Узел

NC-17
Завершён
200
4
автор
Размер:
128 страниц, 45 320 слов, 22 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
200 Нравится 59 Отзывы 96 В сборник

8.

Настройки
      Когда все пошло не так? Когда его жизнь накренилась боком, выскочила, выскользнула из общепринятой колеи и понеслась другим, новым, неизведанным, а оттого опасным соблазнами маршрутом? Неужели еще в приюте, когда он чуть не придушил мальчишку, который убил прирученную им змейку, а потом повесил нежно любимого им кролика на бортике кровати своего обидчика? Или позже, когда он камнем сбил голубя с ветки, а затем размозжил ему голову? Чтобы наверняка.       Можно было бы сказать, что в него жестокость, как и во всех детей, растущих без родителей и не знающих любви, впиталась с молоком кормилицы. Она была одна на двух или трех младенцев, поэтому молока всегда не доставало. Следом — и еды. Первые годы были серыми и запомнились лишь одним — постоянным голодом. Это изнывающее, вечное, сосущее под ложечкой чувство так сроднилось с телом, что сейчас странным было не испытывать его. Нелепо. Быть может, все шло именно от этого чувства — единственного яркого и единственного, объяснение которому всегда можно было найти.       Голод донимал и убивал. Всегда хотелось есть. Постоянно. Кто-то из ребятишек пристрастился к воровству, да быстро поймали, а он смог отыскать, отрыть в глубине своей гниющей душонки другое, растленное, но верное решение: удивительным образом его голод затихал каждый раз, когда он делал кому-то больно. Сначала осторожно, словами — то девочку уродиной обзовет, то рыжеволосого добряка с большими глазами и всем лицом в веснушках — дураком. С каждым разом оскорбления становились извращенней и сложней, а на то, чтобы успокоить ненасытный и пронизывающий насквозь голод уходило все больше и больше сил.       А потом была драка. Он царапался, кусался и бил, даже не видя куда и кого, просто бил, рвался и рычал, словно маленький озлобленный волчонок. Он выдрал прядь волос одному из мальчиков, с которыми сцепился, другого ударил ногой в живот, да так, что тот от боли повалился на землю, жадно распахнув корявый дрожащий росчерк рта и пытаясь заглотить кислород.       Его тоже побили, но удовлетворение — сытость — заструилось по венам. Он брезгливо отшвырнул от себя оставшиеся в ладонях волосы.       Приют быстро учил детей выживать. А жить — уж точно нет. Годы, проведенные в этом сером, холодном и голодном месте оставили свой отпечаток навсегда. Ничто уже не могло вывести сконцентрировавшуюся в крови жестокость. Без присмотра и укора, словно сорняк в поле, она росла и множилась. Она заполнила собой весь организм.       Он всецело был жестокостью.

***

      В дальнейшем он часто раздумывал, откуда же идут ноги у этой беспричинной и, казалось бы, по-детски всепоглощающей жестокости. Человек рождается с какими-то предпосылками, наследует особенности предков, но все же имеют влияние и обстановка, и окружение, в котором он растет. Так что же было первопричиной?       Приют с религиозным наклоном, молитва перед приемом пищи и вечные лекции о добре, покорности и сострадании?       Большой дом для маленького хозяина, напичканный книгами и пасторальными скучными пейзажами?       Элитная школа, в которой все сплетничали за спиной о происхождении и прошлом и, чтобы найти себе место, приходилось буквально в-ы-г-р-ы-з-а-т-ь его?       Университет, в котором впервые жестокость вылилась во что-то большее, чем кратковременная чужая боль? Образовала огромный, поганый шар внутри, который все наполнялся и наполнялся ею, будто бы все прожитые годы только и были пройдены для того, чтобы залить его до краев. А следом — бац! Иголка, колючка, нечаянно подцепленная женским ногтем оболочка, не то время, не то место — все не то. Все не то для того, чтобы это отвратительное наполнение, душившее годами, наконец выплеснулось наружу.       Нет, университет тут точно не причем. Он стал завершающим в построении монстра. Нелицеприятным, но логичным концом взросления.       А начало? Где все-таки было истинное начало?

***

      Он вспоминает кружившиеся листья. Кажется, тогда стояла осень. Либо позднее лето сметало бурными ветрами пересохшие от жары огрызки деревьев. Огрызки, кусочки, выжимки — что-то маленькое и мертвое, складывавшееся грудами на земле. Порывы, словно огромные невесомые крылья невидимых птиц, постоянно шевелили засохшие листья, катали их по земле, перебрасывали, перекидывали друг другу и, наигравшись, швыряли под ноги.       Сколько же ему было? Не больше трех лет. Возраст слишком маленький, чтобы помнить происходящее в жизни четко, но все же…       В памяти — волнующейся, дрожащей, словно серебряная мягкая гладь спрятанного от человеческого глаза горного озерца, — мутными всполохами всплывают листья. Нужно напрячься, прикрыть дрожащие веки, покопаться в закромах разума получше. Вот воспоминание — важно надувшийся мыльный пузырь — лопается и растекается, обнажая края другого.       На одном из листьев багряная капелька крови. Протяни руку, возьми листок, попробуй каплю на вкус.       Еще один неуклюжий шаг. Воспоминание вздрагивает и теряется. Нужно напрячься. Образы мутные, похожие на туманную предрассветную дымку. Одна неверная, сбивающая с толку мысль — и воспоминание ускользнет, утонет в глубине подсознания уже навсегда.       Листья под ногами. Холодно. Почему-то одиноко и страшно. И…       (Еще немного. Почти вспомнил!)       На волнующуюся гладь озера памяти падает капля. Проясняется. Маленькие шажочки детских ног, один за одним. Новый лист заносит на поношенный ботинок. На нем тоже капля крови. Какое-то черное пятно на асфальте. Маленькое, хрупкое. Стонущее. Беспомощное.       Котенок.       Что-то не так с его головой.       Лужица крови — еще меньше мордашки. В ней испачканы усы и нос. Слезящиеся глаза чуть приоткрыты, но они тусклы, ничего не видят.       — Котик, — лепечет детский голосок. — Котику плохо.       Никто не отзывается. Почему-то никого нет вокруг. Только совершенно не понимающий, что происходит, ребенок и умирающий котенок, над которым взмахнула крыльями смерть. Ее руки уже подбирались к его маленькому тельцу. Тень ползла к ногам замершего неподалеку мальчика. Он чувствовал ее невесомое трупно-холодное прикосновение кожей.       Он помнит, как котенок жалобно мяукал, словно просил о чем-то. И это тихое, обреченное мяуканье било по ушам. Это дрожащее, хриплое мяуканье, перемежавшееся с тяжелым дыханием, казалось, было единственным, что можно было слышать. Оно заполняло собой все, пробиралось под кожу, щекотало нервы.       Слезы текли по щекам. Он не помнит, как в его руках оказался камень. Тяжелый. Еле удержал.       Котенок наконец затих. Успокоился.       Уснул.       Теперь все хорошо.

***

      Гермиона чем-то напоминает того котенка. Забытого, далекого, но до сих пор сидящего глубоко в голове. Сложно признаться, что он еще помнит о нем. И о том, что сделал. Не принято по нормам морали признаваться даже себе, что, уронив камень на его бедную и итак пострадавшую (видимо от рук детей постарше) голову, он почувствовал удовлетворение и облегчение. Но теперь он хотя бы может считать это первоисточником дальнейшего окровавленного пути жестокости.       Все началось с наивного желания помочь. Успокоить. Упокоить.       Нелепа шутка судьбы: помощь стала проклятием, а спаситель превратился в монстра.       Но теперь возникает новый вопрос: помешай ему что-то или кто-то тогда, либо позже, когда он повесил кролика на бортике кровати, или когда убил голубя, возможно ли было остановить эту дорогу? Или камень его грехов сшиб бы все препятствия и так бы и катился по накатанной? Прямо в Ад.       На все воля Божья, как говорила воспитательница Мари — пухлая, круглолицая и вечно румяная женщина с плачущими глазами. В них плескалось расплавленное серебро. Некрасиво. Глаза ее были слишком выразительные, слишком много говорящие. И о ее внутреннем страдании, и об ее усталости, и о ее единственной любви — любви к Богу — и вере, что детям эту любовь нужно прививать любыми способами. Пусть бы поркой, главное — непоколебимая вера. В такие моменты серебро ее глаз вспыхивало огнем, словно плавилось. От одного лишь взгляда начинало мутить.       Он не любит человеческие глаза. В них слишком много жизни. В них слишком много плохого, слишком много хорошего, слишком много всего. Глаза — не зеркало души, а отражение эмоций. Душа может быть любая, но это не помешает самому доброму человеку чувствовать злость, а самому злому — минутное, кажущееся нелепым сострадание. Эти эмоции быстро угаснут, пройдут, а глаза все отпечатают. Запомнят. Впитают.       Когда смотришь в глаза — теряешься. Он терялся раньше. Сейчас-то, конечно, уже научился держать себя в руках, но в детстве избегал лиц. Людей легче понять, почувствовать, не видя их глаз. Слушая, наблюдая со стороны, размышляя. Глаза всегда заставляли его ошибаться. Доверять. Принимать.       Глаза друзей клялись в верности, а потом те отворачивались. Самым больным было, когда от него отвернулись двое последних друзей. Двое самых лучших. Двое, кажется, единственных среди остальных приятелей. Сталь и зелень. Лес и грозовое небо, вот-вот готовое разорваться молнией.       Фрэнк и Антонин.       Глаза — самое больное, самое ужасное, самое отвратительное, что есть в человеке. Они лгут, причем намного проворнее языка.       У того котенка глаза были чуть приоткрыты и заполнены слезами. Он помнит, как смотрел в его маленькие глазенки до последнего мгновения. Смотрел не на рану — а в глаза.       Все идет от чего-то. Все взаимосвязано. Льется, переливается друг из друга, сплетается нитями судьбы и связывается в узлы, что невозможно распороть. С самого раннего детства каждое решение ведет к одному. Каждое его решение ведет все дальше и дальше в пучину.       Лишь одно утешает: сейчас, глядя за тем, как в его подвале спит Гермиона, он что-то чувствует. Что-то непонятное, щекотное. Что-то незнакомое. Что-то ч-е-л-о-в-е-ч-е-с-к-о-е.

***

      Да, Гермиона напоминает того котенка. Такая же беспомощная и тихая. Только и может, что поскуливать и плакать. Слезы у нее цвета утренней росы. Замирают на белоснежных щеках, словно на лепестках роз в саду ее родителей. Вчера, не удержавшись, он ночью срезал один совсем недавно распустившийся бутон и принес ей.       В этот раз котенку не нужен камень. Не об этом он просит.       Гермиона похожа на него, но все же сложнее, заковыристее, интереснее. Нужно время, чтобы понять, что требуется для нее, нужно быть спокойным, выжидать. Излишняя грубость тут не поможет, хватило тех нескольких раз, когда он уже выходил из себя. После них она притихла и успокоилась.       Посерела.       Сказался ли недостаток солнечного света, либо сама она внутри съежилась, скукожилась, поблекла, но он видел, что она медленно увядает. Не нужно было снимать повязку и заглядывать в ее глаза — разлитый шоколад, камышовый шепот, хруст веток под ногами, — чтобы понять это.       Она становилась скучной. Лишь на сладкие мгновения сна к ней, казалось, возвращалась жизнь. К щекам приливал румянец, сползавший ей на шею, видные черты лица распрямлялись и расслаблялись, и она вся становилась лучше.       (Если ей так плохо, быть может, пришло время оборвать ее мучения?)       Гермиона похожа на маленькую загадку. Не сама она, а то, что просыпается внутри него. Это не тяга к убийству, как он предположил в начале, это что-то большее, похожее на…       Чуть вздрагивает росчерк пухлых губ. Уголок приподнимается, затем резко, порывисто опускается. Проснулась. Вспомнила, где она. Прерванная мысль безвозвратно ускакала в пекло бредовых идей.       — Доброе утро, — собственный голос кажется чужим. Выблевать бы эти сохранившиеся из прошлой жизни мягкие интонации, не лишенные заискивающей нотки. В его новой ипостаси их только чураются. Они утратили былой смысл.       Очередной день как в заводном колесе. Медленно умирающая бабочка, словно он уже проткнул ее булавкой. И кипящий в голове мыслительный процесс — как бы ненадолго подлатать ее раны, продлить бессмысленную, короткую, но такую нужную ему сейчас жизнь.
200 Нравится 59 Отзывы 96 В сборник
Отзывы (4)