I need affection
To ease the tension
Yeah I can't get enough
You're my obsession
Whether you like it or not,
You're my possession
Ooooh
I wanna love you forever and ever and ever
I'll love you forever and ever
I wanna love you forever and ever and ever
Beta State — Forever
— Шаг в сторону. Медленнее. Ещё. Переставляй ногу, — с расстановкой командует Джонатан, глядя под ноги и наблюдая, как Гермиона, покачиваясь, ритмично переставляет ступни по полу. Он легко держит её ладонь, поддерживает за талию и аккуратно ведёт в неторопливом танце, отмечая, что она уже практически не ошибается, плавно кружа вместе с ним. — Поворот, — напоминает, соскальзывая ладонью с талии, а другой заставляя крутануться и шелковистыми кудрями рассечь воздух, затем ловит Гермиону и наклоняет вниз, требуя выгнуться в спине. — Резкий переход. Она поднимается, делает вместе с ним ещё несколько шагов, затем отстраняется от его плеча, разворачивается, отдаляясь на расстояние вытянутых сцепленных рук, и свободной ладонью хватается за другую протянутую руку, разъединяет касание с его пальцами и быстро приближается к Антонину, плавно переставляя ноги в неторопливом ритме. Джонатан пристально наблюдает, как тот молниеносно берётся поддерживать её за талию и ведёт в танце, быстрее уводя вперёд, чем та могла бы безошибочно поспевать. — Не торопи её, — окликает он, и Антонин чуть замедляется, позволяя Гермионе снова поймать ритм и в совершенстве кружиться с ним. Она кажется слишком совершенной. Джонатан завороженно наблюдает за тем, как её туфли, выглядывающие из-под подола кремового кружевного шёлка, мимолётно сверкают над полом, а она изящной поступью податливо кружится в чужих руках, не замечая, как ладонь сжимает её чуть сильнее, чем требуется. Он поднимает взгляд на Антонина и, склоняя голову набок, внимательно смотрит за тем, как тот не отводит от неё глаза, поблескивающие зеленью густого сумеречного леса, время от времени полыхающие деланым очарованием, заставляя Гермиону почти всё время смотреть на него в ответ. Сладковатый яд машинально выделяется и оседает на языке, разжигая желание притронуться к Гермионе, уловить стук её омертвлённого сердца и чувственно сжать трепещущее тело в руках, но приходится втягивать разжижающую субстанцию и неподвижно наблюдать за тем, как оба резво пересекают зал, а потом вихрем возвращаются назад. Антонин снова немного повышает темп, но в этот раз Джонатан молчит, понимая, что на маскараде Гермиону никто спрашивать не будет, насколько быстро ей танцевать. Там она будет омертвлённой игрушкой, с которой каждый из гостей может сделать всё, что ему вздумается, и в этот раз именно она явится венцом традиционного пиршества, проходящего из года в год в огромном замке семьи Блэков, где в последний день октября собирались вампиры, веселились, танцевали, пили кровь, пытали подготовленных для этого жертв и восхваляли свой род. Гермионе отводилась очень важная и благородная в их понимании роль, и если она сумеет выбраться с праздника целой и невредимой, точнее живой, то в дальнейшем её ожидают неслыханные почести среди вампиров. Джонатан понимал, что такой вариант имеет мало шансов на успех, учитывая, что последние полсотни лет не было достойной кандидатуры пережить дьявольскую ночь, однако заинтересованный в том, чтобы Гермиона стойко продержалась в пляске мрачных теней, кишащих всеми людскими грехами, он точно решил подготовить её на износ. Поэтому за полтора месяца до маскарада принялся обучать танцевальному искусству — ей придётся перетанцевать со стольким количеством гостей, что её почти мёртвое тело даже изведётся от усталости, не говоря о том, что до этого ей необходимо будет встретить каждого из приглашённых. Он постепенно объяснял манеру поведения в вампирском обществе, осторожно вводил в смысл её роли и давал советы, которые явно помогут ей не устремиться в поток бесноватой гущи, сведшей её с ума, бросающей в самое горячее представление кровожадных и сладострастных желаний. Она просто обязана выстоять, иначе ему не хочется от безвыходности тешить своё умопомрачённое наваждение единственный и одновременно последний раз. Как только Джонатан думал об этом, его безжалостность становилась невыносимой, и Гермионе приходилось долго тянущимися часами наворачивать круги по всему залу, ощущая укалывающую боль от резкого захвата её талии, если вдруг она ошибалась или даже почти незаметно оступалась. За пару недель он приучил её так глубоко выгибать спину, что в обыденное время замечал, как она по привычке натягивается как струна и довольно часто запрокидывает голову к потолку, колыхая густой копной волос. Она не возражала и не противилась, покладисто выполняла любые требования, и за полгода общения с ней Джонатан просёк её тактику — сначала молчать, входить в доверие во всех требованиях и делах, а после в самый удобный и располагающий момент задавать вопросы, которые её волновали, и он охотно принимал её правила игры, выуживая выгоду в том, что сначала она превосходно всё выполняла, а затем, как награду, давал ей ответы. Только весь шарм состоял в том, что иногда её вопросы не имели права получать истину, потому он лукавил, а она ему так надёжно и безоговорочно верила в последнее время, что не оставалось никаких сомнений — игрушка попалась в настоящую западню. Ему нравилось играть с ней: дразнить так ненавязчиво и изворотливо, вводить в заблуждение, обнажая её деланно искренней правдой, слушать отзвук глухих ударов, реагирующих на его невозмутимое появление, на ничего не значащий скользящий жест по сводящим с ума плечам, на мелодичность его тембра голоса, намеренно звучащего спокойно и чувственно, и при этом не подпускать к себе ближе, чем ей этого хотелось. С момента, как он показал ей, что такое сладострастное исступление жертвы, она, как он и полагал, зациклилась на этом, но он не ожидал, что её наваждение приобретёт ярко выраженную цель, и она заключалась совсем не в том, чтобы перебить таким образом как можно больше жертв, что обычно происходит у новообращённых. Её целью стал он — некий пример подражания, на который она с незаметной ей жадностью смотрела изо дня в день и сверкала восторженным блеском в преобразившихся обсидиановых, налитых безудержным вдохновением глазах. Инстинкты её пересиливали, и после очередного бросания в бездну эйфории Гермиона так неудержимо и наивно тянулась к нему, постукивая испачканными в крови зубами, что Джонатан с каждым разом с большей жадностью укутывал её в успокаивающие объятия, с невероятным усилием проглатывая сладковатый, безмерно источаемый яд, невероятно дразняще обжигающий глотку. Он — невозможно спокойный, за всё своё существование ни разу не сорвавшийся в беспросветное наваждение — впервые ощущал себя до скрипа зубов одержимым. Это было крайне странно. С одной стороны, не понимал себя, проблесками здравомыслия, остро разрывающих разум, укрощал слишком давно притупившиеся инстинкты, сейчас с безумной мощью вспыхнувшие вновь, отгонял навязчивые мысли и постоянную, не угасающую хоть на минуту жажду, выискивая то, что сможет его оттолкнуть, вызвав неумолимое отторжение к бессмысленному наваждению, усмирит интерес, заключив в такое же спокойствие, в каком он прозябал века. С другой стороны, пробудившийся инстинкт оказался слишком силён, и Джонатан с безмерным желанием позволял себе буквально утопать в нём, до одури наслаждаясь всем спектром пёстрых ощущений, сладко пронизывающих его насквозь, толкавших в пропасть, в которую он с упоительной эйфорией стремительно летел вниз. Иногда он думал, что с течением времени это пройдёт и наваждение уляжется, превращаясь в лёд в мёрзлых снегах, как и её кровь, становящаяся с каждым месяцем гуще и не человечнее, но вопреки его мыслям ожидание, наоборот, подводило на опасную грань, где контролирующий разум в любой момент мог уступить безумному инстинкту, и чем дальше текло время, тем ближе он подступал к этой черте, оказавшись на которой вряд ли сможет остановиться, как бы не боролся с собой. Наверное, единственное, что до сих пор его удерживало не подступиться к точке невозврата, так это её присутствие — шёлковое, эфемерное, тактильностью как сон, — и непозволительная роскошь подпустить Гермиону к себе ближе, играясь в смертоносные игры не только с ней, но и с самим собой. Но если исчезнет она — он сойдёт с ума. Он очень разборчив в её эмоциях — если обычно вампиры чувствуют самые сильные, наподобие страха, испуга, вожделения, эйфории, то он ощущал всю палитру её чувств, улавливал запах любого состояния, в котором она пребывала, и мог узнать её по любому оттенку её ощущений. Кажется, он живёт её чувствами, медленно вдыхая их в себя, с удовольствием разбирая в них смешенные отзвуки, кружащие внутри неё, и чем больше он дышит этим изо дня в день, тем острее и ближе её чувствует, перемешивая себя и её в искрящийся коктейль, из которого уже не расчленить состав, ощущая на языке только готовый вкус — необычайно нежный, будто шёлк, ласково обволакивающий рецепторы, перемешиваясь со сладковатым ядом, который каждый раз выделялся намного больше, чем в предыдущий. Это даже не влечение. И это сложно назвать одержимостью, потому как она была ничем в сравнении с тем, насколько мощное наваждение пронизывало его, и иногда приходилось удивляться, как он в состоянии ещё сдерживать то, что по своей сути являлось неудержимым. Джонатан ловил себя на том, что часто живёт инерционно, и, возможно, поэтому каждый день проходил так же спокойно, как и предыдущий, невзирая на то, как внутри всё нежно, ненавязчиво, слишком трепетно обжигало и подводило к опасной черте — рано или поздно он окажется слишком близко, чтобы не подступить к ней безоглядно и бесповоротно. И фокусы Антонина — обычные инстинкты, которым он по своей натуре поддаётся, — только ускоряли этот чёртов процесс. Джонатан терпеливо дожидается, когда оба окажутся рядом с ним, и Антонин последний раз молниеносно закружит Гермиону так, что обычный человек способен разглядеть только цветные размытые силуэты, после чего тот прекращает стискивать зубы, замечая, как ладонь Антонина перестаёт поддерживать Гермиону за талию, протягивает руку и дожидается, когда та развернётся и пальцами зацепится за его. Этот момент происходит — Гермиона притягивается к нему вплотную, резко переставляя ступни в два шага, и её ладонь ложится ему на плечо, согревая едва улавливаемым теплом, но ему кажется схожим с прикосновением лавы. Он легко обхватывает её пальцы и уводит в сторону от Антонина, направляя пересекать зал, каждый раз наступая на неё и едва ощутимо чувствуя мыском туфель её, и если ступня оказывалась чуть дальше, то с силой сдавливал тонкую, подчёркнутую пышной юбкой талию, требуя совершенства. И в какой-то момент так невовремя слышит тихий удар её сердца, который подводит ещё на один шаг ближе к грани, и в этот же миг он понимает — уже слишком близко. Невыносимо близко. Невообразимым усилием он останавливается, судорожно проглатывая яд и ощущая нежный, с ума сводящий привкус на языке, в лёгком ошеломлении замечая, что только присутствие Антонина не позволяет ему сделать ещё один шаг, чтобы расширить границы их взаимоотношений. Гермиона поворачивает к нему голову, шевеля затёкшими в его ладони пальцами, и немного расслабляется, бросая осторожный взгляд, полный смятения и любопытства, — она так делает всегда, когда он слышит её биение. Джонатан мгновенно отстраняется от нахлёстывающих ощущений, делает шаг назад, отступая от Гермионы, и спокойно произносит: — Сегодня многим лучше, чем вчера, — и поворачивается к Антонину, тихо добавляя: — Благодарю за помощь. Антонин вальяжно подходит к ним, оказываясь рядом с Гермионой, показывает ей тень озорной улыбки, мимолётно задевает её кудрявую прядь, на что та опускает глаза, явно зная, что тот только и ждёт, чтобы на пару секунд очаровать её, и, так и не поймав прямой взор, проходит мимо, устремляясь из зала. Та исподлобья провожает его уход, в то время как Джонатан наблюдает за ней и ощущает её лёгкую неприязнь, осторожно обволакивающую её сущность. Он уже давно понял, что Гермиона не терпит, когда с ней так откровенно и насмешливо играют, потому это была ещё одна причина, по которой он сам не позволял себе давать ей хоть какие-то намёки, а тем более наступать в открытую. Он никогда не пытался без требующих того обстоятельств зачаровать её, подавить волю или заставить что-то сделать без её согласия, и как необычно понимать, что принятые правила наоборот подводят к тому, чтобы вынудить её саму жаждать зачарованности и какого-то контроля над собой. Тактика оказалась безошибочной, и от того невероятно опасной и ведущей к неизбежному. — Что бы вы не думали, господин Эйвери, я не устаю и готова ещё тренироваться столько, сколько потребуется, — мелодичным тоном заверяет она, и он чувствует, как её тело напрягается в ожидании услышать, что занятия прекратились не из-за этого. — Сегодня ночью я не смогу сводить тебя на охоту, поэтому нам придётся выбраться в деревню, как только наступят сумерки. Скоро. Он видит, как она хочет спросить о причине, но как всегда не решается, принимая тактику узнать об этом позже. — Хорошо, тогда я переоденусь. Она дожидается согласного кивка и отворачивается, а Джонатан смотрит ей вслед, в который по счёту раз отмечая, насколько сильно её походка стала грациозной, вызывая ощущение, будто она не касается пола, а, покачиваясь, скользит по невидимой натянутой нити. Через некоторое время он уже держит её ладонь в своей, ведёт через лес и слушает очередной монолог на заинтересовавшую её тему. — ...поэтому звёзды ближе, чем все считают. В конце концов, я не верю, что они так далеко и таких гигантских размеров, что даже нам видно их сияние по ночам на небосводе, — заканчивает она свою мысль, глядя себе под ноги и ни о чём не думая, кроме того, о чём говорит. — Почему? — спрашивает Джонатан, бросая на неё непроницаемый взор. Она поднимает голову и встречается с его взглядом, затем тише, чем прежде, поясняет: — Потому что я так же не верила в существование вампиров, а теперь сама являюсь им. Мне кажется, судьба любит посмеяться над всеми, и в моём случае вампиризм — самая горькая насмешка. — Вряд ли судьба посмеётся над тобой, если ты всё-таки будешь верить наблюдениям астрономов, — почти неслышно звучит усмешка. — Мне лучше думать, что звёзды — это нечто другое, — не соглашается она и прозорливо смотрит в гущу сумрачного леса. — И что же? — с тенью любопытства вопрошает он, снова переводя взгляд на её профиль. — Звёзды — это отражение души каждого из нас. У всех есть своя звезда, — объясняет Гермиона и задумчиво добавляет: — И иногда она отражается в наших глазах. Нередко её слушать очень забавно, но Джонатан каждый раз приходит в лёгкое изумление от того, как странно и необычно она интерпретирует для себя некоторые вещи, да и в целом её мировоззрение было весьма удивительным. — А у вампиров тоже есть своя звезда? — выгнув губы, не в силах сдержать улыбку, вкрадчиво интересуется он. — Разумеется, — тут же отзывается она и поворачивает к нему голову, чтобы заглянуть ему в глаза, затем доверчиво говорит: — У вас она очень яркая. Джонатан приподнимает брови, не зная, как относиться к услышанной информации, и не сдерживает ещё более яркую улыбку, оттеняющую лукавостью, опускает взгляд под ноги и чуть ли не сквозь смех спрашивает: — И что это, по-твоему, значит? — Вы не заслуживаете быть проклятым, господин Эйвери, — серьёзно произносит она, чем заставляет снова посмотреть на неё. — Ваша звезда даже с проклятой душой светит ярко — ярче даже северной звезды. Он молчит и чувствует её трепет, считывает в блестящих бездонных глазах что-то вдохновляющее и ощущает, как на языке вновь оседает нежный коктейль, вызывающий яд, обильно выделяющийся во рту. — И как часто ты наблюдаешь её? — незаметно сглатывая тягучую субстанцию, спрашивает Джонатан. — Каждый день. — И тебя это пугает, — утвердительно произносит, наконец понимая, о чём она говорит. Гермиона снова смотрит в гущу леса, задумываясь над ответом, затем неуверенно улыбается и обратно поднимает на него глаза. — Вы так и не ответили, почему поручились за меня. — Если бы тебя оставили, ты бы погибла, а мне показалось, тебе не совсем этого хотелось, — легко отзывается он, удерживая зрительный контакт. — Вам могло быть всё равно на меня, — пожимает плечами Гермиона. — Ты же сама сказала: у меня яркая звезда. Он мягко улыбается, а после бегло осматривает лес, вслушиваясь в почти бесшумную поступь затаившихся животных, пока Гермиона поджимает губы, размышляя над следующим вопросом. — Как вы стали вампиром, господин Эйвери? Джонатан снова смотрит на неё, приоткрывает губы, заранее зная, как уклониться от ответа, но ничего не произносит, в один миг переворачивая в своей голове ожидаемый сюжет и решая поступить по-другому. — Меня обратили очень давно — настолько, что момент практически вышел из памяти. — И вы ничего не помните? — Помню, — тихо отвечает и чувствует, как давнишние воспоминания медленно проникают в разум и вызывают давно забытый приступ ярости. Гермиона тактично молчит, выжидая столько, сколько потребуется на то, чтобы услышать какую-то историю. — Моя семья была благородного происхождения, находилась при королевском дворе — понимаешь, о чём я, — наконец спокойно начинает рассказывать он. — День через день роскошные балы, приёмы, развлечения, прогулки по саду в свите короля... — Вы были в свите? — не сдерживает удивления та. — По утрам выезд на охоту, — игнорируя вопрос, продолжает он, туманным взором глядя на уходящую вдаль тропу, затем моментально бросает взгляд на Гермиону и с искренней улыбкой добавляет: — Я был лучшим охотником при дворе — загонял ланей целыми стадами, выставляя ловушки и позволяя королю с лёгкостью настигнуть первому добычу, чтобы началась общая охота. Я был назначен главным и прослыл тем, что ни одна дичь от меня не ускользала — всегда находил и настигал добычу, как бы далеко в лес она меня не заводила и как быстро бы от меня не убегала. Все считали это моим призванием, и в последний год моей человеческой жизни иногда король сам позволял мне открывать охоту, потому как делал я это безошибочно быстро. Мне нравилось то, как я жил. Она смотрит на него так, будто находится под очарованием, в то время как Джонатан едва замечает её сквозь пелену воспоминаний. — Мне было двадцать семь. Помню, ранней весной, когда цветы ещё не ожили, в очередной раз к королю пожаловали гости — ничего необычного, высокопоставленное лицо и его свита. Среди них была девушка: очень красивая, темноволосая, высокая, утончённая, яркие глаза, умопомрачающие зеленью, облачённая в настолько превосходные наряды, что сама королева тускла на её фоне. Король всегда гордился тем, что у него есть такой охотник, потому как сам любил охоту, и всегда выставлял меня напоказ, приглашал на следующий день посмотреть на меня в действии. И та девушка тоже прибыла на охоту, чтобы посмотреть на меня. Я ей понравился. Он замолкает, перекручивая заброшенные под толстым слоем пыли жгучие воспоминания, пока Гермиона аккуратно не вторгается своим вопросом: — Она была вампиром? — Знатный вампирский род Блэков — она принадлежала вампирской аристократии, одному из самых древних родов, но потом я узнал, что с семьей никогда дружна не была, предпочитая обитать в королевских кругах, блуждать по свету в свитах королей, гостить и каждый раз находить того, кто ей больше всех был по вкусу, а перед отъездом убивать и исчезать, подыскивая другую знать. Она любила всё самое лучшее. — Мне показалось, все вампиры любят всё самое лучшее. — Эстетичный вкус прививается со временем, потому что повседневность надоедает. Вот и она выбирала лучших из лучших. В этот раз она выбрала лучшего охотника. — Вы были околдованы, — утвердительно шепчет Гермиона. — Мне сложно сказать, был я околдован или... по-настоящему влюблён. Но она настолько затмила мой разум, что даже охота стала в сравнении с ней ничем, а охотиться я любил с невероятным безумием. Она сводила меня с ума, я забыл обо всём, даже жизненно необходимом, а затем пришло время отъезда, и та... — Джонатан молчит, подбирая правильно слова, после чего очень тихо, почти неслышно продолжает: — Она слишком сильно свела меня с ума, ей казалось, что я уже умер. Бросила меня как конюха на сеновале, совершив все свои грязные дела, и унеслась прочь. Только я выжил — видимо, она настолько привыкла к своему делу, что легкомысленно даже не убедилась в моей смерти. И невольно я стал вампиром. — Она вас контролировала потом? — Нет. Она не знала, что я стал вампиром, — горько усмехается Джонатан, машинально обнажая плотоядную улыбку, и хищно смотрит вдаль. — Н-но... как вы самостоятельно прошли этот путь? — в сердцах не понимает та, пытаясь поймать его взор. Он медленно отводит глаза и с непониманием и лёгким ошеломлением смотрит на Гермиону. — Я не знаю, — протягивает и слабо улыбается. — Наверное, не будь я охотником, что при жизни отлично слышал любой шорох и каждой частицей чувствовал любое движение, воспитав в себе необходимые для этого инстинкты, то вряд ли выжил бы. Я старался контролировать себя сам, несколько раз чудом избегал гибели, когда обезумевший врывался в деревни и наводил ужасный переполох среди местных. Не знаю, каким чудом мне быстро удавалось пробуждать в себе инстинкт самосохранения сильнее, чем жажду, но это была слишком чуткая, огромная и упорная работа над самим собой. — Но это сделало из вас то, что есть: вы очень спокойны, уверены и, мне кажется, ничто не сможет пошатнуть ваш внутренний баланс. Вы очень осторожны и сдержаны даже для вампира, господин Эйвери. Я думаю, это огромное преимущество. — Ты всегда находишь пользу даже в самом ужасном? — усмехается он, возвращая себе ясность глаз. — В вампиризме пользы я ещё не нашла, но в целом стараюсь, — коротко улыбается она, склоняя голову набок. Джонатан издаёт смешок, а сгорающая от любопытства Гермиона тут же вопрошает: — А что было дальше? Вы искали ту девушку? — Меньше чем за полвека я осязал полный контроль над собой и стал полностью самостоятельным. Однажды мне довелось встретить господина Риддла, и он узнал мою историю и то, что я не прочь был бы найти того, кто из меня сделал вампира. Общими усилиями мы это сделали. Она... она была до ужаса изумлена, узнав меня. Гермиона шумно выдыхает, во все глаза рассматривая его и замечая, как на губах снова начинает играть плотоядная улыбка. — И что вы сделали? — не в силах ждать ещё, спрашивает она. — Я её убил. — Выходит... вы жалеете, что стали вампиром? — Нет, я не жалею, — качает головой Джонатан и снова смотрит на собеседницу. — Меня всё устраивает, и тебя со временем будет так же устраивать абсолютно всё. Единственный минус во всём этом — скука. Она безжалостна. Гермиона опускает взгляд под ноги, о чём-то задумываясь, затем резко трясёт копной густых волос, из-за чего тот улавливает нежный цветочный аромат и отводит от неё взор, вновь и вновь сглатывая скапливающийся яд. — Вы говорите... как её звали? — Лукреция. — Вы говорите, Лукреция принадлежала знатному роду вампиров, и неужели никто из её семьи не искал вас, чтобы отомстить? — Её семья — да и вообще никто — не знает, что с ней случилось. Раньше она появлялась среди вампиров только на всеобщем празднике раз в год, а затем и вовсе пропала, и до сих пор её никто не может найти. Семья давно бросила попытки хоть как-то отыскать — обращались даже к охотникам. За неё была даже объявлена награда. — Вас тоже просили найти её? — догадывается Гермиона. Джонатан глубоко вздыхает и со слабой улыбкой заглядывает ей в глаза. — Не думаешь ли ты, что я и среди вампиров лучший охотник? — Пытаюсь понять тесные связи вампирского общества, — объясняет она. — Обычно я не распространяюсь о себе, но тут был особенный случай, и да, с тех пор уже не один век я так же прослыл лучшим ищейкой среди вампиров. У Лукреции есть кровный брат — Орион. Они оба были обращены нескончаемое количество веков назад, с течением времени образовав самую большую семью, потому Блэки являются самой значимой и почётной семьей: они — власть, они среди нас закон. Господин Риддл был очень давно знаком с Орионом, и тот не мог не предложить мои услуги, а нам было это в пользу. Я выискал всевозможные лазейки на то, чтобы Лукрецию больше никто и никогда не пытался искать. — Что вы им сказали? — Я им сказал, что все следы уводят в религиозное общество, — легко отвечает тот и снова смотрит в лес, обнажая лукавую улыбку, сквозь которую насмешливо добавляет: — К Его Высокопреосвященству архиепископу Дамблдору. — Кто он — этот архиепископ? Расскажите что-нибудь. — Архиепископ Дамблдор очень древний вампир, но его отличает от всех нас то, что никакой семьи никогда у него не было и нет. Вампиры — существа не менее социальные, чем люди, и мы стараемся найти среди сородичей тех, кто будет близок нам, чтобы сплотиться в маленькую общину и быть стоящей единицей. Но Его Высокопреосвященство пошёл по другому пути — воссоздал вокруг себя настоящий культ духовников, отыскав проклятье на людей, что станут неприкосновенными подобным нам. Он вывел в наш мир настоящую угрозу — бессмертный род — и наверняка ищет способ, как при необходимости можно этими же духовниками вершить суд над вампирами, я уверен. — Если вы говорите, что род Блэков так же силён и знатен, неужели никто не может разобраться с Его Высокопреосвященством? — Его боятся все, и он защитил себя духовниками. Увы, а никто не нашёл способ навсегда уничтожить вампира, поэтому приходится жить с тем, что есть. — Раз нет никакой угрозы вампиру, то... почему всё равно остаётся какая-то иерархия в этом обществе? — А ты думаешь: смерть — это единственное наказание? — хмыкает Джонатан, сверкая зрачками, затем медленно поясняет: — Самое худшее для вампира — скука и бездействие, невозможность пользоваться даром и поддаваться инстинктам, голод и сжигающая мука. Провинившегося вампира заключают в непробиваемые чертоги и оставляют на веки-вечные одного и без всего, пока он не начнёт грызть стены и, возможно, поедать даже себя, до этого сходя с ума от одиночества, притуплённых инстинктов и невыносимой жажды. Они становятся ничем, регенерируют и снова проходят тот же процесс — и так вечность. Настоящие круги ада. Джонатан чувствует, как её поглощает непреодолимый страх, перемешанный с нотками отвращения и ужаса, потому легко кладёт ладонь ей на плечо и успокаивающе добавляет: — Тебе не о чем переживать — вряд ли с тобой когда-то такое произойдёт. Это случается очень редко и за очень тяжкий проступок. На моей памяти такого даже не было. Предчувствие её страха медленно испаряется, исчезая в свежести лесного воздуха, и в этот момент Джонатан ощущает появление новых запахов — людских, — он всегда их чувствует многим раньше, чем кто-либо другой. — Значит, вы, господин Риддл и господин Долохов тоже являетесь семьей? — Полноценная семья формируется из четырёх человек и больше, а пока мы просто держимся вместе. — А сколько человек в семье Блэков? — любопытствует Гермиона. — О, их очень много, — трясёт кудрями Джонатан и убирает ладонь с женского плеча. — Кстати, один из них как раз понёс наказание, о котором я тебе рассказал. — Кто-то из Блэков прозябает в этой ужасной тюрьме? — морщась, шепчет в ужасе та. — Знаю, что его зовут Сириус. За что он понёс такое наказание — мне неизвестно, но Блэки непреклонны даже к членам своей семьи. Это дань уважения закону, а также возвышает Блэков в глазах других вампиров — мы все равны перед порядками в нашем обществе. Вдруг Гермиона резко останавливается и замирает, во все глаза уставившись на Джонатана, из-за чего тот с опаской смотрит на неё, пытаясь как можно больше вычитать информации на гладком лице, глубоко вдыхая её неразборчивые ощущения. — Вы же сказали: вампира нельзя убить. Как вы убили?.. И он показывает ей насмешливую улыбку, подступает на шаг, становясь напротив, на мгновение опускает ресницы вниз, а затем озорно смотрит на неё. — Господин Риддл нашёл способ не только убивать духовников, но и вампиров. Случай с Блэк был экспериментом, и он закончился удачно. — Н-но... если бы не получилось, вас могли заключить в эту... — она замолкает и затаивает дыхание, едва укладывая в своей голове всё, что услышала за последние полчаса. — Да, могли, — соглашается Джонатан, сверкая глазами. — Но когда разрывает месть — это всё кажется ничем в сравнении с тем, что ты чувствуешь. — Это невероятно! Как... как вы вообще решились на такое?! — в сердцах не понимает она, и тот чувствует слишком невыносимую глубину сострадания, исходящую от неё. Он молчит и снова впадает в воспоминания о том, что случилось с ним при жизни. Вспоминает, насколько мелодичен и очарователен был умопомрачающий голос, насколько нежна и ласкова прохладная кожа обожаемых рук, прижимающихся к его груди, и как бился в отчаянной, болезненной и в то же время сладкой агонии, безумно выкрикивая слова любви к проклятому чудовищу, истерзавшему всю его душу, разбившему его сердце на осколки, что невозможно скрепить ничем, сломавшему ему жизнь и наградившему тем же проклятьем — безжалостно прививать одержимость, а затем бесстрастно убивать. Вспоминает, как обречённо опускался на колени и от всей души искренне и жадно молил, кричал, просил неведомые силы избавить от ужасающего наваждения или просто убить, лишь бы не чувствовать, не жить этим, не дышать, но каждый раз в её приход сокрушённо падал в ноги, неистово дрожа от совершенства и притязательной зависимости, в то время как та беззаботно кривила губы в хищной, очаровательной улыбке, запуская тонкие пальцы ему в соломенные кудри, и вкрадчиво, сладко нашёптывала изо всех сил обожать её и отдавать всего себя. Вспоминает, как ему было до удушения, до темноты в глазах, до сдавливающих сердце мук больно узнать, что она просто игралась с ним, питалась его безмерным, безумным наваждением, и всё равно безжалостно и жестоко заставляла безысходно и одержимо обожать, а затем надругалась над его телом, прежде чем навсегда бросить в полубездыханном состоянии и истекающим кровью. Он вспоминает абсолютно всё, сдавливает до едва уловимого скрипа зубы и прикрывает веки, сгорая в обрушившейся яростной агонии. Проходит несколько мгновений, и слух улавливает тихий шорох. Джонатан резко распахивает глаза и в тот же миг замечает, что Гермиона отходит от него на шаг, в замешательстве разглядывая его. — Это уже не важно и это было слишком давно, чтобы помнить об этом, — безжизненным тоном произносит он и поворачивается к той стороне, откуда доносился человеческий запах, затем переводит на неё взгляд и сменившимся тоном добавляет: — Мы уже рядом. Ему нравится, как быстро Гермиона всегда сменяет свои чувства и насколько легко позволяет инстинктам обнажиться при необходимости. В её бездонных зрачках молниеносно загорается опасный блеск, знаменующий, что все ранее услышанное сейчас практически не имеет никакого значения — рядом застучат заветные сердца, через которые пульсирует кровь. Тем не менее приглушённо она задаёт волнующий вопрос: — Почему вы всё это рассказали мне, господин Эйвери? Конечно, она не глупая и понимает, что такое рассказывать кому-то — грань бестолковости, — и точно знает, что это не про него. Он приподнимает один уголок губ и, следуя вперёд, почти неслышно отвечает: — Доверился тебе, чтобы ты смогла так же доверять мне. — Я и так доверяю вам, господин Эйвери, — произносит Гермиона, моментально догоняя его. — Тогда сейчас мы проверим насколько, — протягивая ладонь, отзывается, сжимает её пальцы, коснувшиеся его, и заставляет побежать за ним. Оба молнией скользят к кромке леса и, оказавшись там, Джонатан тормозит, вглядываясь в сумрак. — Кого предпочтёшь сегодня? — вежливо интересуется он, вслушиваясь в разнообразие запахов. — Мне всё равно, — качает головой та, выжидая, куда он потянет её. Джонатан незамедлительно ведёт её к дороге, переходит на человеческий шаг и разборчиво выискивает среди запахов более приятный и лёгкий, разящий чем-нибудь чистым и свежим. Через некоторое время он сворачивает на другую дорогу, ведущую к небольшой речушке, протекающей у окраины первых домов, по камням уводит её к крутому берегу и ведёт вдоль течения, ощущая чьё-то присутствие, пока прозорливым взором не находит жертву. Ладонь Гермионы сжимает его чуть сильнее, давая понять, что она также ощутила чужого и готова нападать, поддаваясь инстинктам. Но в этот раз всё должно быть не так. Запах свежескошенной травы, диких ягод и что-то цитрусовое — так явно пахнет девушка, которая вечером с довольством проводит время, наслаждаясь видом течения реки. Светлые волосы, острые плечи и ключицы, простое платье, скрывающее ступни, и обнажённые для лёгкого ветра руки, едва прикрытые тонкой накидкой — она от природы красива, позволяет блеску от тёмных вод тенями плясать на её гладком юном лице. Джонатан знает, кто она, — её он и искал. Гермиона замедляется, как всегда следуя их обычной тактике, в которой он выступает первым, вводит жертву в ступор и обступает её за спиной, позволяя той начать действовать первой. Но в этот раз всё должно быть не так. Он молча поворачивается к Гермионе и взглядом пропускает вперёд, призывая затеять игру самостоятельно, и она быстро реагирует, проходя мимо, медленно обступает деревья, выгнув спину, как тетиву лука, и грациозно, бесшумно направляется к девушке. Та ничего не замечает, пока Гермиона не оказывается за спиной и не кладёт ладони на хрупкие плечи, вздрогнувшие от неожиданности, а Джонатан тем временем подступает ближе, облокачивается о дерево, скрещивая руки на груди, и принимается внимательно наблюдать, прислушиваясь к пёстрой смеси чужих ощущений. Он вдыхает проблеск чужого страха и одновременно сладострастное вожделение Гермионы, видит, как та не позволяет обернуться, притягивается губами к спрятанному за прядью уху и томно выдыхает, заставляя отяжелевшее тело незаметно задрожать, а губы — выпустить тихий ошеломлённый вздох. Гермиона что-то ласково нашёптывает ей, что вызывает в Джонатане слабую улыбку, и стоит ей нежно провести пальцами по плечам к ключицам, в одно касание расстегнуть застёжку, и атласная накидка скатывается вниз, обнажая фигуру жертвы, в которую та с укротимой жадностью впивается ладонями, с тенью обожания ощупывает и впадает от всего этого в манящую эйфорию. Джонатан давно понял, как она обожает это ощущение. Запах её эйфории безудержно сладок и притягателен — он сводит его с ума. Девушка беспомощно откидывает голову Гермионе на плечо, закатывая туманные глаза, позволяя себя трогать, изучать, и издаёт судорожные всхлипы, ласкающие и его слух, из-за чего он отталкивается от дерева и осторожно подступает ближе, всё так же неотрывно наблюдая за манипуляциями Гермионы: как она трепещет ресницами, касается приоткрытыми губами щеки, запутывает в чужих волосах руку и судорожно сжимает другой ладонью чужую, переплетая пальцы. Девушка приоткрывает веки и сбоку замечает совершенные черты лица, обворожительный блестящий взор, горящий вожделением и жадностью, и ослабевает в цепких руках Гермионы, когда та осторожно спускается губами от щеки к шее, обласкивая языком тонкую кожу. И в этот момент Джонатан осторожно подходит к Гермионе сзади, кладёт ладони ей на плечи и с усилием оттесняет от жертвы. Та тут же оборачивается, бросая на него безумный смертоносный взгляд, полностью поглощённый наваждением и жадностью, и уже собирается зашипеть, но укрощает себя, отдалённо признавая, кто рядом с ней, и с ещё большей энергией припадает обратно к трепещущей шее, страстно покрывая поцелуями, зацикливаясь на бешеном ритме сердцебиения юной красавицы. Тот проводит ладонями с её плеч до локтей, осторожно пытаясь снова остановить её, но Гермиона с неимоверной жадностью впивается в девушку сильнее, жёстче обнимая и прижимая за талию к себе, не в состоянии оторваться от неё, как голодный волк от куска сырого мяса. Джонатан понимает, что с жаждой крови она абсолютно не готова справиться, и это неудивительно, но решает предпринять другую манеру укрощения, которая убедит его в том, что у Гермионы будут все шансы пережить вампирский праздник. Он медленно вдыхает смесь чужих чувств, налегает на Гермиону со спины, осторожно обнимая за утончённую талию и ощущая, как во рту скапливается слишком много яда, пробуждая в нём колоссальной силы инстинкт, который ему необходимо обуздать, после чего неторопливо опускается к пушистым волосам, прижимается к ним щекой и улавливает, как та немного теряется в своей жадности, начиная разделяться между жаждой крови и жаждой отзывчивого сладострастия. Носом он неторопливо убирает с её лица спавшие пряди, прижимается к уху и томно выдыхает, сглатывая до безобразия тягучий яд, чувствуя, как та впадает в ещё большее замешательство и ослабевает хватку на талии девушки, немного отстраняясь от её шеи. Её зубы стучат, тело слегка подрагивает, и она начинает разрываться между тем, что ей желаннее, — немного поворачивает к нему голову и не знает, куда ей податься, после чего Джонатан улавливает стук её сердца, не сдерживает возникшую дрожь в зубах и собирает в себе всю выдержку, чтобы совершить отвлекающий имитирующий укус ниже уха, который полностью заставит Гермиону переключить на него внимание. Та наконец расцепляет пальцы, выпускает жертву из рук и резко оборачивается к нему, но Джонатан, сверкая притягательными серебристыми омутами, уже очаровывает ими, отстраняется, выпуская ту из объятий, и лишь лёгким касанием к ладони маняще тянет за собой, полностью отвлекая от девушки, хотя её неразборчивые попытки вцепиться в неё остаются. — Иди ко мне, — почти неслышным шёпотом зовёт её, заставляя напрочь забыть о жертве и переключить всё внимание на него. Он улавливает её жадный, полный вожделения взгляд, стискивает зубы, снова и снова глотая нескончаемый яд, изо всех сил сдерживая себя, отходит ещё на шаг, заставляя её на такое же расстояние приблизиться, пока жертва не выходит из её поля зрения полностью, и она о ней забывает. Её ладони прикасаются к нему, бросая в невыносимую жажду обхватить её, ведь весь его замысел получился — он точно сможет отвлечь её собой, какая жажда её бы не разрывала, но сейчас в разуме проблеском сверкает опасность — добыча оказалась предоставлена сама себе, и очень скоро на его опаску раздаётся пронзительный вскрик. Гермиона опять впадает в замешательство, на мгновение оборачивается на испуганную до смерти девушку, после чего смотрит снова на него, и он тихо произносит: — Нападай. И она молниеносно оказывается возле девушки, довольно грубо отклоняет ей голову и вонзается клыками в мягкую кожу, принимаясь жадно поглощать кровь, пока та приглушённо кричит и пытается оттолкнуть её, борясь за свою жизнь. Гермиона сдавливает её со всей силы, вызывает ошеломлённый болезненный стон, означающий, что на ту начинает бессильно действовать умопомрачающий яд, и довольно жестоко встряхивает тело, совсем обезумев в неудержимом хищном инстинкте. Несколько мгновений, и девушка ослабевает, издавая последние глухие удары сердца, а Гермиона неожиданно резко выпускает обездвиженное тело, оборачивается к Джонатану и немного наклоняется, будто готовясь на него напасть, блистая озверевшими жадными глазами. Он неподвижно стоит и ждёт, что она собирается предпринять дальше, ощущая, как своими манипуляциями вызвал слишком сильную зацикленность на себе, что её инстинкт бешено кричит и призывает притянуться к нему, как вдруг замечает, что она переходит на плавную поступь, выпрямляясь и цепляясь за излюбленную уже тактику, которой он её научил. Шаг. Она сдавливает скулы, — в полости рта у неё слишком много сладковатого яда. Ещё шаг. Жадно смотрит ему в глаза, всеми силами желая увидеть их туманность и подчинение взгляду, из-за чего он ощущает слабое давление на сознание, желающее утянуть его в умопомрачающую бездну и поддаться искушению. И ещё шаг. Её ладонь осторожно тянется к груди, мягко прижимается к вороху кружева, поддевая золотые пуговицы, и пальцами устремляется к шее, на что тот так же медленно приподнимает подбородок, сильнее сдавливая челюсть и притягивая к себе всё самообладание, разглядывая совершенные черты лица из-под полуопущенных ресниц. Но так же не двигается, ощущая, как Гермиона ещё осторожнее прижимается к нему, запрокидывая голову выше и направляя тяжёлое дыхание ему в шею, чувствует, как становится слишком невыносимо сдерживать поглощающее наваждение, зная, как она сейчас близка и готова отдаться абсолютно любой отзывчивости, и практически не может сглотнуть изобилие яда, перемешавшегося с невероятно нежным коктейлем, содержащим ласково обволакивающий вкус чужой жадности и жажды эйфории. Ещё мгновение, и он резко хватает её за запястье на груди, вмиг жёстко разворачивает вполоборота и прижимает спиной к себе, удерживая локтем за шею, ввергая её в замешательство и ослабевая поглотивший разум инстинкт. — Осторожнее, красавица, — насмешливо шепчет ей в макушку, не в силах сдержать плотоядную улыбку, уступая хищному инстинкту. Гермиона ослабевает, будто приходя в себя, в то время как Джонатан, наоборот, распаляется от мысли, что смог укротить её как какую-то добычу. Некоторое время держит её, инстинктивно кладёт свободную ладонь на талию, осторожно поглаживая и уводя к животу, ощущая, как та поддаётся лёгкому спазму от прикосновения, затем он прикрывает глаза, вдыхая аромат волос и окунаясь в невыразимые ощущения, пробивающие своей нежной страстью, желанием напасть и выжать из неё всё, но в какой-то момент распахивает веки, бегло и прозорливо осматривая местность, выбивая вперёд инстинкт самосохранения, невообразимо находит самообладание и неохотно выпускает Гермиону из захвата, отступая. — Нужно уходить, — стараясь не смотреть на неё, тихо заявляет он и, даже не пытаясь притронуться к ней, отступает ещё дальше, разворачивается и устремляется вдоль берега к лесу, прислушиваясь к тому, как она бежит за ним. Каждый шорох под её ступнями разрывает слух — дикое желание развернуться и вцепиться в неё, но неумолимо мчит к дороге, чтобы пересечь просёлочную черту, желая затеряться во тьме леса. Она старается не отставать, но тот ускоряется и первый залетает в гущу, теряется среди деревьев, будто заметая следы, останавливается и вслушивается в темноту. Где-то слева Гермиона осторожно сминает под собой пожухлую листву, так же прислушиваясь к шорохам, почти неслышно вдыхает воздух, стараясь уловить его обонянием, но, видимо, не может понять, откуда сильнее веет нужным запахом, потому как он молниеносно перепутал следы. Джонатан прижимается к дереву, не дышит, стискивает зубы, ощущая, как навострят прорезаться клыки, и изо всех сил сдерживает охотничий инстинкт, безжалостно обрушивающийся на него мощнее, чем прежде. Его зацикливает на потребности начать охоту, поддаться отзвуку омертвлённого сердца, и голод, что не был утолён, совсем оказывается не кстати. Пальцы сжимают кору дерева, и она трещит под воздействием силы, привлекая внимание Гермионы, которая оборачивается в его сторону, замирая и вглядываясь в темноту. Джонатан снова сдерживает прорезание клыков, ощущая удушающее угнетение, прижимается головой к стволу, тряся кудрями и чуть отступая с поля зрения, и сдержанно выдыхает, предпринимая ещё одну попытку взять себя в руки и оттеснить въевшееся за все жизни желание охотиться, но стоит ему уловить шаги Гермионы, приближающейся к нему, как разум застилает мутная пелена, располосовывая мир нитями жгуче-алой паутины, и всё становится бесполезным и невзрачным. Кроме того, что добыча сама идёт к нему в руки. Он медленно опускает веки, неудержимо прислушивается к поступающей Гермионе, ощущает её рядом, долго не двигается и выжидает. Моментально распахиваются глаза, чёрные зрачки с загоревшимися яркими звёздами вмиг выискивают тёмную фигуру, и ладони резко врезаются в плечи, моментально разворачивают Гермиону и прижимают к стволу, на что та от неожиданности громко выдыхает и расширившимися от непонимания глазами смотрит прямо на него. И она не источает страх, а пропадает в глубоком изумлении, изучающе разглядывает его и таит дыхание, затем выпрямляется, прижимая удерживаемые плечи к коре сильнее, и заметно напрягается, когда он неторопливо притягивается к ней, сверкая серебристым взором. Ладонь осторожно выпускает одно плечо из захвата, касается кружевных оборок на юбке, почти не задевая, поднимается по утончённой фигуре выше, со странным безмерным удовольствием ощущая шероховатость атласной ткани, нежность тончайшего шёлка и гладкость кожи на острых ключицах, а затем пальцы устремляются к затылку и проникают в волосы, заставляя Гермиону отзывчиво приподнять голову и сделать глубокий вдох, приоткрывая губы и вздымая грудь. Тёплая, как мех, мягкая, как шёлк, всё время эфемерная, как иллюзорный сон, а сейчас так близка и реальна, что в противовес возникает чувство, будто одно лишнее движение, и она исчезнет миражом. Сладкий яд, нежный вкус на языке и желание вспомнить, прочувствовать, насколько она невообразимо притягательна и как впервые источала опьяняющий аромат ужаса и вожделения, ощутить его на припухлых губах, собрать своими и дышать этим, сваливаясь в бездну, дышать так часто, чтобы стать этим самому, дышать непомерно вечность и всё время одержимо хватать, вкушать, обожать и обожать. Обожать до скрипа в зубах. Обожать до темноты в глазах. Обожать до скоротечного отчаяния и удушающей безысходности. Обожать до безумной жадности и неудержимой зависимости. Плавить, как восковую фигуру, придавая нужные очертания, выгибать, как тонкую струну, натянутую под пальцами, и ощущать мелодичный звук и ритмичное колебание её отдачи — настолько желанная отзывчивость, пробуждающая исступление, что необходимо чем-то загладить, ощутить себя окутанным под тёплым иссине-чёрным покровом ночи, тонуть в опьяняющей, скользящей тактильности и обожать, обожать, неумолимо обожать! Сжимать шёлк каштановых тяжёлых волос, губами ощущать линию хорошо очерченных скул, устремиться по ней к уху и, едва разжимая зубы, обильно смоченные ядом, прошептать: — Беги от меня. Она чуть отворачивается, будто задумчиво разбирая смысл слов, затем осторожно отстраняется от ствола, проверяя, что тот её насильно не держит, и очень медленно высвобождает другое плечо из захвата, в то время как Джонатан неподвижно стоит, опираясь о дерево, и смотрит на неё, прожигая жидким, накалившимся серебром. — Господин Эйвери... — с пониманием начинает она, отступая на полшага. — Я голоден, — шипит в ответ, стискивая зубы. — Беги же скорее к другим. И Гермиона резко разворачивается и несётся в чащу леса, как безумная лань, которой больше нет смысла объяснять, что за ней гонится охотник — она его видела, она всё поняла, но если бы хоть что-то соображала в охотничьем деле, то точно знала бы, что охотники не просто настигают свою жертву, а впереди выставляют ловушки, чтобы она попала в одну из них и не смогла больше выбраться. Охотники никогда не оставляют и не упускают выбранную добычу. Джонатан до последнего не двигается, жадно прислушиваясь к тому, как стремительно отдаляется Гермиона, считает её шаги, сглатывая сладковатый яд, и когда любые отзвуки её присутствия пропадают, осторожно отшатывается от дерева, незаметно потряхивая соломенными кудрями, и, обнажая прорезавшиеся клыки, смотрит вдаль, где исчезла она — его обожаемая, доводящая до безумства и исступления одержимость — нежная, как шёлк, совершенная во всех пониманиях и до сих пор невероятно призрачная, как сон, с самой с ума сводящей тактильностью и пёстрой палитрой чувств, что он выучил наизусть. Он почти расставил ловушки, и это значит, что очень скоро выйдет на охоту.