***
— А я уже не ожидал тебя увидеть, золотце, — озорно произносит Антонин, тихонько смеётся и, отходя от свежего букета белых лилий на каминной полке, пересекает залу, пристально осматривая Гермиону. Джонатан медленно переводит на неё взгляд, облокачивается о стену и скрещивает ладони на груди, замечая, как та никак не реагирует на услышанное, а молча занимает своё излюбленное место на диване и складывает ногу на ногу, устраиваясь поудобнее. — Тоже рада вас видеть, господин Долохов, — наконец произносит она, аккуратно стаскивая книгу со столика, и в её тоне Джонатан различает незаметную никому усмешку. Антонин лукаво улыбается, всё так же пристально рассматривая её, а затем занимает место в кресле и переводит взор на Джонатана. В его густых, залитых сумеречной зеленью радужках тот различает искры озорства и ему хочется закатить глаза при виде настолько довольного Долохова, однако приходится сдерживать себя и не подавать вида, чтобы не привлекать внимание Гермионы. Переводя взгляд обратно на неё и цепляясь им за слегка проступающую кожу на щиколотке, виднеющуюся из-под оборок подола платья, Джонатан ощущает, как рефлекторно сладковатый яд в миг скапливается на языке, и эфемерно прикасается к воспоминаниям, уже в сотый раз одолевающим разум всего лишь за один день. Иллюзорное прикосновение подушечками пальцев к атласной ткани, узорам из кружева и белоснежным лентам, бесхитростно скользящим на пол и обнажающим телесный шёлк желанного тела, в сласти и муках утопающего в его руках и жаждущего быть целиком захваченным им — Джонатан опускает ресницы и рассеяно смотрит на пол, не замечая, как сдавливает желваки и тяжело сглатывает яд, как вдруг его окликает ровный бархатистый голос только что вошедшего в гостиную Тома: — Джонатан. Он резко распахивает ресницы, сбрасывая миражи, и фокусирует на нём ясный взор. — Хорошая работа, — после намеренно выдержанной паузы продолжает тот, и его голос звучит, как сладкая нуга, теплом опаляющая Джонатану чувства. — Будь любезен, присядь. Том всегда очень остро чувствует изменения в его состоянии и точно знает, что его опаляющий тон с лёгкостью возвращает того из любых грёз, заставляя прояснить взор и сосредоточиться. Джонатан очень часто погружается в эфемерные мысли и позволяет воображению его направлять, пребывая за гранью реальности большую часть своей бесконечной жизни. Мир настолько вечен и навеивает скуку, что от этого он находил спасение только в забвении, приоткрывая дверцу в другой мир, в котором просто любил пребывать, в неподвижности и безмолвии жить и за любыми практически незначительными колебаниями или изменениями в палитре ощущений наблюдать. С появлением в их доме Гермионы эти изменения были тотальными, потому его отстранённость от внешнего мира была ярче и заметнее, а сам он слишком резко и глубоко погружался в паутину забвения, распадался и расщеплялся в ней на миллиарды частиц, получая блаженное умиротворение и вдыхая необузданное вдохновение, а затем с лёгкостью возвращался в реальность и, вдохновлённый неукротимыми чувствами, скользящими самым нежнейшим шёлком по всему существу, жадно исследовал действительность, отчаянно желая прикоснуться к этому здесь, чтобы потом сложить в шкатулку жгучих воспоминаний и время от времени доставать. Он скапливал в себе яркие, режущие ножом и оставляющие глубокие раны эмоции, и только сейчас, впервые в жизни, не может справиться с ними, потому что они поразили его слишком больно и слишком глубоко, из-за чего задрожал весь забвенный мир, а граница грёз и реальности постепенно размывается, смешивая всё то, что ему любимо, с тем, что больше всего желанно. И, вдыхая ошеломляющие его ароматы и снова предчувствуя, как его бесконтрольно настигают грёзы, Джонатан не имеет представления, как с этим дальше жить. — Что расскажете в своё оправдание, мисс Грейнджер? — безэмоционально спрашивает Том, подходя к свободному креслу и очень медленно поворачиваясь к ней лицом. Тем временем Джонатан устраивается на подлокотнике дивана, опуская ранее скрещенные руки, и намеренно смотрит в лицо Тому, лишь обонянием различая то, что испытывает от прозвучавших слов Гермиона. — А что вы хотите услышать? — легко отзывается она, и Джонатан буквально ощущает, как на её красивых, чуть припухлых губах тенью сияет приятная улыбка. Том выгибает бровь, демонстративно переводит взор сначала на Антонина, затем на Джонатана и снова возвращает его к Гермионе, вкрадчиво отвечая: — Оправдание. — Оно вам не нужно, господин Риддл, и мне не в чем оправдываться. Причину моего поступка вы прекрасно знаете и без меня. Том почти неслышно хмыкает и снова бросает взор на Джонатана, в котором тот различает искреннее удовлетворение — он в очередной раз убеждается в её достойном поведении и точно знает, что после всего только острое чутьё или непробиваемая логика могли позволить ей оказаться здесь целой и невредимой. Это действительно было потрясением — Джонатан сам до сих пор не понимает, как ей удалось утопить его яро обнажившийся, неудержимый и смертоносный инстинкт, в объятия которого он слишком глубоко пал, чтобы самостоятельно заглушить, преодолеть и пойти на поводу своих трепетных чувств, а не разрушительных рефлексов. Она всегда действовала на него как невыразимо блаженно пахнущая кровь, но, оказывается, способна действовать как разжижающий и ослабевающий яд. — Разумеется, — наконец отвечает Том, снова обращая к ней ясный взор, — но хотел бы услышать это от вас. — Меня одолел инстинкт самосохранения. — Это самый последний инстинкт, который может вас одолеть за такое неимоверно малое количество дней, проведённых в вампиризме. — Не имеет значения, иначе как вы это объясните? Том выгибает губы в насмешливой улыбке, пристально смотрит на Гермиону и тише произносит: — Ты действительно испугалась? Джонатан не сдерживается и наконец переводит взор на ту, замечая, как вся спесь уверенности сходит с непроницаемого ранее лица, а в воздухе застывает что-то похожее на неловкость, но как таковым не является. — Мне очень нравится эта жизнь и не хотелось бы такую возможность упустить. — В самом деле? — удивляется Том и делает несколько шагов ближе. — Отчего же ты не поверила тогда рассказам Джонатана о том, каково жить без помощи и общества других вампиров? И это её до глубины души задевает — она широко распахивает глаза, пришибленно смотрит на Джонатана, затем снова на Тома и не сразу отвечает: — Я верю всем сказанным словам. — А твой инстинкт сказал об этом иначе, — с насмешкой произносит тот и выпрямляется, после чего отворачивается от Гермионы и бросает на Джонатана лукавый взгляд. Они все прекрасно понимают, что это ничего не значит, и Гермиона устремилась в неизвестность на поводу рефлексов, но упустить ещё одну возможность обуздать нового члена их семьи и вызвать что-то похожее на раскаяние было бы глупо. Во всяком случае, среди них Том был самым искусным манипулятором и точно знал, что нужно делать в острых ситуациях, чтобы впредь они не повторялись. — Послушайте, господин Риддл, — уже без тени улыбки сосредоточенно начинает Гермиона, явственно остепенившись и испытывая волнения на этот счёт, — в самом деле, я не способна контролировать некоторые рефлексы даже при особо сильном желании. И я верю слову каждого из вас, а сегодня ещё и убедилась в том, что не зря. Возможно, вы даёте мне слишком много свободы и дольше положенного оставляете одну на попечение самой себе. Я могу всего лишь попросить вас ограничить меня или хотя бы не выпускать из-под надзора, контролировать рефлексы, в конце концов. Три пары глаз фокусируются на ней и внимают каждому произнесённому слову — она буквально выражает согласие на то, чтобы ей ограничили свободу, а не наоборот, проявляет борьбу за неё. Её самоотверженность впечатляет и точно даёт понять каждому, что Гермиона искренне и изо всех сил желает быть здесь, рядом с ними. Том почти незаметно поджимает губы и задумчиво опускает взгляд в пол, после чего размеренным и глубоким тоном произносит: — Подойди ко мне. Гермиона реагирует лишь через секунду — поднимается с дивана, позволяя лиловой накидке скользнуть по всей фигуре и выпрямиться, после чего неторопливо проходит к Тому и останавливается в шаге от него, поднимая доверчивые глаза и заглядывая в тёмные непроницаемые напротив. Джонатан и Антонин неподвижно и цепко наблюдают за тем, как тот легко поднимает ладонь, кладёт ей на плечо и слабо сжимает его, а затем обнажает мягкую улыбку и произносит: — У каждой семьи есть свои привычки, а более того — секреты. Если с привычками ты вполне успешно справляешься, то пора узнать подробно о нашем большом секрете. Ты теперь полноправный член нашей семьи и… — он намеренно выдерживает паузу, опуская голову вниз, а затем снова вскидывает её и, одаривая более мягкой улыбкой, вкрадчиво продолжает: — самое время узнать то, чем мы занимаемся. Готова держаться с нами, как семья, объединённая одной общей целью? — Готова, — почти неслышно выдыхает Гермиона, не сводя завороженный взор с лица Тома. — Прекрасно, тогда сейчас ты узнаешь то, какую мы преследуем цель, и впредь обязуешься разделять её с нами и никому никогда не рассказывать об этом, — сменившимся на серьёзный тон произносит он и чуть сощуривает глаза, пронзая её колючим взглядом. — Я к вашим услугам, господин Риддл, — доверчиво отзывается та, склоняя голову и опускаясь в вежливом реверансе. — Отныне зови меня просто Том, — с теплом в бархатном голосе поправляет её тот, ладонью призывая выпрямиться перед ним, и ещё мягче добавляет: — Мы же семья. Джонатан облегчённо смыкает ресницы и почти неслышно выдыхает — всё-таки Том, наконец-то, по-настоящему принял её.Глава 12. Семья
22 июня 2022 г., 17:29
Цепенеющий ужас при виде того, как глубокие раны от острого ножа постепенно затягиваются прямо на глазах.
Во рту пересохло так, что Гермиона не может сглотнуть остатки тягучей слюны, и ей приходится облизать запачканные кровью губы, чтобы хоть как-то преодолеть неприятную сухость.
Она глупо сбежала и теперь на своей шкуре испытывает все тяготы той жизни, о которой ей рассказывал господин Эйвери, — ещё уязвимой, таящей опасности и контролируемой только сильнейшими инстинктами. Накануне она оказалась возле деревни, и жажда крови поглотила её с головой, заставив бездумно сорваться и следовать на стук манящего сердца, которое привело её к стоящему на окраине дому, где она, пренебрегая инстинктом самосохранения, утопленным глубоко внутри, поддалась несносной жажде крови, напала на человека и слишком поздно поняла, что в доме он был не один. Ей оказали рьяное сопротивление, и Гермиона до сих пор не понимает, как у неё получилось справиться с двумя мужчинами, один из которых принялся наносить безбашенные удары ножом, в то время когда другим она утоляла свою жажду. Казалось, в тот момент мир стал настолько быстротечным, что все события совершились за считанные секунды: она бросилась к нападавшему, чудесным образом не напоролась на его оружие, прогрызла глотку и убила, а затем добила свою первую жертву и, так глупо оставив все следы ужасающего преступления, устремилась прочь.
Уже идя во мраке позднего вечера по лесу, Гермиона ощущает, как каждый шаг отдаёт ей в голову обезображенной мыслью: сколько глупостей она успела за последние несколько часов совершить, и самая первая из них — зачем-то сбежать.
Понимание, что её найдут невероятно быстро, съедало заживо ещё в первый час, но сейчас её обгладывало, словно аппетитную косточку, другое — почему не настолько быстро?
Она до сих пор не может понять, зачем совершила этот идиотский поступок. Пытаясь прокрутить в голове цепочку тех мыслей, что разразили её в тёмной комнате, из которой бежала, наверное, не думая ни о чём, кроме как поддерживаемая непреодолимым инстинктом самосохранения, Гермиона не могла найти место, где соединялось звено экстатичного наваждения и рьяное желание устремиться прочь. И что это был за неконтролируемый порыв ужаса и животного страха смерти?
Где точно поджидала смерть, так это в месте, где её некому контролировать, а не там, где на протяжении очень длительного времени три вампира следили, чтобы с её головы не упал ни один волосок.
Так или иначе, за двадцать минут ходьбы по лесу после того, как случился смертельно опасный инцидент в людском доме, Гермиона пришла к мысли, что её порыв был связан с непреодолимо вспыхнувшими инстинктами, которым она, будучи совсем юной вампиршей, безукоризненно следовала, ввергая себя то в пучину кровожадности, то в сладострастное наваждение, то полностью контролируемая жаждой самосохранения. То, что случилось между нею и господином Эйвери, бесспорно вызвало шквал будоражащих эмоций, которые при воспоминаниях обрушивались неукротимой лавиной, и она не могла буквально устоять на ногах, ощущая, как подгибаются колени, распаляются чувства, и проще превратиться в прорастающий веками бесчувственный мох, чем заново прикасаться к спектру пережитых ощущений, что разрывали артерии и заставляли сердце биться чаще, чем ему следовало. Становилось настолько плохо, что Гермиона, теряя реальность, останавливалась и прижималась к стволу дерева, плавясь в отголосках эфемерных прикосновений и вкрадчивого тембра, с сожалением проклинала непреодолимый инстинкт самосохранения и до идиотского чувства понимала, что всем этим сделала только хуже.
Она прекрасно отдаёт себе отчёт в том, что идти по направлению к дому так же опасно, как и от него — прикоснувшись к спектру таящейся внутри скрытного вампира одержимости, на собственном примере она всеми органами чувств испытала, насколько глупо было играть с господином Эйвери. Более того, насколько глупо убегать.
И сейчас она буквально не понимает, что ей следует предпринять.
Сгладит ли её смиренность возвращаться обратно в ловушку? Хотя Гермионе казался в любом случае лишь один исход, что бы она ни выбрала.
Может быть, стоит тогда побороться за свою жизнь?
Она тихо обступает покрытые снегом корни деревьев, придерживает подол меховой тёмно-лиловой мантии, чтобы оставаться максимально беззвучной, и на каждый шаг думает: «смириться-сбежать».
Каждый раз останавливаясь в мыслях на идее «сбежать», Гермиона сокрушённо понимает всю невозможность такой перспективы, беря во внимание хотя бы тот факт, что вампиров было трое, а она — одна, но привитая строптивость не позволяет ей окончательно отвергать этот вариант, выискивая в нём хоть какую-то лазейку успешности.
С другой стороны, если бы не все опасности, она с удовольствием вернулась бы в новообретённую семью и попытала бы шанс на объяснения, но будут ли её слушать?
Почему-то ей думалось, что господин Риддл определённо её выслушал бы, но как сделать так, чтобы наткнуться именно на него, а не на кого-то другого?
Логика подсказывала, что господин Эйвери — ищейка, и кто как не он по ряду причин отправится по её следам первым? Только прошло немало часов, и отсутствие признаков его пребывания где-то рядом нещадно пугало — кажется, она снова идёт прямиком в ловушку, из которой, вопреки её надеждам и представлениям, у неё нет выхода. Так, может быть, лучше испытывать надежду на то, что она сможет справиться с обострённым инстинктом господина Эйвери и ей удастся выиграть время, чтобы как-то объясниться перед ним и остудить его нрав?
Спокойный. Меланхоличный. Сдержанный. Отстранённый. Разумный. Аккуратный. Осторожный…
На каждый шаг Гермиона озвучивает в своей голове присущие ему черты, которые она успела различить за всё время взаимодействия с ним, и с каждой секундой сильнее и сильнее убеждает себя, что с таким набором характеристик у неё есть все шансы одержать успех в том, что она могла бы провернуть. Главное — перебить инстинкт, суметь акцентировать на себе внимание и заставить выслушать.
Всего лишь заставить выслушать её.
Глубоко вдыхая морозный воздух, а вместе с ним и уверенность, Гермиона неторопливо устремляется чуть левее от бессмысленного маршрута, машинально сжимает ладони в кулачках и принимает одну-единственную верную мысль: следовать обратно домой. Может быть, вампиры настолько хитры и объективны, что знают — она сама вернётся домой, и тогда не стоит разочаровывать их хотя бы в этом? Может быть, они вообще знают и без неё, что злую шутку с ней сыграл необузданный инстинкт — кто их разберёт?
Уверяя себя на каждом шаге, что всё делает правильно, Гермиона так же беззвучно обходит неровности, мягко ступает по мокрому снегу и выдыхает едва заметный пар, прозорливо глядя вперёд. Было бы неплохо, если бы все находились дома, ожидая, когда она проветрится и нагуляется. Свежие мысли с надеждой на это сильнее захватывают разум, и через некоторое время Гермиона ускоряется и наполняется вдохновением — всё не так плохо, как ей казалось ранее.
Всё не так плохо, если бы где-то издалека она в эту же секунду не уловила почти неслышный отзвук хрустнувшего снега.
Птица? Маленький зверь?
Гермиона останавливается и прислушивается к окружённому безмолвием лесу и не слышит ни одного рядом разносящегося сердцебиения даже крошечной птички.
Если бы она была человеком, то могла подумать, что показалось. Но она не человек, и она точно знает, что ей не могло такое показаться.
Осторожный шаг, следом ещё один — кругом незыблемая тишина, и длится она так долго, что Гермиона крайне сомневается в том, что несколько минут назад что-то слышала, потому более уверенно движется дальше и снова вдохновляется поблёскивающей в омертвлённом сердце надеждой на лучшее.
Спустя ещё несколько долгих минут, проведённых во всё тех же размышлениях, где-то за спиной, будто издалека, раздаётся беспрерывный взмах крыльев, и та резко оборачивается, заостряя слух и прислушиваясь к птичьему движению. С чего бы птице в глухой тьме деревьев броситься прочь?
Звук рассекающих воздух крыльев тонет где-то вдалеке и снова опускается тишина, кажущаяся уже звенящей и напряжённой, как вдруг со спины её нагоняет странное ощущение, осязаемое обонянием и скапливающееся в пазухах носа, и чем больше она вдыхает, тем сильнее разбирает в этом чувстве необъяснимое разочарование и жгучее недовольство, скапливающееся липкой плёнкой в носоглотке и неприятно прожигающее нутро, а спустя несколько мгновений понимает — её преследуют.
Лишь на секунду Гермиона поражённо замирает, осознаёт, что преследователь намеренно дал намёк на своё присутствие, а в следующую пытается одёрнуть себя от резких движений, не дать инстинкту самосохранения поглотить её и, сдерживая самообладание, на третий быстрый шаг, устремляющий её прочь, останавливается и снова оборачивается, будто сдавая позиции и ведя к перемирию. Внимательно сканируя острым взором всю местность, она не может уловить ничего лишнего среди тёмных стволов деревьев, но не теряет надежду на то, что перед ней кто-то явится и прекратит играть, только секунды медленно плывут, становясь бесконечными, тихая гладь воздуха остаётся безмолвной, а луч надежды гаснет, сменяясь на настигающий животный страх неизвестности — она искренне не понимает, чего ей ожидать.
И этот идиотский неконтролируемый страх достигает определённого пика и внушает ей необходимость бежать.
Гермиона ускоряется, но бежит в сторону дома, разрываясь между разумом и рефлексом, отчётливо слышит за спиной настигающий шорох снега, и когда скрип становится явственно различим, а страх прожигает нервные волокна, она резко оборачивается и… никого рядом не видит. Тяжело выдохнув и ошеломлённо осмотревшись по сторонам, а также бросив испуганный взор на покрывало нетронутого снега, она ничего не замечает — никаких следов присутствия здесь нет, будто никто не бежал ровно по её следам, в чём не мог подвести её обострённый слух.
Не может же она сойти с ума?
Пребывая в оцепенении нескончаемое количество мгновений, Гермиона убеждается, что кругом пустота, медленно разворачивается и пропускает неровный стук собственного сердца, на что снова слышит где-то неподалёку пронзительный скрип и ощущает, как в глотку болезненно упирается сердце — с ней по-настоящему играют.
Не совладав с собой, Гермиона устремляется вперёд, чувствуя разгоняющийся кровоток, как вдруг что-то невидимое, эфемерное будто тормозит её и заставляет замедлиться в беге, на что она интуитивно совершает ещё сильнее рывки, но ноги словно не слушаются и сбавляют темп, а что-то тяжёлое обволакивает разум и путает мысли, в которых яркими неподвластными вспышками грохочет страх и что-то до одури странное и неразборчивое, но похожее, возможно, на умопомрачение?
Она забыла, каково это — испытывать грузность чужой воли и ощущать в своей голове чьё-то присутствие, безмолвно нашёптывающее проникновенные мысли, за которыми моментально следуют не контролируемые ею действия. В силу запутанного разума и подавляющего ужаса Гермиона не сразу осознаёт, но когда понимает, больно сглатывает тягучую слюну — её преследует господин Эйвери.
Одна мысль, одно осознание его присутствия действует, как гремучий яд, навеивая ослепительно яркие воспоминания и вызывая рефлексы, откликом ввергая её в болезненное умопомрачение, из-за которого вновь подкашиваются ноги, дыхание сбивается, а местность рябит перед глазами, воссоздавая иллюзию нереальности действительного мира, в то время как сокрушающий страх хищно следует за ней по пятам и пытается обхватить за плечи, чтобы поглотить и вызвать в ней истеричный безудержный крик. Противоречивые чувства действуют так странно, что ей непонятно, чего хочется больше: подзывать к себе и обожать или броситься прочь в испуге и кричать.
Пережитая страсть, ловко навеянная и неудержимо перешедшая в эмоциональную одержимость, удушает и воспаляет нервные окончания, слащавой горечью и жаждой завязываясь внизу живота, а наравне с этим отчаянная боязнь растущим клубком скапливается в груди, дерёт сердце когтями и не даёт заглотить воздух. От этой странной непередаваемой смеси ощущений в разжижающуюся кровь выбрасывается адреналин, и, не перенося смешанных разрывающих чувств, Гермиона невольно издаёт обречённый стон, снова оборачиваясь назад и желая сдаться.
Но его рядом нет.
Она заламывает ладони и не выносит тишину, оступается назад и боязливо вглядывается во мрак, желает увидеть хотя бы тень своими глазами, но одновременно надеется, что он не покажет себя, а просто загонит её к дому. Только с сокрушающей безысходностью Гермиона понимает — её хотят загнать не в лесу, а в её собственных громко кричащих, невыносимых и противоречивых чувствах.
Они снова заставляют её то срываться наутёк, замедляясь от эфемерно касающейся длани чужой воли, то обречённо останавливаться, сдаваться и выискивать глазами того, чьё появление прекратит эту напряжённую игру, прожигающую её нутро смесью невыносимо проступающего сладострастия и ужаса — двух крайностей, острую степень которых её разум не готов больше выносить.
Гермиона мечется, как зверь в клетке, не понимает саму себя, до иллюзорной пелены в глазах испытывая искушение и одновременно угнетение, вновь и вновь бежит-останавливается, пока в очередной раз не замирает и не издаёт грудной сокрушённый стон, сигнализирующий о том, что она так больше не может. Разум разрывают перепутавшиеся мысли, молниеносно скользящие, больно режущие и мягко ласкающие, обворожительно завлекающие и страшно разрушающие, гривуазно обхватывающие и болезненно сжимающие — она теряется, не сдерживает тягучее давление чужого воздействия и, полностью сдаваясь, позволяет коленям до конца подогнуться от смеси гремучих ощущений, потому сокрушённо падает на снег и постукивает зубами, нервно сглатывая выделяющийся в глотке яд.
Это всё настолько противоестественно — метаться в судорожной сласти и сходить с ума от страха, — что Гермиона искренне мечтает забыться и ничего не чувствовать.
Её довели до невообразимого, и от безысходности она издаёт короткий истошный крик, застывающий в глотке при ощущении того, как знакомый аромат касается её пазух, а за спиной чувствуется теневое присутствие, но сдавленная, будто тисками, чем-то эфемерным и инородным, не может обернуться, только невольно жмурит глаза, сглатывает отравленную слюну и рвано выдыхает.
Обострённые органы чувств отчётливо различают, как тень движется в сторону, и уже спустя несколько мгновений Гермиона опасливо приоткрывает веки и краем глаза замечает, как среди деревьев появляется фигура, облачённая в наглухо застёгнутый чёрный жакет, золотые пуговицы которого отражают блеск стелящегося мокрого снега.
В темноте её будто пронзают и ослепляют далёкие холодные звёзды — в темноте на неё смотрят светящиеся звериным блеском глаза.
Её постигает настолько сильный и неудержимый страх, что она моментально подрывается с земли и успевает сделать только шаг назад, как в то же мгновение господин Эйвери невообразимо быстро преодолевает разделяющее их расстояние, с силой толкает, больно прижимает к тонкому стволу дерева и придушивает предплечьем глотку, тем самым вызывая испуганный вскрик.
А дальше всё происходит, как во сне, — Гермиона не понимает, как задыхается, остро ощущает болезненные спазмы, жадно вдыхая въевшийся в туманный разум его аромат, доведший её до самого нестерпимого исступления, и принимается дрожать от контраста противоречивых чувств, всхлипывая и со всей силы сдавливая кору дерева, глухим треском разразившую тишину.
Жгучие звёзды, направленные сверху вниз из-под полуопущенных ресниц, протыкают насквозь, в то время как тонкие губы приоткрываются и источают безумную усмешку, явно не сулящую ничего хорошего — они притягиваются ближе, чуть тёплое дыхание врезается в щеку и вызывает внутри Гермионы что-то необузданное и страстное, из-за чего она стискивает зубы, больно сглатывая не прекращающий выделяться токсичный яд, и томно запрокидывает голову назад, испытывая сласть и боль, жалящую ужасом. К своему отчаянию, Гермиона сгорает от жажды притянуться ровно так же, как и сбежать, и не по своей воле поднимает ладонь и прикасается ею к чужой груди. От тактильности её будто прошибает током и она снова сглатывает яд и издаёт тихий ошеломлённый стон.
Рядом с ней всё настолько манящее и желанное, обворожительное и до темноты в глазах необходимое, что она инстинктивно сжимает в пальцах плотную ткань и забвенно ощущает то, как господин Эйвери склоняется над ней и глубоко вдыхает её, кончиком носа едва касаясь её растрепавшихся волос. Его предплечье освобождает ей шею, ладонь цепко прикасается к груди и, как змея, требовательно скользит под мантией к плечу, чтобы сжать его и… кажется, нанести удар.
Гермиона машинально вспоминает все бесчисленные разы, когда они ходили на охоту и каким образом господин Эйвери нападал на жертву, если в их затеях он являлся первым захватчиком. С любопытством и предвкушением тогда она пристально следила за тем, как тот резко настигал, очаровывая, играл насмешливой улыбкой и, доводя жертву до перехватывающего дыхание обожания и одновременно предчувствия ужаса, очень медленно, крадучись скользил ладонью к плечу и проникал губами к шее, чтобы в один момент вонзить зубы и за полминуты испить, ощущая, как в его руках угасает человеческая жизнь.
И сейчас, испытывая на себе всё точно то же самое, что она наблюдала множество раз со стороны, сквозь туман эйфории Гермиона смутно осознаёт, что тот находится на настоящей охоте именно за ней и никакой разум, кроме обострившегося хищного инстинкта, в нём не преобладает. Она и так в последние недели ходила по острию ножа, ощущая, как за её спиной движется его тень едва контролируемого инстинкта, а однажды даже чуть не попалась под удар, который предотвратил он сам, заставив бежать со всех ног к другим господам.
В этот раз сила его раскрывшейся одержимости беспросветна и бесконечна и никто не выпустит её бежать прочь, потому что своим неукротимым поведением она пробудила то, чего никогда-никогда пробуждать никому бы не следовало.
Гермиона в шаге от сладкой мучительной смерти и только она сама может что-то предпринять, чтобы прояснить ему разум, прекратить охоту и избежать последствий.
Всего лишь заставить выслушать её.
Она чувствует аромат его безжалостности, ощущая беспросветную зацикленность на себе, остро реагирует на то, как его ладонь сильнее стискивает ей плечо, соломенный шёлк кудрей касается щеки, а губы осторожно притягиваются к рокочущей артерии, и от всего этого она испытывает поглощающую панику и издаёт безудержный испуганный всхлип, больно сжимая в пальцах плотную ткань жакета. Ужас обездвиживает, и только мягкое прикосновение губ к трепещущей коже вызывает громоздкую волну умопомрачения, в которой её напряжённое тело от сласти ослабевает, а с уст интуитивно срывается томное обращение:
— Господин Эйвери…
Он приоткрывает губы, и тягучий яд обжигает шею, утягивая в бескрайнюю пучину обожания, но как только Гермиона ощущает два острия, мягко упирающихся и продавливающих бархат кожи, резко распахивает глаза, позволяя ужасу преодолеть обуявшее её сладострастие, и умоляющим шёпотом произносит:
— Джонатан.
Её ладонь жадно устремляется от груди к его шее, пальцы цепляют мягкие густые локоны и судорожно путаются в них, когда она снова зовёт его по имени и ощущает, как тот замирает и даже перестаёт дышать.
Гермиона вонзается в кудри сильнее и подрагивающими пальцами распрямляет их, осторожно отпускает, давая принять им ту же самую форму, а затем снова аккуратно проникает в них, превращая эти манипуляции в размеренные и постоянные, находя в этом слабый лучик на своё спасение — он по-прежнему остаётся неподвижным и бездыханным.
Ей кажется, что слишком долго она скользит в его волосах, прежде чем продавливающие кожу клыки исчезают, а господин Эйвери немного отстраняется от неё и плавно поддаётся движению её ладони, открывая вид на его профиль, вследствие чего Гермиона замечает, как он медленно закатывает источающие ослепительный блеск глаза, смыкая светлые ресницы, и сильнее прижимается к ней, ослабляя захват на её плече. Но это происходит лишь на мгновение, после чего господин Эйвери приподнимает веки и сквозь полуопущенные ресницы направляет холодный блеск прожигающих в зрачках звёзд прямо на неё, вдыхает полной грудью, и та снова ощущает аромат болезненной одержимости, которой легко поддаётся и заряжает воздух своей ответной сластью.
Однако тот остаётся неподвижным и всё так же пронзает очаровывающим серебристым взором, утратив в них темноту, в то время как Гермиона глупо и неудержимо умопомрачается им и, отстраняясь от тонкого ствола дерева, прижимается к господину Эйвери ближе, получая в ответ странную, оттеняющую насмешливостью улыбку. Вряд ли сейчас её настигает понимание того, что ей удалось прояснить в нём проблески разума, тем не менее, она продолжает аккуратно скользить в шелковистых локонах и завороженно наблюдать за тем, как тот медленно смыкает и распахивает ресницы, пристально всматривается ей в лицо и в уголках губ таит блаженную улыбку.
Гермиона осторожно обнимает его за спину, загораясь ещё большей сластью, после чего господин Эйвери оживает, очень медленно наклоняется к ней и аккуратно дразняще прикасается к её приоткрытым, смоченным ядом губам, вызывая ответную дрожь и наваждение, под давлением которой та сама стремится прижаться к нему и завладеть губами. Они вводят её в забвение, устремляют в мягчайшую пропасть и разрывают от нестерпимой жажды сгореть в обволакивающем обожании, потому она жадно прикусывает нижнюю и дрожит зубами, а затем охотно позволяет углубить её в сладкий поцелуй, мгновенно выходящий из-под контроля и преображающийся с его стороны в жадный и зацикливающийся на ней. Это снова пробуждает в ней чувство опасности и инстинкт самосохранения, и, борясь с мучительной сластью, Гермиона таит дыхание и изо всех сил старается не отвечать ему. Подрагивающие от эйфории губы едва отстраняются, и та делает незаметный шаг назад, на что господин Эйвери молниеносно реагирует и снова прижимает её к стволу дерева, принимаясь с жадностью ласкать ей губы, уводит свои к скулам, настойчиво проникает к чувствительному участку шеи под ухом и мучает сладостным ядом, вызывая гортанный томный всхлип.
Гермиона забывается, с силой сжимает мягкие кудри, но всё ещё не выпускает разумную мысль остановить хищника, который по-новой впадает в роль охотника, различая в ней трепещущую жертву.
— Остановитесь… — тихо с придыханием просит она, заставляя себя полностью отвернуться, чтобы сбросить неистово манящую жажду поддаться сладострастию, и, чувствуя, что не в силах справиться с этим, с протяжным отчаянным стоном произносит: — Джонатан…
В следующее мгновение Гермиона понимает, что произношение имени каким-то образом действует на него, заставляя выныривать из беспросветной мглы жажды и очарования, потому как он снова обездвиживает себя, будто выискивая какую-то ниточку к самообладанию. Та сразу же пользуется этим, но не отстраняется, осознав в этом предыдущую свою ошибку, а всего лишь медленно поднимает ладонь к его замершим губам и накрывает их пальцами, призывая самостоятельно отстраниться и посмотреть на неё.
Тот неохотно поддаётся её манипуляциям, переводит зачарованный взор ей в глаза, и Гермиона понимает, что сейчас одна-единственная возможность заставить его слышать её.
— Я вовсе не хотела убегать от вас…
— Тем не менее, убежала, — мгновенно шепчет господин Эйвери и непреодолимо притягивается к её губам, легко сбрасывая останавливающие пальцы.
— Я не смогла совладать с собой… — та предпринимает вторую попытку и чувствует чужую дрожь, влекущую за этим порыв жадности, потому быстро добавляет: — Если бы я смогла остановить себя…
— Вряд ли у тебя получится остановить тем более меня, — насмешливо отвечает тот и одной рукой сильнее сдавливает ей плечо, а другой — с силой прижимает за талию к себе.
— Послушайте меня, — с ноткой истерики продолжает Гермиона, невообразимым усилием поворачиваясь к его губам щекой. — Вы же рассудительны и можете совладать с собой. Только послушайте меня!..
Господин Эйвери издаёт смешок, мягко скользит губами по её лицу и трётся мягким шёлком об её очертания, затем в ухо с лукавостью в бархатном тембре отвечает:
— Знаешь, какое первое правило успешной охоты? Ни за что на молебные стоны жертвы не обращать внимания…
— Но я не жертва…
— Сбегают только они… — будто во сне, отзывается тот и прижимается губами к мочке её уха, вызывая ответный рваный вздох, дурманящий разум Гермионы.
— Это инстинкт, — протяжно отзывается она, от проникающей сласти закатывая глаза.
— Инстинкт любой жертвы, которую загнал в свою ловушку охотник, — добавляет господин Эйвери и ещё сильнее стискивает её в объятиях.
— П-потому что вы с самого н-начала различили во мне вашу жертву, — теряя всякую надежду на попытку озарить его, возражает та. — Вы первым начали…
— Потому что ты была недосягаема…
— Но не сейчас!..
— Сейчас всецело моя, — елейным тоном соглашается он и губами захватывает трепещущую на шее кожу, отчего у Гермионы перебивает дыхание, а обжигающий сладкий яд ввергает в слабость и умопомрачение.
— Вы не похожи на того, кто плохо обращается со своими принадлежностями, — выдыхает она и, издавая судорожный всхлип, добавляет: — Джонатан.
Он на мгновение замирает и постепенно отстраняется, из-за чего Гермиона приоткрывает веки и улавливает на себе мерцание серебристых омутов, тенью выражающих замешательство.
— Скажи ещё раз, — тихо произносит господин Эйвери, внимательно изучая её прояснившимся взором, и ослабляет хватку, давая ей возможность спокойно вдохнуть.
— А вы не причините мне вреда? — склоняя голову набок, в тон ему спрашивает Гермиона, доверчиво вглядываясь ему в глаза и безгранично воодушевляясь мерцающим осознанным блеском.
Он долго смотрит на неё, затем медленно опускает голову и поджимает тонкие губы.
— Я могу заставить, — наконец с усмешкой отзывается господин Эйвери, чуть приподнимая голову и склоняя её набок, из-за чего соломенный ворох кудрей затеняет часть лица.
— Но не заставляете, потому что вам важна искренность, а не машинальная отдача, — улавливая очередную лазейку в разговоре, мягко добавляет Гермиона.
У того немного сужаются глаза, а затаившаяся усмешка в уголках губ становится чётче. Он осторожно поднимает ладонь с талии к волосам, пальцами зарывается в них и, притягиваясь к лицу Гермионы, почти соприкасаясь с ней лбами, полушёпотом произносит всего лишь одно слово:
— Хитро.
Гермиона рвано выдыхает, пытаясь сдержать самообладание, однако снова проникает ладонью в соломенный шёлк, на несколько мгновений прикрывает от блаженства веки и, распахивая их, тихо отвечает:
— Вы обучали меня и помогали во всём, и я уверена, что не ради того, чтобы в какой-то момент одним лишним движением оборвать всё. С вами я всегда чувствовала себя в полнейшей безопасности, даже когда вы чуть не погнались за мной на охоте, и единственный, в ком я могу быть уверена, это вы. Даже сейчас я доверяю вашей рассудительности и вам больше, чем себе.
Господин Эйвери молчит и всё так же неотрывно смотрит ей в глаза, и Гермиона не может понять, как на него действуют произнесённые слова, потому, лихорадочно соображая, доверчиво продолжает:
— Вы не заставите меня сделать то, чего я не хочу, потому что вам это не нужно, потому что, в отличие от остальных, это не в вашем стиле, потому что… потому что вы оставили меня рядом с собой не из-за жажды, а различили во мне большее. Потому что вы не монстр, и помните, я говорила, — в ваших глазах всегда светит самая яркая звезда, отражённая на небосводе душ, даже если она проклята. Здесь, в этой проклятой вечности, вы — мой герой. Останьтесь им, прошу вас, Джонатан. Я… желаю разделить с вами всеми вечность.
Гермиона замолкает, но никакой реакции на свои слова так и не замечает и через несколько мгновений приходит в абсолютную растерянность — она не имеет представления, что ещё можно сказать, ведь всё, что она искренне думала, произнесла.
И по меньшей мере только через минуту господин Эйвери оживает, медленно отстраняется от неё, легко уводит ладонь со спины к предплечью, а затем скользит к её прохладным пальцам, мягко сжимает их и делает шаг назад.
— Больше никогда не убегай, — привычным тоном произносит он.
— Тогда больше не оставляйте меня и контролируйте мои инстинкты, — приподнимая бровь, легко отзывается Гермиона и делает к нему шаг.
В уголках губ он таит беспечную улыбку, медленно опускает ресницы, а затем снова поднимает на неё мерцающий взор, отворачивается и за руку уводит в неизвестном направлении.
— Куда мы? — спрашивает Гермиона, понимая, что тот ведёт её не в сторону дома.
— Мне необходимо поохотиться, если не хочешь, чтобы я охотился на тебя, — с усмешкой отвечает господин Эйвери, не глядя на неё.