***
Том наблюдает за Гермионой. Она сидит напротив за столом и медленно ест принесенную им котлету. Глаза спрятаны под повязкой. Кожа — бледная; даже не бело-бледная, а серая. Гермиона вся какая-то серая. С каждым днем она все больше и больше напоминает ходячий призрак. Еще немного, и когда Том в следующий раз протянет руку, чтобы коснуться ее, то пальцы пройдут сквозь. Он наклоняет голову к плечу. Так действует страх или она слишком тщательно уяснила его прошлый урок? Физическая боль, причиненная однажды, сработала лучше любых сказанных и еще не сорвавшихся с его языка слов? — Хочешь, я развяжу повязку? Чтобы ты могла снимать ее, когда меня нет? — тихо спрашивает он. Прищуривается. Ложка замирает в воздухе, не проделав и половины пути до рта. Том видит, что рука Гермионы чуть трясется. Почти незаметно. Почти нормально. — Почему? — только и спрашивает она. — Чтобы ты могла чем-нибудь заниматься в мое отсутствие. Со звоном ложка рухнула обратно в тарелку. Гермиона провела языком по пересохшим губам и сглотнула. Опустила голову. — Ты так извиняешься? — почти шепотом спросила она. Том заинтересованно дожидался ее дальнейших действий. Гермиона сцепила задрожавшие сильнее руки в замок и спрятала под столом. Неслышно для нее наклонившись, Том увидел, что у нее трясется нога. Темное, давящее чувство исходит от нее — волнуется. — Если хочешь, пусть будет так, — наконец отзывается он. Буквально чувствует, как все внутри Гермионы обнадеженно опускается. Она ударяет пяткой о пол сильнее нужного. В воздухе повисает звук. — Развяжи. Том поднимается и медленно обходит стол. Останавливается за спиной Гермионы и принимается за узел. Она прислушивается к каждому шороху. Вот ослабленная повязка ниспадает с ее лица, глаза обнажаются. Гермиона, не удерживаясь, смотрит чуть в стороны, но осторожно, чтобы ненароком не увидеть Тома. Не спровоцировать его вновь. — Когда я здесь, глаза всегда должны быть завязаны. Он опускает концы, и Гермиона нехотя подхватывает их и перевязывает на затылке. Несколько волосинок запутались в узле и блеснули, и Том осторожно вытянул их. Опустил ладонь на плечо Гермионы и наклонился к ее уху. Дышал тихо, она — еще тише. Незаметно для нее самой ее дыхание подстроилось под его. Из них выходит отличный унисон. — Видишь, как хорошо со мной дружить? Гермиона вздрагивает и оборачивается. Повязка сползает по носу, обнажая брови. Том распрямляется. Аккуратно, как будто бы даже с нежностью, поправляет ее. Узел стягивается внизу живота. Странно. Он не может объяснить, что именно, но с Гермионой иногда происходит странное. Он улавливает незримые, но плохие изменения в ней, словно мягкие части ее характера — небольшие, незаметные — замещаются стальными стержнями. Она старается не проявлять этого и не показывать, но Том все равно чувствует. Она холодеет. Коченеет. Как труп.***
На следующий день Том принес Гермионе небольшой справочник по бабочкам, о котором она еле слышно попросила, когда он уходил. Она читала, отвернувшись от него и нагнувшись над страницами так, что ниспадающие свободно волосы загораживали ее лицо. Том разглядывал ее спину, сведенные лопатки, благодаря удачно падающим тени и свету просвечивающиеся сквозь ткань, изогнутую линию позвоночника, прячущуюся под широкой белоснежной футболкой. Рукава казались огромными по сравнению с тонкими руками, выплывающими из них. Синяки все еще не отцвели полностью. — Какая я бабочка? — на мгновение замирая, с неподдельным интересом спрашивает Гермиона. По тому, как дрогнуло ее тело, Том понимает, что она ненарочно хотела обернуться, но вовремя остановила себя. Он слабо улыбается. — Ты похож на коллекционера. Убиваешь понравившихся. Хранишь их в своей памяти, словно бабочек в альбоме. Вдруг она затихла и тряхнула головой. Предыдущий вопрос забылся. — Скажи, ты — коллекционер? Не до конца понимая, какой ответ она хочет от него услышать, Том промолчал. — Ты оставляешь себе что-то после… после… — Убийств? Это слово словно ударило Гермиону поддых. Она судорожно выдохнула. Кивнула. — Я оставляю себе цветные воспоминания. Он поднялся, уже предвидя, что Гермиона захочет понять, почему цветные. Он не хотел ей рассказывать о своем черно-белом мире, не хотел погружать ее в себя. Пока это было рано. Хотя Том не уверен, что когда-нибудь наступит время, когда он сделает это — еще никто не заныривал в его океан глубже, чем по щиколотки. Никто, даже «друзья» из его прошлой жизни, не заходил и по колено, что уж говорить о Гермионе. Его рука легла на ручку двери. Обеденный перерыв подходил к концу. — А я цветная? — в последний миг, когда уже дважды щелкнул ключ, вдруг выпалила Гермиона, прикладывая все силы, чтобы не повернуться к Тому лицом. Ему был виден ее профиль и вспыхнувший на щеках болезненно-яркий румянец. Несколько подумав, он все же ответил: — Да. Наверное, это была основная причина, по которой Гермиона все еще жива. Он знал, что она расценит это именно так. Ну и пусть — лишний повод верить в то, что она вновь обретет свободу. Тому нравится давать ей надежду, а потом наблюдать, насколько далеко она сможет зайти.***
В мареве воспоминаний, в дымке куда-то текущей бесконечной глади серого разных оттенков Гермиона и правда была цветной. Эта мысль, зароненная ею, не давала покоя. Гермиона была чувством, желанием, жизнью, была всем тем, чего не хватало Тому. Она улыбалась, страдала, любила и ненавидела всей душой, она была человеком старых книжных историй, а не современного мира, была сладостью и горестью, была отравленным яблоком, которое Том желал отведать в Райском саду. Если размышлять ее аналогиями, Гермиона больше похожа на цветок, чем на бабочку. Даже сорванный цветок увядает медленно, а бабочка, как только ее проткнешь булавкой — умирает. Стало быть, другие девушки и бабочки, поэтому для непокорного чувства справедливости Гермионы изучение того глупого справочника имеет смысл. Но она к ним не относится. Что-то особенное — вот кто она для Тома. Но почему именно она? Почему Том считает ее особенной, почему ему вдруг стало казаться, что на этом свете существует особенный для него человек? Как так вышло, что он выделил именно ее? Быть может, за всем этим не кроется ничего сокровенного? Быть может, все намного проще. Испокон веков людьми правили плотские желания.***
Том наблюдает за тем, как дрожащие пальцы Гермионы обхватывают книжную страницу и переворачивают. Он замер в другом конце подвала, но не полностью за ее спиной. Сел так, чтобы видеть часть ее лица. Наблюдать. Он вспоминает, какая у Гермионы кожа на ощупь. Жарко.***
Том не любит разочаровываться. А прямой путь к разочарованию — слишком большие надежды на что-то. Гермиона постоянно крутится где-то в голове, не выходит из подсознания. Застряла там, заела, словно покоцанная пластинка. Она похожа на льющуюся мелодию, на классическую — венценосную — гармонию, лишенную резких и режущих слух диссонансов, которые так полюбились в этом веке композиторам и слушателям. Гермиона что-то устойчивое, что-то эпохи барокко — настоящее, украшенное кудряшками и завитушками непослушных волос. Том вспоминает Гермиону на работе и по пути домой, рассасывает ее имя на языке пока общается сквозь медицинскую маску с приносящими уличный жар покупателями, пока готовит на кухне, подставляя лицо пылу плиты или пачкая пальцы в муке. Она видится ему перед сном — улыбающаяся и дарящая ему всю свою жизненную энергию, с ней он просыпается, желая понять, как бы грамотно заполучить ее душу. Ему кажется, передача всего «его», что в Гермионе, не должна происходить с убийством. Точнее, убийство — ее смерть — не должно испортить эту передачу. Но как бы это сделать? Как бы подцепить ее кожу и приподнять, обнажить не внутренности — органы, кровь, мышцы и кожу Том уже видел ни один раз, это его больше не интересует, — как бы обнажить ее душу? То, до чего не смог добраться еще ни один ученый, сколько бы ни пытался. Г-е-р-м-и-о-н-а. Может, дело в глазах? Глаза — зеркало души. Глаза — то, что Том избегает в людях. Глаза — единственное недоступное ему в людях. У Тома складывается ощущение, что он нащупывает, находит догадку — неуклюже двигается к ней, словно слепой, — но каждый раз, когда он приближается к верному ответу (или хотя бы верному вопросу), она, как на зло, ускользает. Остается оборванное размышление — тонкая сизая нить, повисшая в пустоте. Одним концом она привязана к Гермионе, другой пока не нашел своего пристанища. Это-то и беспокоит Тома, заставляя постоянно думать о Гермионе. Но как же перестать?***
Он не считает, что плотское влечение — одна из главных причин того, что Гермиона не покидает его голову. Том был всегда далек от мирских страстей, его мало привлекало то, в чем находили интерес и удовольствие другие. С детства это пугало ровесников, так что он научился скрывать свои особенности. Но себе ведь врать нельзя. Страсть? Не смешите его. Это лишь глупое оправдание.***
Нет.***
Том впервые приходит к ней ночью. Заполненный шприц холодит карман брюк. Гермиона не просыпается, когда он неслышно заходит — ее дыхание все такое же ровное. Повязка, обтянутая вокруг головы и прикрывающая глаза, в темноте кажется зияющей черной дырой. Том приближается и опускается коленями на матрас. Аккуратно, не будя Гермиону, приподнимает ее руку. На мгновение задумывается. Наклоняется к предплечью и включает фонарик на лбу. Иголка плавно входит в вену. Том всегда отличался своим умением делать уколы. Он вводит вещество. Замирает. Гермиона делает вздох громче положенного. Кажется, у него даже екает сердце. Но вот ее чуть дрогнувшие губы расслабляются. Не проснулась. Стараясь не думать ни о чем, Том выжидает положенное время. Это всего лишь небольшой эксперимент, чтобы успокоиться. Минуты кажутся бесконечными, но когда длинная стрелка наконец приближается к заветной цифре на циферблате небольших часов, обернувшихся вокруг его кисти, Том даже что-то чувствует. Он нависает над Гермионой и наклоняется к ее лицу. Его губы замирают над ее, он ощущает ее мерное дыхание на своих щеках. Оно щекочет кожу. Мурашки бегут по рукам. Секунда. Секунда, когда он еще может отстраниться. Секунда до его главной ошибки. Всего секунда, оставшаяся незамеченной. Том закрывает глаза и целует ее губы. Он знает, что Гермиона ему не ответит — она даже не проснется. Его руки скользят по ее телу, его собственное наливается жаром. Он целует ее вновь и… … и вдруг понимает, что ему хочется, чтобы Гермиона ответила. Ладонь замирает внизу ее живота, касаясь кожи. Том ошарашенно отрывается. В висках стучит кровь. Несколько мгновений он осознает это желание. Не веря, заставляет себя распрямиться и, шатаясь, бредет на выход из подвала. Ноги ватные, неподвластные. Чужие. Тело противится разуму и жаждет остаться, оно горит, сгорает — легкие, кажется, сворачиваются в трубочки, не наполняясь. Нечем дышать. Тяжело. Опираясь пылающей ладонью на стену, чтобы не сползти на пол, не помня, как закрыл дверь и поднялся, Том вываливается на улицу, стараясь надышаться. Тяжелые, сиплые вздохи и выдохи — он дышит так, словно пробежал многокилометровый марафон. Ровно так же он себя и чувствует. В голове чеканятся одни и те же слова — он кто угодно, убийца, моральный и физический урод, выродыш и клеймо на этой планете, но уж точно не насильник. Том не знает, не помнит, сколько времени уходит на то, чтобы привести себя в чувство. Пять минут? Несколько часов? Но это не так уж и важно: постепенно разум возвращает себе полный контроль. Том задавливает неприятные ему мысли и домыслы и распрямляется, оглядываясь по сторонам. Мимо на велосипеде проезжает светловолосая девчушка и, повернувшись к нему, кивает. Не поздновато ли для прогулки? Слова мелькают и теряются так же, как и сотни других, проносящихся в голове. Он замечает ее глаза — выцеженное и разлитое по двум чашам поднебесье. У Луны Лавгуд цветные глаза. Ему как раз такие и нужны.