Часть 3
19 сентября 2021 г., 22:58
Позже Валентин Загорский удивлялся, как могло получиться, что в нем еще оставалось достаточно наивности или глупости, чтобы поверить — худшее позади. Наверное, заразился от Рэма дурацким оптимизмом и верой в самую лучшую в мире страну. Справедливость восторжествовала, и жизнь пойдет по-старому. Он так сильно в это верил, сейчас и вспоминать смешно.
После возвращения в Ленинград, переступив порог старой квартиры, сказал себе: прошлое в прошлом. Он и папа будут жить дальше, и жить хорошо!
И постарался вычеркнуть из памяти пережитое зимой сорокового.
Арест отца, смерть мамы, страшное жуткое одиночество в пустой квартире, мерзкое, но спасительное предложение Шефера, побег, въевшийся под кожу страх и злость на окружающих.
А вместе с этим старательно забывал и другое. Другого.
Оказавшись дома, Валька как-то легко не то чтобы забыл, нет… перевел все, что было между ним и Рэмом в разряд ничего не значащего, ну было и было!
В ленинградской квартире, среди привычных вещей все произошедшее казалось просто страшным сном, а Рэм и его чувства нелепыми и смешными.
Рэм… Неловкий, грубоватый, не обладающий и долей той особенной ленинградской утонченности, присущей их знакомым. Рэм, не имеющий никакого представления о театре и балете. Рэм, не знающий ни слова по-французски.
Рэм, которого и представить было одновременно и смешно и даже стыдно в его ленинградской компании.
Глупый Валька тогда еще не понял, что никакой компании у него больше нет. Он настолько позволил себе поверить в то, что все наконец-то хорошо, что даже удивился, когда в театре его встретили не радостными возгласами и объятиями, а тяжелым неловким молчанием. В глаза ему никто не смотрел, здоровались, отводили взгляд.
Первый урок в балетном классе стал нескончаемым кошмаром, тело — безотказный всегда, послушный инструмент, вдруг стало неповоротливым, неловким. Мышцы словно одеревенели. Он, закусив губу, выполнял упражнения, впервые чувствуя, что не успевает, просто не может со всеми наравне…
— Ииии! Рlié! — Ядвига Карловна, балетмейстер, как всегда с тяжелой тростью в руках, следила за артистами. — Загорский! Ниже!
Валька вздрогнул: никогда ему не делали замечания в таком тоне. Не было необходимости.
Этот окрик был не последним:
— Battements tendus! Загорский! Что с руками? Плавнее!
— Battement fondus! Загорский! Ты что. ноги ломал и не снял гипс до сих пор?
— Battement développés! Battement développés! Выше ногу, Загорский! Ещё! Ещё! Класс, стоп! — Все замерли. Ядвига, раздражённо стуча тростью о паркет, подошла к Вальке. Медленно, в гнетущей тишине оглядела его с головы до ног незнакомым, чуть ли не брезгливым взглядом.
— Загорский! С самого начала! Начали!
Он сжал зубы и вскинул голову, притворяясь, что ничего не происходит. Просто урок. Просто экзерсисы. Притворяясь, что не видит, как на лицах остальных появляется злорадное удовольствие.
— Ну, лучше, видимо, не будет, — фыркнула она, наконец, и кивнула концертмейстеру:
— Аllegro!
Прыжки он всегда любил, они у него не просто хорошо получались. Валька наслаждался ощущением полета, парения. Волшебным мигом, когда он словно в невесомости замирал над сценой. Но теперь…
Сейчас ноги его не слушались, как раньше, мышцы словно одеревенели. Никогда, даже в первые годы ученичества не чувствовал он себя на сцене лишним, оказавшимся там случайно, по недоразумению. И музыка… Что-то не так было с музыкой, он не понял сначала, а когда сообразил, это ударило больнее всего. Аккомпаниатор, если он хороший, (а другие с Ядвигой не работали) играет не просто по нотам, настоящий мастер играет под танцора, так, что зрителям кажется, что музыка рождается из движений артиста, только его усилиями. На уроке под каждого, конечно, не подстроиться, так что играют под одного, под самого-самого. И раньше это был он, а сейчас… В классе, где он привык быть первым, где его превосходство было неоспоримо, он стал чуть ли не статистом! Музыка была не с ним больше, более того, Валька катастрофически за ней не успевал.
Когда урок наконец-то закончился и все потянулись к выходу, к Вальке подошел Лешка Корсаков, когда-то вместе учились, вместе танцевали. Когда-то Лешка допоздна засиживался в хлебосольной шумной квартире Загорских.
— Надо же, не думали мы, что у тебя хватит наглости вернуться! — процедил он. — После того, что твой папаша натворил. Все знают, что он шпион! И вредитель!
Валька смотрел молча, почему-то вспомнилось, как делили на двоих маленькую плитку шоколада, как довольно хихикали, что удалось-таки в обход суровой диеты полакомиться. Шоколадку тайком передал папа.
— Ты здесь лишний, Загорский! Если еще не понял после сегодняшнего, — выплюнул Корсаков и ушел, а Валька, растерянный и оглушенный обидой, остался в пустом классе.
— Я же… Мы ничего плохого не сделали, — пожаловался он вполголоса в пустоту.
— «Ну, это совершенно все равно, он ли украл или у него украли… Главное то, что он был замешан в гадком деле». Откуда это? Кажется, из Гоголя? Все-таки русская классика бессмертна! — Ядвига, оказывается, стояла в дверях.
— Он просто завидует и злится! Партию всё равно буду танцевать я! — выпалил Валька, забывший от обиды и растерянности одно из главных правил: держать лицо и улыбаться, что бы не случилось.
— Ну, завидовать пока особо нечему, — уколола его Ядвига и добавила, — и партию он отдаст не скоро, ты совсем форму растерял на этих своих… каникулах. Сам понимаешь: Le Roi est mort, vive le Roi!
У Вальки от обиды перехватило горло, и он сразу не нашелся, как ответить. Ядвига вскинула ниточки бровей.
— Ооо… Да всё совсем плохо, ты расклеился. Соберись! — а потом наклонилась и больно ухватила его жесткими худыми пальцами за подбородок.
— Не смей распускаться, Загорский! Ты последний мой ученик, и лучше уже не будет! Я отказываюсь уходить, видя, как кто-то с твоим талантом вытирает сопли в углу кулис, когда должен блистать на сцене. Ты чего ждал? Что тебя с распростертыми объятиями примут? Да плохой бы Корсаков был артист, если бы в шанс не вгрызся зубами! А ты после своих каникул…
— Я не на каникулах был!
— У станка пахал каждый день?
— Нет, я…
— А раз нет — значит каникулы! — рявкнула она — И никому не интересно, что там у тебя за трудности были, Загорский! Хочешь партию назад? Докажи, что достоин!
Она ушла, постукивая тростью, а Валька постоял, успокаивая дыхание и, упрямо игнорируя боль в мышцах, пошел обратно к станку.
Домой он пришел поздно, вошел и замер в темной прихожей. Все не так, не светится теплыми огнями квартира, не доносятся вкусные запахи из столовой, и не слышно чьих-то разговоров, смеха, не выбегает из кухни домработница, причитая, «Ох, Валечка, совсем бледненький… А у нас гости к ужину, ты проходи-проходи, я тебе специально наготовила…»
И мама не выходит встретить в нарядном платье, окутывая ароматом Shalimar.
Он зажмурился, пережидая, пока слезы уйдут, и пропустил появление отца.
— Валентин? Мне звонила Ядвига Карловна. Сказала, что ты совершенно потерял форму, стыдно смотреть.
— Папа, я. — он замолчал, не зная, что сказать, но отец слушать не стал.
— Мне было стыдно. Ты должен, обязан постараться! Ради мамы, она бы со стыда сгорела. Понимаешь? Ты эти месяцы совсем себя запустил!
— Понимаю, прости, папа, — он смотрел в пол, чувствуя, как жжет в глазах. Хотелось крикнуть:
— А ты? Ты понимаешь? Мне было страшно! Мне было одиноко! Я думал, моя жизнь рухнула, я думал… думал — все кончено!
— Я на тебя надеюсь, Валентин. — закончил отец, на Вальку он больше не смотрел, надевал перед зеркалом пальто. — Я на службу.
И он ушел, а Валька сполз по стене и долго сидел, обхватив колени. Вот тогда он впервые после отъезда из Магнитогорска по-настоящему вспомнил Рэма. Просто подумал, что будь Рэм здесь, можно было бы ткнуться носом в широкую грудь, а Рэм обязательно обнял бы, спросил — «Что случилось, Валь?»
Оказывается, он привык к немного бесцеремонной, но искренней заботе. К сильным рукам, к запаху мазута и дешевых сигарет. А еще привык к безусловному обожанию, к безмолвному восхищению, к тому, что смотрят на него, как на нечто неземное, прекрасное.
Привык к тому, что Рэм может решить любую проблему, и просить не надо. Просто вдруг находится комплект белья, придержанный скуповатым комендантом, или работа, которую он не успел доделать, оказывается выполненной, находятся нужные лекарства и, что важнее, находятся нужные слова. Но Рэма больше рядом не было. И вообще никого не было, теперь со всем справляться придется самому.
Так что Валька заставил себя подняться с пола, и пошел в ванную.
На следующий день он был у станка на час раньше остальных, вот только подгоняла его не память о матери или слова отца, и даже не ожидания Ядвиги. Он подумал, а что Рэм? Рэм, которого он пригласил в Ленинград? Которому наговорил столько о балете, о театре.
— Дорогой Рэм… Знаешь, мне тут непросто, но всё у меня будет… И партия главная будет! Ты знаешь, я сильный, я справлюсь.
Валька и сам не заметил, как обзавелся привычкой обращаться к Рэму. Писать о всем том, что говорил мысленно, он бы не стал. Не хотел плакаться. Всем тяжело. Рэму, наверняка, тоже несладко. И ребятам… Он помнил их всех: настойчиво штурмующего французский Костю, смешливого Сашка, помнил девочек веселых, болтливых, уминающих пирожки с таким здоровым аппетитом, что любую из его знакомых балерин хватил бы удар. Надо обязательно, обязательно написать Рэму настоящее письмо. И пригласить его в Ленинград. И рассказать, как он соскучился. И надо постараться, чтобы Рэм не посчитал Вальку болтуном, и станцевать для него первую партию.
Но на подъеме Валька пробыл недолго, ровно до того момента, как вышел утром, чтобы открыть дверь на чей-то резкий нетерпеливый стук. Открыл и отшатнулся, чувствуя, как его накрывает липким холодным ужасом. Двое… В форме. С ромбами, и эти шапки с синим верхом, и лица, и глаза оловянные, пустые.
Валька попытался вдохнуть и у него не получилось, он привалился спиной к стене сжимая пальцами горло.
— Вы за мной, товарищи? Я уже готов. — Из кабинета вышел отец, спокойный, собранный, в руке дипломат с документами, с которым он не расставался. Не забывал на ночь, когда не работал — запереть в сейф.
Мельком глянул на Вальку:
— Ты что-то бледный, Валентин, нужно тщательнее следить за режимом. Опять не спал допоздна? Я же говорил — режим важен, ты не сможешь работать с полной отдачей, если не придешь в форму как можно скорее.
Валька наконец-то мог вздохнуть, и теперь с силой втягивал воздух, он сошел с ума? Этих двоих нет? Поэтому отец так спокоен?
— Папа? — просипел он- А… Это за тобой?.. Почему?..
— Валентин, меня провожают на службу. И со службы, в целях безопасности. Ты понимаешь?
— Да, папа, — после того, как за отцом и его провожатыми захлопнулась дверь, Валька долго еще не мог собраться, его мутило, и он никак не мог сделать вдох полной грудью.
Репетиция в тот день была сущим кошмаром, он повторял и повторял бесконечные экзерсисы, сам понимая, что работает грязно, стыдно, так что в конце концов Ядвига рявкнула на него:
— Вон! Придешь, когда решишь начать работать!
Но даже это не задело, так сильно, как могло бы. Не поднимая головы, Валька потащился в гримерку, там было пусто и он просто сидел, заставляя себя дышать, чувствуя, как стены смыкаются теснее и теснее, вот-вот и раздавят, сомнут, потому что он не человек, так… личинка, насекомое…
— Загорский! Ко мне в кабинет, — рявкнула Ядвига.
— Что с тобой происходит? Я видела, ты уперся, работал, была уверена, что зубами, но вырвешь себе свое место в труппе. Что произошло, Загорский?
Валька молчал, он не знал, что сказать, какие слова подобрать. Вспомнил, как вьюжным декабрем признание из него вырвал Рэм, не позволил отмолчаться, заползти в свою раковину и сдохнуть там от одиночества и страха. Рэм горячий, ничего не боящийся, сильный. От мыслей о Рэме стало легче, он вздохнул, воздух спокойно проходил в легкие.
Ядвига не торопила, наблюдала молча.
— Я приношу извинения, — Валька смотрел куда-то за ее спину, на старую афишу, Дягилевские сезоны. Париж. Эйфелева башня. — Больше не повторится.
Она опять помолчала, постукивая кончиками пальцев по столу, потом вздохнула, лицо ее утратило жесткость, стало мягче и старше.
— Я понимаю, тебе пришлось многое вынести, оправиться после такого тяжело. Когда живешь в иллюзии, а потом жизнь показывает свой уродливый оскал — это тяжело пережить. Но ты переживешь. Не мог бы — не сидел передо мной. Не приходил бы в класс.
Валька хотел спросить, ей-то откуда знать, а потом вспомнил закулисные сплетни. Про Ядвигу говорили, что она из старинного дворянского польского рода, что замужем была за белым офицером. Единственная, кто выжил. Остальные сгинули в первую мировую и в гражданскую, и только сейчас он подумал, а как именно сгинула семья несгибаемой железной Ядвиги? И как вышло, что она одна не просто в живых осталась, так еще и в театре работает. Вспомнил он и про разговоры о том, как дивно хороша была Ядвига в юности… А потом в ушах, как наяву прозвучал хриплый шепот:
— Ты только согласись, Валечка! Всё у тебя будет! И сцена, и слава. И никто, ни одна тварь к тебе близко подойти не посмеет.
Видно, что-то такое отразилось у него на лице, Ядвига усмехнулась, вновь становясь собой — жесткой, безжалостной — Железной Ядвигой.
— В общем так, Загорский. Или ты берешь себя в свои руки и начинаешь работать, или с такой характеристикой из труппы вылетишь, что тебя в Нижнем Зажопинске не возьмут третьего лебедя в пятом ряду танцевать. Понял?
— Понял, — он улыбнулся. — Спасибо.
В этот вечер он решил дождаться отца и поговорить. Ждать пришлось долго, и он задремал в кабинете, проснулся от стука двери.
— Валентин? Почему ты не у себя? Что ты тут делаешь?
— Почему ты ходишь на службу под конвоем? — Выпалил Валька. — Он не так собирался начинать разговор, но удержаться не смог. — Почему к нам никто не ходит? Почему на меня в труппе смотрят, как на прокаженного? Я ни в чем не виноват! И ты ни в чем не виноват! Так по какому праву они…
— Замолчи, Валентин, — отец не повысил голоса, но следующим вопросом Валька поперхнулся. — Ты ведешь себя как избалованный ребенок. — Отец наконец поднял взгляд от документов, которые он выкладывал на стол в нужном ему порядке, и Вальку мороз по коже продрал от этого взгляда. — Как ребенок! Не как мужчина, который должен быть сильным, должен быть опорой. Опорой, понимаешь?
Он сел в кресло, взял в руки фотографию, на которой была изображена мать, юная, смеющаяся, в костюме Виолы.
— А ты был тем, на кого можно положиться?
«А ты? Ты был?» — хотел крикнуть в ответ Валька, но только закусил губу, потому что отец был прав. Он не был. Будь он достаточно сильным, мама не покончила бы с собой, будь он достаточно смелым, находчивым, он нашел бы выход, придумал бы что-нибудь.
— Я не спрашиваю, как ты оказался так далеко… В компании этого мальчика. Но сейчас веди себя достойно. Мне звонили из труппы, намекнули, что ты зря занимаешь место. Ты не стараешься, не прилагаешь должных усилий. Мама со стыда бы сгорела, доживи она.
— Прости, папа, я буду стараться лучше, — заставил себя Валька, и развернулся, чтобы уйти.
— Подожди. Тот мальчик, с которым ты прощался на лестнице, — уголок рта дернулся, искажая бесстрастное лицо брезгливой гримасой. — Ты, кажется, приглашал его в Ленинград.
— Да, папа, он очень помог мне и…
— Полагаю, ты осознаешь, насколько неуместно это приглашение, — прервал его отец. — Отмени его!
Валька почувствовал, как на глазах все же вскипают злые, горячие слёзы, он снова норовисто вздернул подбородок.
— Нет, не осознаю! Будет неуместным отвернуться от человека, который помог, от друга! И я этого не сделаю.
— Сделаешь! — отец встал из-за стола с неожиданным проворством. Обхватил оторопевшего Вальку ладонью за шею, дернул на себя.
— Сделаешь! — прошептал в ухо. — Сделаешь! Пора взрослеть, Валентин. Я был обвинен как враг народа, как шпион. И только чудо и моя незаменимость в важном проекте позволили нам жить. Жить на свободе. Только поэтому тебя пускают на порог театра. А теперь подумай, что будет с твоим другом, если он начнет получать письма и приглашения от сына обвиненного в шпионаже? Он, кажется, работает на важном строящемся объекте? Подумай! Хочешь испортить ему жизнь из-за своего эгоизма? Так ты его отблагодаришь?
Он оттолкнул от себя Вальку.
— Поздно. Иди спать, Валентин.
В спальне Валька достал письмо Рэму, которое начал писать, перечитал еще раз. А потом разорвал на мелкие клочки, он рвал и рвал, до тех пор, пока бумажное конфетти не начало выскальзывать из пальцев.
— Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! — он и сам не знал, на кого направлена эта удушающая горькая ненависть, знал только, что никого в своей жизни так ненавидел.