже. Меня словно окатили изнутри кипятком. Персональная выставка. В галерее на Манхэттене. Я отошел к окну, вцепился в подоконник, почти уткнувшись носом в стекло. На пляже кто-то развел костер, оттуда раздавался смех, несколько человек хором пытались петь популярную в этом сезоне песенку Джона Стила. Круглая желтая луна висела над темной глыбой океана. Паоло приблизился ко мне со спины, прижался тесно-тесно. Его дыхание согревало мне затылок, ладони шарили у меня в паху, я чувствовал его затвердевший член. Он потянул за лямки купального костюма у меня на плечах, стащил его, дюйм за дюймом обнажая холодную после купания кожу, и наконец тот мокро шлепнулся на пол. Паоло медленно провел ладонью по моему члену, вверх и вниз, и я задышал быстро и часто. Он сильнее вжался в мою спину, стал еще ближе, его пальцы прошлись по моему бедру и проникли внутрь, поглаживая и растягивая. Я скулил в его руках, пока он входил в меня сзади, и я думал, что никогда уже не буду нужен ему так, как сегодня. Луна смотрела прямо на нас — полная, обнаженная, она дрожала и прыгала перед моим лицом в такт его движениям, а когда мы оба кончили, скрылась за облаком, словно наконец устыдившись своей наготы. Потом мы разделили одну на двоих узкую кровать, и я провалился в пьяное забытье, чувствуя на себе руку Паоло и вдыхая его запах. Не знаю, сколько прошло времени, но меня вдруг вышвырнуло из сна в приступе внезапной паники. Сознание возвращалось медленно, и когда я окончательно пришел в себя, то понял, что Паоло нависает надо мной, а головка его члена тычется мне в губы. Он был уже совсем твердый и дышал тяжело и мелко, тело его было тяжелым, горячим, но я вдруг мгновенно заледенел — словно бы снова окунулся в холодный океан. Я заерзал, силясь увернуться, но Паоло этого не замечал или не хотел замечать. Он положил ладонь мне на подбородок, палец его скользнул мне в рот, побуждая меня открыться, и я попытался спихнуть его с себя, упершись руками ему в бедра. Лишь тогда он наконец замер и уставился на меня. — Какого черта, Харт? Я прохрипел: — Слезь с меня. — Это не шутка? — Слезь! Я был уверен, что он ударит меня, и сжался в ожидании боли, но Паоло внезапно отстранился. Член его опал, съежился, будто из него выпустили воздух. — Пожалуйста, — сказал я. В глазах у меня стояли горячие слезы. Он перекинул через меня ногу и встал с кровати. Подобрал с пола свою одежду, отошел к окну. Я повернулся на бок и смотрел на него, пока он одевался, на его широкую мощную спину и спутанные черные волосы, и думал, что снова вернулся к тому, с чего начал, — спустя столько лет. Когда он вышел из комнаты, я подождал немного и тоже встал. С трудом натянул на себя все еще влажный купальный костюм и спустился вниз. В опрокинутой пустой гостиной отыскал брюки и рубашку, оделся, вышел на террасу. Над океаном разливался сливочно-розовый утренний свет. Я смотрел на воду, дышал солью и ветром, пытаясь унять тошноту. Потом я услышал, как за спиной у меня стукнула дверь и раздались шаги Паоло. Он встал рядом, оперся о перила. — Пора в город. Я кивнул. Выдохнул: — Прости. Сарто пожал плечами. — У каждого свои демоны, — сказал он. *** Ида отступила на шаг и чуть прищурилась, разглядывая полотна, выставленные вдоль стены моей мастерской. Она обвела их взглядом, поменяла местами несколько работ, снова отошла как можно дальше. Покачала головой. — Чего-то не хватает. Это точно все? Я промолчал. Ида вздохнула и повернулась ко мне. — Харт, это самая важная выставка в твоей жизни, — медленно проговорила она. — Рецензии на нее появятся в газетах на следующий же день. Ты понимаешь, что должен выбрать лучшее? — А ты понимаешь, что у меня больше ничего нет? — огрызнулся я. — Не хватает этого — значит, не будет никакой выставки. — Стефан, не истери. — Ида поморщилась. — И не ври, у тебя это все равно не выходит. Показывай. — Те, что остались, точно не назовешь лучшими, — буркнул я. — Это уж не тебе решать, а публике. И публика в моем лице настойчиво просит остальное. Что там? Сценки из крестьянской жизни? Натюрморты с дохлой селедкой? Эрегированный член Паоло во весь холст? Последнее, кстати, было бы весьма интересно... — Ладно! — перебил я ее. — Хорошо, я покажу. Но предупреждаю: ничего примечательного в них нет. Я подошел к гардеробу в углу, открыл тяжелую дверцу, раздвинул вешалки с одеждой. Натянутые на подрамники холсты стояли как попало возле задней стенки. Когда-то — в прошлой жизни еще — я собрал их по мастерской, обернул какими-то тряпками и сунул в шкаф, подальше от света. Сейчас я вытаскивал картины и швырял на пол, а Ида следила за этим молча, приподняв брови. Когда я закончил, она подошла ближе, взяла в руки одну работу, развернула, вгляделась. Отложила, взялась за следующую. Я отвернулся, дернул на себя разбухшую от времени створку окна, и предгрозовой металлический воздух ворвался в комнату, мешаясь с запахом скипидара. Над Гринвич-Виллидж стояли низкие тучи. Дерево, росшее на той стороне улицы, громко шелестело листвой; ветер закручивал в воронки мелкий пыльный песок на тротуаре. — Когда ты нарисовал их? — спросила Ида. Голос ее звучал сдавленно. — А точнее, где? Здесь, в Нью-Йорке? Или там? — Здесь. Щелкнул выключатель, и тогда я наконец обернулся. Ида расставила картины одну за другой вдоль короткой стены, с дьявольской точностью угадав порядок, в котором они появлялись на свет. Смотреть на них было сложно, не смотреть — тем более. Это были мои первые работы с тех пор, как я покинул Блэкторн-хаус летом шестнадцатого года. Поначалу я думал, что тяга к живописи ушла от меня, вытекла по капле, пока я учился убивать в Олдершоте, мерз в ледяной воде окопов, задыхался от ужаса под взрывами снарядов и валялся в госпитале с иссеченной кожей. Мне нужно было заново придумать себя, начать новую жизнь, и Нью-Йорк подходил для этого как ни один другой город на земле. Оправившись от ран, я купил билет на пассажирский лайнер и пересек на нем океан. Благодаря содержанию, которое выделил мне Малкольм после смерти нашего отца, Америка встретила меня вполне радушно. Путешествующий первым классом, да еще и с внушительным банковским счетом, я был избавлен от унизительного досмотра в чистилище на острове Эллис и покидал корабль с чувством, что наконец-то сделал все правильно — впервые за много лет. Но и в этом новом мире я поначалу не мог найти себе места. Я был как остров, оторванный от человеческого материка: бесплодный клочок суши, заваленный камнями, между которыми едва пробивается жесткая трава. Сидя в баре отеля «Алгонкин», я ловил на себе взгляды нарядных женщин и щеголеватых мужчин и завидовал им: мне они казались такими счастливыми и спокойными, такими цельными — словно гладкие, крепкие желуди, ни одной трещинки, ни одной червоточинки. Гуляя по Пятой авеню, я глазел на рекламные плакаты, где румяные девушки демонстрировали бутылочки с кока-колой, и мечтал оказаться на их месте. Если все прекрасно, если боль не грызет изнутри, думал я, у тебя уж точно найдется желание выпить кока-колы, и ты сможешь получить от этого честное, заслуженное удовольствие. Я же этого удовольствия был лишен — и потому все чаще делал выбор в пользу виски. Бурбон приносил мне пусть вымученное, но все же забвение. По вечерам, пропустив в баре отеля два или три стакана, я поднимался в свой номер, вставал перед большим зеркалом, раздевался и рассматривал себя. Смотрел, как вьются по телу, от ключиц к паху, бледно-розовые веревки шрамов, проводил кончиками пальцев по вспученной, затвердевшей плоти. На смуглой коже рубцы были особенно хорошо заметны, и их беспорядочные узоры и пятна делали меня похожим на вывернутого наизнанку леопарда. Конечно, я понимал, как мне повезло, — мое уродство почти полностью было скрыто под одеждой, тогда как в уилтширском госпитале, куда меня перевезли из Франции, было много таких, кому осколком снесло челюсть или разъело кожу на лице во время химической атаки. Хирурги делали все, чтобы помочь этим несчастным, но даже пластика не могла сотворить чудо, и с фотографий «после» в газетах смотрели изуродованные молодые мужчины с застывшими в восковых гримасах лицами. Многие умирали от сепсиса — даже всемогущий Гарольд Джиллес, открывший собственный госпиталь в предместье Лондона, часто не мог избежать заражения. Другие до конца жизни должны были носить маски — лицевые протезы или накладки, которые им изготавливали в магазине оловянных носов. Мои же шрамы видели разве что врачи, а позже — немногочисленные случайные любовники, полностью равнодушные как к моим достоинствам, так и к недостаткам. Однако разум мой был так же изранен, как и тело. Война никуда не делась: каждую ночь я видел во сне однополчан; их призраки бесшумно маршировали в моей голове, тянулись нескончаемой шеренгой. Я видел немцев: те лежали в какой-то роще, среди сгоревших деревьев, тела их почернели от огня, но лица были хорошо различимы. Я вглядывался в них, пока глаза не начинали слезиться от копоти и жирного смрада, и тогда я просыпался, вливал в себя кофе или виски и шел к мольберту. Рисовать я начал, чтобы хоть как-то справиться со всем, что раздирало меня изнутри. Квартира с высокими окнами, глядящими на север, на третьем этаже дома на Парк-авеню, куда я перебрался из очередного отеля, стала моей мастерской, и теперь я метался между кроватью и холстом, периодически прикладываясь к бутылке, и кости мои зудели от бесконечной внутренней боли. Иногда я приводил к себе юношей, которые торговали собой в Брайант-парке, но ни их нежные губы, ни горячие влажные языки не могли эту боль унять. Потом они уходили, а я рисовал мертвые, разрушенные города с домами-скелетами, чьи внутренности выгорели или превратились в труху. Я плевал на объем и композицию: на моих картинах здания плоско чернели на фоне разгорающихся вдали пожаров и тут же, на переднем плане, изгибались изрытые взрывами улицы, в воронках от снарядов стояла вода, и в ней отражалась щербатая зеленая луна. В этих городах танцевали разложившиеся трупы и пировали демоны, а над всем этим возвышался Улыбающийся ангел — кто-то приладил ему вместо головы камень, выдранный из стены взрывом, и на камне этом намалевана была дьявольская рожа с красными круглыми глазами и оскаленной пастью. Когда я наконец расправился с собственными воспоминаниями и закончил военную серию, то, взглянув на эти картины в последний раз, упрятал их в шкаф. Несколько месяцев я жил в состоянии апатии: много спал, много пил, почти не выходил из дома. Но осенью двадцатого что-то произошло — словно бы лед, которым была скована моя душа, наконец дал трещину, и туда теперь просачивалось почти неосязаемое весеннее тепло. Я очнулся, огляделся по сторонам и наконец по-настоящему смог разглядеть приютивший меня город. Улицы, до того казавшиеся узкими и темными, распахнулись вширь и ввысь; я любовался чугунным кружевом отелей и фабрик, следил за тем, как растут небоскребы, вглядывался в кирпичные лики домов, запоминал узор, в который складывались ветки деревьев в Центральном парке. Каждый день с раннего утра я выходил в город с блокнотом и карандашом и проводил на его улицах по несколько часов, а затем, вернувшись в мастерскую, работал как одержимый. Я рисовал Нью-Йорк, крутил его так и этак, укладывал то в один, то в другой сюжет. И только поэтому к моменту знакомства с Паоло я смог показать ему два десятка вполне приличных работ. Тогда же я начал приводить в порядок свои счета. Еще летом банк переслал мне письмо из Англии, от нашего финансового распорядителя, в котором тот предупреждал меня, что страсть к необдуманным тратам, которые я позволял себе в последнее время, грозит мне разорением, и рекомендовал несколько надежных американских компаний, куда я мог вложить средства. Это отрезвило меня. За то время, что я провел в Нью-Йорке, я успел повидать разные стороны жизни: я бывал в самых дорогих номерах самых дорогих отелей Манхэттена и, шатаясь ночами по улицам, видел тех, кто опустился на городское дно. Я знал, где большинство из них закончит свой путь — на небольшом островке с названием Харт в проливе Лонг-Айленд; власти хоронили там безымянные тела преступников и бездомных. Остров Харт, мой тезка. Слишком много горькой иронии было в том, чтобы воплотить в жизнь столь скверную шутку — быть похороненным там, — и потому я все-таки внял голосу разума. Биржевые индексы тогда били все рекорды, обещая быструю и легкую прибыль, и я вложил часть средств в те фонды, что показались мне наиболее надежными. Наконец, я переехал с Парк-авеню в дешевую квартиру в Гринвич-Виллидж, где было всего две комнаты: просторная гостиная с эркером и крохотная спальня, большую часть которой занимала кровать с витым металлическим изголовьем. Одним словом, жизнь моя вошла в колею, которую можно было бы назвать прямой и достаточно ровной и которая обещала резко устремиться вверх после открытия персональной выставки. И вот теперь, два года спустя, леди Аделаида Монтгомери, ставшая по эту сторону океана Идой Джонас, вытащила мое прошлое на свет и стряхнула с него пыль. Она молчала, разглядывая то, что я так старательно прятал, молчала долго, и я уже хотел заговорить первым, чтобы разорвать эту невыносимую тишину, но тут Ида показала на одну из картин и спросила: — Эту, наверное, стоит поставить отдельно? — Нет, она из той же серии. Ида нагнулась, взяла холст в руки. Всмотрелась. Я не стал подходить ближе — я и так прекрасно помнил, что там изображено. До последнего мазка. Пол Форрестер, входящий в темно-зеленую воду Марны. Его плечи, спина и золотистая кожа с невидимым светлым пушком на ягодицах. Его руки, разведенные в стороны за секунду до того, как он оттолкнется от дна и поплывет прочь, к заводи с ярко-желтыми искрами кувшинок на тихой воде. Я нарисовал Пола крупно, почти во весь холст — так, что не осталось места для сотен других солдат, наспех стирающих свои подштанники и выскабливающих из волос вшей. Кажется, что он один во всем мире, только он и эта зеленая река. — Кто это? — тихо спросила Ида, поставив картину обратно. Я посмотрел на нее. Сейчас, в этом тусклом свете, с облаком темно-рыжих коротких кудрей, тонкая и бледная, она была очень похожа на маму, чью смерть я так и не оплакал до конца. — Вот здесь. — Она показала на другой рисунок, где лицо Пола, такое, каким я запомнил его за мгновение до взрыва, белело в оконном проеме полуразрушенного здания. За спиной его стоял демон с оскаленной пастью. — И тут. — Ида ткнула пальцем в картину, на которой Пол шел по дороге прочь из города. Его черный силуэт четко вырисовывался на фоне зарева от пожара. — А это? Тоже он? На последнем рисунке Пол стоял на верхотуре Нотр-Дам де Реймс, рядом с безголовым Ангелом, стоял с мечом в руках, словно поклялся защищать его и весь этот гребаный мир от зла. Стоял и улыбался — весело и беспощадно. — Кто это, Стефан? — повторила Ида таким тоном, что было понятно: она ни за что не отстанет. И тогда я рассказал ей ту давнюю историю, которую тоже пока не оплакал. Как бы ни пытался. *** Осень восемнадцатого, конец сентября. Я прихожу в себя в палате, пропахшей лекарствами, в госпитале, обустроенном на какой-то полузаброшенной вилле во Франции. Тело под бинтами болит так, будто его вспахали. Сознание заволакивает тошнотворной мутью, я не помню ни своего имени, ни своего прошлого. Кто-то поит меня свежей водой, кормит кашей с ложки. Кто-то молится надо мной, но я не различаю слов. Потом дозу морфина снижают, жар и боль в изрезанном осколками теле становятся сильнее, однако в голове проясняется, и наконец наступает день, когда я окончательно прихожу в себя. Воздух чистый и сладкий, из окна открывается вид на осенние виноградники и синюю ленту реки. Этот пейзаж слишком прекрасен, в палате нас всего трое, а к вечерней порции протертого картофеля мне вдруг дают три глотка холодного белого вина в высоком хрустальном бокале. Голова от него кружится, но это приятно. Я смотрю на медицинскую сестру, она улыбается мне, черты ее лица выплывают из сумерек. Откуда такая роскошь, спрашиваю я ее, едва шевеля губами. Это палата для офицеров, шепчет мне медсестра. Но я не офицер, хрипло отвечаю я. Однако у вас медаль за храбрость, говорит она. Вы не помните? Вы закрыли собой того парнишку-американца, когда раздался взрыв. Она снова улыбается, а я вдруг понимаю все и все вспоминаю. Пол. Пол, мать его, Форрестер. — Как он? — резко спрашиваю я. Медсестра едва заметно хмурится. — Вы о том рядовом? Я молчу, но киваю так яростно, что накатывает тошнота. — Простите, — говорит она, — я не знаю. В нашем госпитале нет американских солдат. Но он точно выжил, иначе вам бы не дали медаль. Кажется, это шутка, но я не могу заставить себя улыбнуться. — Вы совсем ничего о нем не слышали? — пробую я еще раз, уже без всякой надежды. — Нет, извините. Она встает, ставит посуду на поднос. Оглядывает остальных пациентов и выходит из палаты. После ее слов я не могу уснуть. Лежу, смотрю в окно и ничего не вижу — ни виноградников, ни реки, ни закатного солнца. Вижу Пола, вижу его лицо, перекошенное страхом. Вспоминаю, как целую его, и он отвечает мне — отвечает по-настоящему, без дураков. Слышу его голос. «Найди меня». «Найди меня, Стефан, когда все это закончится». Он точно сказал это? Он точно был? На следующий день я прошу бумагу и карандаш и, тщательно выводя каждую букву дрожащей рукой, пишу запросы командованию, а заодно и в службу тыловых перевозок — везде, где могут хоть что-то знать о судьбе рядового американской армии Пола Форрестера. Не забываю подчеркнуть, что спас ему жизнь и за это представлен к награде, надеясь, что таким образом смогу привлечь дополнительное внимание к своему письму. Ответа нет. Через месяц или около того доктора объявляют, что мое состояние позволяет перевезти меня в Англию. Так я оказываюсь в госпитале, занимающем старинный особняк в Уилтшире, — всего в каком-то часе езды от Блэкторн-хауса. Проходит еще месяц ожидания, и наконец одна из медицинских сестер, славная девушка по имени Мария, невеста какого-то подполковника, пропавшего без вести во Фландрии, торжественно вручает мне письмо. Кажется, она всерьез беспокоилась, что мне никто не писал с момента поступления, и теперь очень рада за меня — несмотря на то, что полковник Морган, чье имя указано на конверте рядом со штампом Королевских вооруженных сил, никак не может быть мне родственником. И все же она сияет, вручая мне конверт. Спасибо, Мария, бормочу я, поправляя подушку и пытаясь сесть. Я принесу вам лампу, говорит она в ответ, сущий ангел. Не дожидаясь ее возвращения, надрываю конверт, разворачиваю лист с десятком мелких строчек. «Рядовой пехотинец Пятого полка Пол Форрестер… После битвы на Марне был доставлен в полевой госпиталь с ранением бедра… Проходил лечение… В октябре сего года, по нашим сведениям, благополучно отбыл на родину». Он жив, думаю я. Он выжил тогда. Сердце стучит тяжело и размеренно, кровь толкается в висках. В груди словно распахивается окно в бесконечность и тянет, тянет где-то под ребрами. *** Сто тридцать первый дом на северной стороне Чарльз-стрит — квадратный, в два этажа, зажатый между более высокими соседями. Я стою на тротуаре и разглядываю этот крохотный, ничем не примечательный особнячок, выделяющийся разве что круглым окошком слева от входной двери. Перила крыльца увиты еловыми ветками, на них алмазно переливается выпавший с утра снег. Я смотрю, пытаясь уловить хоть какое-то движение в окнах на втором этаже, и кажется что дом разглядывает меня в ответ — настороженно, с опаской. Конечно же, он давно съехал, говорю я себе, поднимаясь на крыльцо. Дверь не заперта, и я вхожу в тесную общую прихожую, где мерцает светильник и пахнет вчерашней готовкой. Иду на второй этаж. Сердце замирает на каждой ступеньке. Направо или налево? Он не говорил. Или говорил? Я стучу в правую дверь — она первой попалась под руку. Жду несколько мгновений, стучу снова. Воскресенье, полдень — он может быть где угодно, говорю я себе. Где угодно. Есть еще одна квартира, мой второй шанс. Я поворачиваюсь и делаю шаг к противоположной двери, но та распахивается, не дожидаясь моего стука. На пороге стоит молодая женщина с короткими завитыми волосами цвета желтка. Она оглядывает меня припухшими глазами, поджимает губы в подобии улыбки, спрашивает хрипло: — Ты ко мне, красавчик? — Вряд ли, — говорю я. — Если только вы не миссис Форрестер. — Кто? — Она фыркает. — Нет уж, я Сара. Сара Флинт. Что у тебя за говор такой странный? Ты бриташка, что ли? Она ждет ответа, и я киваю. — Надо же. А я сперва решила — ты из этих, ну. Индейцев. Такая кожа у тебя... — Вы знаете Пола Форрестера? — Никогда о таком не слышала. — Он жил здесь, в этом доме. Я его ищу. Он мой… — я запинаюсь, — сослуживец. Сара мотает головой, ладонь ее скользит в карман халата за спичками. Сигарету она быстрым движением достает откуда-то из-за уха, прикуривает. — Не помню такого. Я тут всего год как снимаю. Может, этот Пол раньше выехал. — А ваши соседи? — Да кто ж их знает? Вернутся с рынка — спросите. Но тут все новенькие. — Она выпускает дым, машет ладонью, отгоняя его в сторону. — И если уж я такого жильца не помню, то остальные и подавно. Скорее всего, он жил тут при Чарли, а может и до Чарли, ну а тот был до меня еще. — А Чарли? Где он сейчас? — Умер твой Чарли, от испанки, — отзывается Сара Флинт, снова затягиваясь сигаретой. — Прошлой зимой похоронили. Я после него и въехала. Всю квартиру потом с уксусом отмывала. Может, и Пол этот тоже… того самого. Тут почти в каждой семье кого-то хоронили, такой уж был год. Я нахожу в себе силы кивнуть ей, разворачиваюсь и спускаюсь по лестнице. Выхожу из дома, сажусь прямо на ледяные ступени крыльца. Яркая, ослепляющая тишина обволакивает меня, и в этой кромешной тишине я слышу, как наружу рвутся глухие, гортанные звуки; я зажимаю рот ладонями, и бесслезный вой переходит в тихий, какой-то щенячий скулеж. На смену надежде и волнению приходит боль, и она гораздо сильнее, чем я мог себе представить. Насилие со стороны Нельсона, исказившее мои представления о самом себе; смерть матери, с которой я не был рядом в ее последний час; чувство вины перед Идой за то, что не спас ее, не помог сбежать от семьи и от самой себя; предательство Арчи; несбывшаяся любовь к Полу — все это вдруг наваливается разом и сталкивает меня на самое дно. Я дрожу, я трясусь всем телом и грызу пальцы, чтоб только не выпустить вой обратно, и тут за моей спиной распахивается дверь и оттуда, из теплой, пропахшей табаком глубины дома, вдруг выскакивает Сара Флинт. Она тяжело плюхается рядом, обхватывает меня руками, прижимает мою голову к своей груди. Она что-то ласково говорит, и я затихаю и наконец-то могу посмотреть прямо на нее и выдавить свое жалкое спасибо. Потом я поднимаюсь, вытаскиваю из кармана перчатки. Слезы так и не пришли, и вытирать лицо нет нужды, но мне все равно ужасно стыдно. — Еще раз благодарю за помощь, — бормочу я, не глядя на нее, спускаюсь с крыльца и бреду прочь, к Гудзон-стрит. — Счастливого Рождества! — кричит Сара мне вслед. Голос ее звучит растерянно. *** — Ты его не нашел. — Нет. Ида сидела на бархатном диване, поджав под себя ноги. Я занял стул возле окна. Район Гринвич-Виллидж давно спал, лишь на углу голубым золотом светилась неоновая вывеска какого-то спикизи-бара, притворяющегося танцевальным клубом. — Ты обращался с запросом в Колумбийский? У них должны быть сведения обо всех студентах, даже отчисленных. — Обращался. Мне отказали. — Ничего удивительного, — Ида скривилась. — Батлер всегда был жалким трусом. Наверняка постарался упрятать личные дела таких студентов подальше. Она встала, потянулась. Ее тонкая фигура проступила в черном стекле окна, как акварель сквозь тонкую бумагу. — Но это не проблема. Джон несколько лет читал лекции в Колумбийском и до сих пор иногда ходит пропустить рюмку-другую с членами тамошнего ректората. Попрошу его поискать личное дело твоего Форрестера. Ты говорил, у его родителей ферма в Вермонте? В университетских бумагах вполне мог сохраниться их адрес. — Не надо, Ида. — Ты его любишь? Простой вопрос, но тело мое отреагировало на него мгновенно и резко: ладони взмокли, по коже пробежал холодок. Ответил я не сразу. — Я думаю о нем, часто. Но… прошло два года. Если даже он жив, мы друг другу давно не нужны. Если я вообще был ему хоть немного нужен. Перед близкой смертью люди способны на самые странные поступки. Ида смотрела на меня, склонив голову, потом пожала плечами. — Как скажешь. Но если Паоло отберет для выставки картины с ним, — она улыбнулась, — тебе придется пригласить Пола на открытие. Я закатил глаза, но спорить с ней не стал. Вместо этого сказал: — Оставайся. И она, конечно, осталась и, как обычно, легла в моей спальне, прямо в платье и чулках. Я выключил свет в мастерской, устроился на диване и долго лежал без сна, не отрывая глаз от холста, стоявшего у стены, и смотрел, как вывеска бара на углу, мигая, выхватывает из темноты фигуру Пола, его руки и плечи, как ее мягкое голубое свечение отражается в зеленой речной воде. *** Было два часа пополудни, лампы в залах пока не горели, и из огромных мансардных окон струился бледный декабрьский свет. Вернисаж для особых гостей был назначен на четыре часа, в семь залы галереи должны были открыть для всей остальной публики. Я ждал Сарто, сидя в вестибюле, а вокруг суетился персонал «Леопарда»: служащие сновали туда-сюда с охапками белых роз, ящиками шампанского и стопками только что отпечатанных буклетов с каталогом выставки; в последний момент Паоло обнаружил опечатку в описании одной из картин и приказал полностью перепечатать весь тираж. Такие же буклеты были разложены у выхода; крупным, витиеватым шрифтом на каждом из них было выведено название — «Улыбающийся ангел». И чуть мельче: «Выставка художественных работ Стефана Харта в галерее “Леопард”». Я разглядывал их и не верил, что все это — на самом деле. И эти буклеты с цветными иллюстрациями и предисловием самых модных критиков Нью-Йорка. И комплекты открыток с репродукциями по два доллара за упаковку. И реклама в «Нью-Йорк Таймс», «Бруклин Игл» и «Морнинг Телеграф» — размером в целую полосу. И анонс выставки в «Арт Ньюс», где один из главных пропагандистов современного искусства, критик Ларри Мэтьюз, пусть очень сдержанно, но все же хвалил мои картины. Особое внимание он уделил военной серии, предлагая всем любителям живописи лицезреть эти «невротические, балансирующие на грани реальности и страшного сна работы, написанные с использованием причудливой, рваной техники и в то же время чрезвычайно цельные по своему замыслу, бьющие точно в нерв современного мира, еще не до конца оправившегося от последствий чудовищной бойни». Конечно же, колонку Мэтьюза я к тому моменту выучил наизусть. Тогда, летом, после нашего разговора, Ида все-таки настояла на том, чтобы я показал Паоло работы о войне. Сарто привел с собой Фитцпатрика, и они долго рассматривали каждый холст, после чего Александр вытащил свою неизменную сигару и, закуривая, сказал: — Собираем оргкомитет. Если хочешь успеть до Рождества, времени чертовски мало. Они отобрали около тридцати работ, включая четыре оксфордские, серию о Нью-Йорке разделили на три части — Манхэттен, Кони-Айленд и Бруклин, — а центральным сюжетом выставки решили сделать картины о войне. «Какая удача, что ты сражался за океаном, — сказал мне Паоло в тот вечер, дождавшись, когда Фитцпатрик уйдет. — Публика любит такие истории, и было верным решением объединить несколько работ центральным персонажем. У тебя очень коммерческий подход к искусству, мне это нравится». Он ни разу не спросил у меня, есть ли у этого персонажа реальный прототип, но высказал близкую к правде догадку. Мы выбирали работу, которую должны были напечатать на афишах выставки. Все картины давно хранились в запасниках «Леопарда», и мы сидели в моей мастерской, перебирая на столе их фотографические копии. Фитцпатрик предлагал фрагмент «Улыбающегося ангела», однако Паоло настаивал, что рекламой должна служить картина с обнаженным мужчиной в водах Марны. — Не понимаю, почему, — ворчал Фитцпатрик. — Да, она хороша, в ней есть настроение, есть мысль, но разве она привлечет такое же внимание, как безголовый Ангел? — Ты не сможешь привлечь публику, пообещав ей мировую трагедию, — возражал ему Паоло. — Но посули ей личную историю — и получишь толпы желающих увидеть выставку. Лишь самые глубокие, самые интимные эмоции заставят этих снобов выложить по полтора доллара за билет. — В каком это смысле «интимные»? — переспросил Фитцпатрик, бросая на меня быстрый взгляд. — В том самом. — Паоло улыбнулся, и меня от этой его улыбки внезапно пробрало морозом. — Думай как обычный человек, Александр. Что за история стоит за этой картиной? Кто этот мужчина? Какие отношения связывают его с художником?.. Я прокашлялся, готовый сочинять что угодно в ответ на эти вопросы, но Паоло даже не посмотрел в мою сторону. — К примеру, это может быть американский солдат, — продолжал он. — Стефана ранили в битве на Марне, там было полно янки. Ты не думаешь, что из этого выйдет прекрасная реклама здесь, в Америке? Фитцпатрик выдохнул, и мастерскую окутало облако табачного дыма. — Ладно, Сарто, ты как всегда прав. — Он затушил сигару в чашке из-под кофе. — Рекламой у нас будет заниматься Ласкер, так что предлагаю завтра передать всю эту историю в его золотые руки, а дальше он уже сам. Кстати, ты до сих пор не обсудил с нашим гребаным гением его долю с продаж? Вижу, что нет. — Фитцпатрик повернулся ко мне. — Сорок тебя устроит, Харт? — Фитц, прекрати, мы же договаривались. — Паоло поморщился. — Пятьдесят минимум. А лучше шестьдесят. — Шестьдесят чего? — переспросил я. — Процентов? — Именно, — хохотнул Фитцпатрик. — С каждой проданной работы. Многовато, конечно, скажем прямо. Тебе пока далеко до Бирштадта или Хомера, а даже они в начале карьеры брали куда меньше. Но кто я такой, чтобы спорить с Паоло, — он вскинул обе руки, словно признавая свое поражение. — В конце концов, этот безумный итальянец оплачивает все мероприятие. — Одну картину мы продавать не будем, — сказал я. Фитцпатрик и Паоло разом уставились на меня. — Какую именно? — Вот эту, с рекой. — Я ткнул пальцем в снимок, лежащий на столе поверх всего остального. — Она должна остаться у меня. Взгляда Сарто я избегал, хотя чувствовал его на своем лице. — Так все-таки Паоло не ошибся? — Фитцпатрик усмехнулся. — Личная история, говоришь… — Это может сыграть нам на руку, — перебил его Паоло. — Если мы подчеркнем, что именно эта картина не продается из сентиментальных соображений, выставка привлечет еще больше внимания. Публике захочется узнать, что же в ней такого, в чем ее загадка... — ...и какие отношения связывают художника и этого голозадого купальщика. Да-да, я тебя понял, Сарто. Предлагаю наконец дать картине название — ну, скажем, «Полдень на Марне», — и на этом закончить. Нам еще нужно утвердить состав выставочного комитета и выбрать председателя. Паоло приехал в четверть третьего. Он влетел в галерею, как большая черная птица, и холодный зимний воздух клубился за его спиной. Сарто тщательно проверил каждый зал, раздал несколько поручений и наконец подошел ко мне. Оглядел с ног до головы, провел ладонью по мягкой ткани костюма. — Выглядишь великолепно, Харт. Но от галстука лучше избавиться. Его ладони скользнули к вороту рубашки, развязали узел галстука, сдернули его с моей шеи. Смуглые пальцы пробежались снизу вверх, расстегнули пару пуговиц, быстрым движением погладили один из шрамов, который теперь стал отчетливо виден прямо под горлом. — Так гораздо лучше. Ровно в четыре залы галереи начали заполняться публикой. Паоло лично встречал гостей — писателей, поэтов, репортеров, владельцев клубов, банкиров, промышленников, дельцов с Уолл-Стрит. Многие из тех, кто получил приглашение, не удостоили его ответом, но были и те, при виде кого глаза Паоло вспыхивали удовольствием и гордостью. Для Сарто открытие первой крупной выставки в «Леопарде» было событием ничуть не менее значимым, чем для меня. Он пожимал руки мужчинам и делал комплименты дамам, не обделяя никого своим вниманием. Вместо шампанского в его бокале искрилась простая вода с газом: Паоло намеревался весь вечер быть в наилучшей форме — в отличие от Фитцпатрика, который себя отнюдь не сдерживал и то и дело пил «за юное дарование с английской земли, чудом избежавшее гибели в мясорубке Марны». Я же не мог ни пить, ни есть. В горле стоял ком, я кому-то улыбался, кого-то благодарил, вдыхал запахи чужих духов и пудры, ловил на себе чужие взгляды, полные интереса, и без конца повторял, как рад видеть всех присутствующих. Мне казалось, что на моих плечах покоится неподъемный груз: у меня словно бы выросли крылья от бесконечных похвал, но крылья эти были чугунными, как узорчатые решетки на окнах манхэттенских отелей. Самое долгожданное событие в моей жизни оборачивалось подлинным испытанием, но я утешал себя надеждой, что со временем позабуду свою сегодняшнюю мучительную растерянность, а в памяти останется лишь наслаждение творческим триумфом. Около пяти я наконец-то увидел Иду: она вошла в главный зал, подхватила бокал с подноса пробегающего мимо официанта. — Поздравляю, Харт, — прошептала она, приподнимаясь на носках и утыкаясь холодными губами мне в щеку. — Ошеломительный успех. — Рад, что ты разделила его со мной. Ида отстранилась, вытащила платок, стерла след помады с моего лица. В движениях ее я заметил несвойственную ей нервозность; она, казалось, избегала моего взгляда, но при этом то и дело обводила глазами толпу — точно искала кого-то. — Что-то случилось? — Нет, все в порядке. — Ида улыбнулась, глотнула шампанского. — Чудесная выставка, чудесный вечер. Столько именитых гостей. Говорят, вот-вот прибудет мэр Хилан. Ты должен гордиться собой, Стефан. — Это не моя заслуга, — отмахнулся я. — Они пришли сюда ради Паоло, не ради меня. Хотя, безусловно, есть вероятность, что сработала их чертова реклама. Все эти намеки про «Полдень на Марне» и «таинственного обнаженного незнакомца», который «вполне может оказаться реально существующим американским солдатом»... — Стефан, ты по памяти цитируешь «Морнинг Телеграф»… — Да, черт побери, я ее цитирую, и могу процитировать еще парочку статей, потому что описание этой работы буквально везде, во всех газетах. Ида, я должен был настоять на том, чтобы они переключили внимание публики на что-то другое. — Паоло бы тебе не позволил. — Ида покачала головой. — Он деловой человек и делает только то, что приносит пользу. Лучше скажи, Сарто знает про Пола? Знает, кто именно изображен на этой картине? Я пожал плечами. — Думаю, что догадывается. Однако напрямую об этом мы ни разу не говорили. Ида сделала глубокий вдох, словно хотела мне что-то сказать, но вместо этого еще раз оглядела зал и нахмурилась. — Прости, мне нужно найти Джона. — Она дотронулась до моего плеча. — Чуть позже мы подойдем к тебе. Я недолго оставался в одиночестве: буквально через несколько минут Паоло подхватил меня под руку, шепнул «Хилан уже здесь, не подведи меня» и потащил в вестибюль, где нас ждали мэр Нью-Йорка — осанистый усатый мужчина в темно-синем костюме, — изрядно накачанный шампанским Фитцпатрик и кучка репортеров. Поначалу все шло гладко. Сарто вдохновенно вещал что-то о художественном рынке Америки, который, в отличие от рынка Европы, сохранил покупательную способность после войны, говорил о невосполнимых потерях, которые понесла Франция, в том числе в искусстве — и тут же приводил в пример Реймсский собор, ловко переводя разговор на Улыбающегося ангела и мою работу. Хилан кивал многозначительно, Фитцпатрик — осоловело, я же стоял столбом, не зная, куда девать руки, и изо всех сил старался улыбаться. Но внезапно кто-то из репортеров, не способный больше сдерживать нетерпение, перебил Паоло и повернулся ко мне: — Мистер Харт, наших читателей очень интересует, кто же этот незнакомец с картины «Полдень на Марне». Расскажите о нем подробнее. Я почувствовал, как Паоло вцепился мне в руку, и тут же забыл все его наставления насчет интервью. Что я должен говорить? Как я должен отвечать? — Мы служили во Франции, — пролепетал я. — Вместе воевали. На Марне, летом восемнадцатого... — Это правда, что он американский солдат? Как его звали? Паоло поднял ладонь прежде, чем я успел сказать что-то еще. Репортеры мигом повернулись к нему, как головки подсолнухов к свету. — Позвольте нам сохранить интригу, джентльмены, — проговорил он с улыбкой. — Мистер Харт расскажет обо всем позже, в эксклюзивном интервью одному из вас. А теперь я с большим удовольствием передаю слово мистеру Хилану, присутствие которого здесь — огромная честь для всех нас... Еще через час толпа начала редеть: блистательная публика расходилась, чтобы продолжить вечер где-то еще. Паоло, наконец-то сменивший воду на шампанское, был поглощен разговором с мэром, Ида снова куда-то пропала, и я бродил в одиночестве из одного помещения в другое пока не оказался в главном зале, где висел «Полдень на Марне». Его разместили в самом центре, на расстоянии от остальных работ, и дополнительно подсветили, причем так искусно, что казалось, будто зеленая вода Марны вот-вот тяжело выплеснется за пределы холста. Возле картины спиной ко мне стоял высокий мужчина со светло-русыми волосами, одетый в черный костюм. Он внимательно рассматривал полотно и столь точно копировал позу Пола на картине, что это одновременно казалось забавным и пугающим. Какое-то время я любовался ими обоими и уже отвернулся, чтобы идти в следующий зал, но вдруг замер: меня пронзила внезапная догадка — страшная, сверкающая, холодная. Нет. Не может быть, чтобы это был Пол. Да, они похожи, у них одинаковый рост — насколько я могу судить, — и одинаковые фигуры. Да, Ида вполне могла отыскать адрес родителей Пола в Вермонте и отправить туда приглашение. Да, сегодня она казалась странной и как будто бы искала кого-то взглядом в толпе… Нет, это невозможно. Я должен найти Паоло, нам пора ехать в «Наполи», где мы продолжим праздновать в компании мэра, модных писателей, именитых художников и бродвейских звезд. Но тут же пришла следующая мысль: все возможно. Все возможно и все сходится. И такая ослепляющая надежда поднялась у меня изнутри, что я сам себя испугался. Упрямо, не отводя глаз, совсем как тогда, в окопах на Марне, я двинулся к мужчине через зал. Тронул за плечо, и он обернулся, посмотрел на меня. Конечно же, это был не Пол. Все еще не веря, я отпрянул от него, пробормотал какие-то извинения. Сунул официанту пустой бокал, беспомощно огляделся по сторонам. Мне казалось теперь, что Пол точно где-то здесь и сейчас я увижу его и скажу: я так устал, давай плюнем на этот званый ужин и поедем ко мне в мастерскую, а там завалимся спать и проспим до завтра, а еще лучше — до весны. Вокруг меня все двигалось и дышало, смеялись и разговаривали какие-то люди, и холсты, что еще вчера принадлежали мне, тускло светились размытыми пятнами на фоне серых стен, и только «Полдень на Марне» ярко горел всеми оттенками золотого и зеленого прямо перед моим лицом. И тогда я обхватил раму руками, словно обнимая Пола со спины, приподнял и одним резким движением сдернул картину со стены. В темноте за окном мелко сыпал снег, стекла подрагивали от ветра. Я зажег все лампы и теперь сидел на диване в своей мастерской, уставившись на картину — будто ждал, что Пол повернется ко мне лицом и шагнет из рамы мне навстречу. Но он не двигался, и я тоже. Я вынес «Полдень на Марне» из галереи, и никто нас не остановил, никто даже не обратил на нас внимания, словно мы с Полом стали на время невидимы для глаз. Я не стал брать в гардеробе пальто и шляпу, не стал ловить такси: я прошагал несколько кварталов, прижимая холст к себе, чтобы защитить его от ветра и снега, и никому не было до этого никакого дела. Я опасался, что у входа в квартиру меня будут ждать люди Паоло, но на лестничной площадке было пусто, и я вздохнул с облегчением. Наконец-то они все оставили меня в покое, наконец-то я был один и мог сколько угодно смотреть на него, представлять его, его губы на своих губах, его руки на своем теле — наконец-то я мог делать все то, о чем запрещал себе даже думать. Внутренне я был готов к визиту Паоло, но все равно вздрогнул от резкого стука в дверь. Однако это оказалась Ида, совершенно белая от холода, в тонком шелковом платье под пальто. Растаявший снег сверкал у нее в волосах, и она смотрела на меня зло и тоскливо, как побитая собака. — Ты тут, — констатировала она. Прошла мимо меня в комнату, скинула на диван мои пальто и шляпу, которые я оставил в галерее. Открыла буфет и вытащила початую бутылку с бурбоном и два стакана. Налила себе, выпила. Я подошел к ней, но она подняла ладонь в предупреждающем жесте. — Паоло уехал в «Наполи». Ему как-то удалось замять эту неприятность с пропажей картины, однако он ждет, что ты присоединишься к ним в клубе. Он очень зол, Стефан. Нет, не так. — Она перевела дух. — Если честно, он просто в ярости. Я промолчал. Ида плеснула бурбона во второй стакан, протянула его мне. Потом бросила взгляд на картину и покачала головой, как будто сожалея о том, что вот-вот случится. — Он здесь, — тяжело проговорила она. — Я отыскала его адрес в архивах Колумбийского университета. Это чертова ферма в Вермонте, какая-то дикая глушь. Я написала ему, не надеясь ни на что, я отправила ему приглашение, рассказала о твоих картинах… и он приехал. Объявился в галерее буквально полчаса назад, судя по его виду — прямо с поезда. Я залпом выпил свою порцию и поставил пустой стакан на стол. Пальцы не слушались, точно онемели от холода. — Он здесь, Стефан. — Где? — Внизу. Он не будет подниматься, пока мы с тобой не поговорим, он сам на этом настоял. Он может подняться, и тогда я уеду в «Наполи» и скажу всем, что тебя здесь нет и я не знаю, куда ты исчез. С Паоло потом разберешься сам. — Она помолчала, резко выдохнула и снова набрала воздуха в легкие. — Или Пол уйдет, а мы с тобой отправимся в клуб, где мэр Нью-Йорка будет пить за твое здоровье. Выбирай. Ида не ждала от меня ответа. Я уже сделал выбор — час назад, когда ушел с собственной выставки, бросив своего покровителя и всю эту яркую, медноголосую, сверкающую толпу, что с таким упоением рассказывала мне, как я хорош. Я сделал выбор, когда унес у них из-под носа главное лакомство этого вечера — картину, в которой была заключена не просто моя постыдная тайна, но живой, тлеющий кусок моей души. Я посмотрел на Иду, прошептал хрипло: — Спасибо. Она кивнула. Глаза ее блестели, лицо порозовело. Ида сделала несколько шагов к двери, потом вдруг остановилась, обернулась, бросила на меня быстрый взгляд. — Стефан… Она ничего больше не сказала, но я и так ее понял.Часть 3. Леопард
28 ноября 2021 г., 21:47