Хананаки, Групповая терапия. Предупреждение: упоминание крови.
7 ноября 2021 г., 01:28
Операция «хананаки». Дорогостоящее удаление чувств при помощи лазера и общей анестезии. Человек выходит голым и сухим, смотрит в потолок на медицинской пеленке, с обрывками мыслей в голове, которые больше не имеют для него смысла. Медиа порицает это, медиа продвигает это, реклама пихает это в лицо людям с деньгами. А людям без денег? Им остаётся всякая второсортная херь. Альтернатива, если по-другому. Гадания на цветах. Человеческие садовники, которые приходят и роются у тебя в горле, как стоматологи в зубах, подрезают стебли пинцетными ножничками и сдирают с тебя сумму с двумя нулями, только чтобы цветы отросли обратно на следующий день. Медиумы и предсказатели. Психологи. Групповая терапия. Групповая терапия всегда оказывалась на дне листа с предложениями, потому что ни один человек ещё не вышел из групповой терапии излечившимся. А ещё поэтому она была почти бесплатной. Так что каждый четверг и пятницу Шлатт приходил, занимал своё место посреди спортивного зала пустующей по вечерам школы, слушал и смотрел. Надтреснутые голоса, скрипучие стулья в кружочек, пустые лица, кровь под ногтями, белый жужжащий свет. "Ты её не любишь". "Без него тебе лучше". "Она тебе не нужна". Пустое лицо, пустое лицо, Вилбур, пустое лицо, пустое лицо. Шлатт познакомился с Вилбуром на групповой терапии, которая не работала — и не работает — ни для одного из них.
— Сегодня у нас новый член нашей прекрасной группы исцеления! — говорит терапевтка. Её имя написано на бейджике, поэтому Шлатт забывает его сразу же, как только дочитывает до конца. Субтильный тощий парень рядом с ней взирает на сидящих в кругу с праведным ужасом, как на маленький апокалипсис. Шлатт слышал о этих чувствах — проснуться однажды утром, найти лепесток у себя на подушке, понять: значит, слишком сильно любил, значит, Она или Он меня никогда не полюбит. Поплакать. Покричать. Подумать: это что, теперь моя судьба? Пройтись по списку решений, сверху вниз — операция, гадания, садовники, медиумы, психологи, групповые сборы шайки людей, которые ни черта не шарят в том, о чём говорят, зато за цену сэндвича в месяц. Даже их терапевтка нихрена не понимала, ни как поддерживать, ни как решать чужие проблемы. Да и её история доверия не внушала. Невероятно — белая гетеросексуальная женщина со средним достатком, которая, спустя невпечатляющее количество эмоциональных метаний, в возрасте двадцати шести лет воссоединилась со своим парнем из старшей школы и живёт с ним до сих пор. Ей, наверное, можно было посочувствовать — у неё были розы. Шлатт всё равно не мог себя заставить.
Слишком в её жизни всё казалось простым.
— Добрый день. — говорит парень, — Я Дэрил.
Часть людей вежливо кивает ему. Дэрил с визгом и скрипом подтаскивает себе стул.
— Ну что, кто готов рассказать нашему новоприбывшему свою историю? — спрашивает терапевтка.
Точно не Шлатт.
Впервые Шлатт зацвел, когда в четвертом классе влюбился в девочку. Точнее, это была не совсем влюбленность, с девочкой этой он ни разу не говорил, но как приятно было смотреть на неё издалека, с другого конца класса, на её мотающуюся туда-сюда от веселья светлую косичку, и думать: я — влюблён. Я — нормальный, такой же, как и все, как мои одноклассники. Я познал, что такое любовь. Летом, когда его родители отвезли его на побережье, Шлатт сидел поодаль, ковырял большим пальцем ноги мокрый песок и всё думал, думал о ней, как о чём-то совсем неживом и нереальном, но прекрасном, как объекте поэтического страдания и желания, глубокого, как чёрт знает что. А потом он заметил, что уже пару дней его мучает странная, распирающая тяжесть в груди. Он рассказал об этом родителям, и родители, недолго думая, переодели его из плавок и отвезли в ближайшую больницу. Его просканировали, нашли источник, вывели диагноз, повергли родителей в слезы и в шок. Источник: два бутона на толстенных пушистых ножках. Диагноз: хананаки. Результатом родительского шока оказалось то, что его упаковали на койку и строго-настрого запретили выходить. Или разговаривать.
Он пролежал в больнице пару недель, мучаясь от скуки и от жары. Потом в какой-то момент с него сняли тонометр, одеяло и необходимость пить таблетки каждый день, дверь открыли счастливые заплаканные родители, его выписали, пожелали удачи и отправили домой. Шлатт вернулся в школу и написал доклад о том, какое американская система здравоохранения — говно.
С тех пор ничего не поменялось.
Всего спустя несколько лет Шлатт узнал, как так вышло, что его просто взяли и выписали в ничем не примечательный день. Ежедневные проверки в какой-то момент показали, что цветы в его груди — подсолнух, как выяснилось, — просто перестали развиваться. Застыли в невероятно ранней фазе — короткий толстый стебелек и два абсолютно зеленых бутона. Оно и неудивительно — когда Шлатта запихнули в больницу с угрозой смерти, он и думать перестал о девочке. Да и воспоминания о ней после знойных дней, под простынями такими липкими, точно их изнутри вымазали соусом для начос, начали оставлять неприятное послевкусие. Вот только следующая общешкольная диспансеризация показала, что цветок всё ещё внутри. И ещё одна. И ещё.
И наверное, это логично — она же всё-таки так и не полюбила его в ответ. С другой стороны, Шлатту казалось, что он-то успел разлюбить ее окончательно. А потом Шлатт выяснил, что он гей, и всё стало совсем странно. Любил ли он вообще когда-то эту девочку, или вовсе не любил никогда, а только внушил себе эту милую летнюю влюбленность к ней, чтобы разбавить свои дни чем-то веселым и как у других детей? И причём внушил настолько хорошо, что ни один человек впоследствии не смог эту влюбленность перебить? Хотя, наверное, сложно говорить о новых влюбленностях, когда после окончания школы ты из мамкиного и папкиного подвала целыми днями никуда не выходишь. Он устал жить в страхе, устал от неотступной тяжести в его груди. Он не знал, но догадывался: если подсолнух всё-таки зацветет, он перекроет ему горло; и эта догадка терзала его каждый гребанный день.
Поэтому Шлатт вышел и нашёл кружок групповой терапии. А дальше как по маслу — представление, собственно, терапевтки, про которую Шлатт сразу же забыл, калейдоскоп незапоминающихся лиц, мелькающих перед ним, как в карусели, и Вилбур. Вилбур с самого начала был в каком-то роде особенным.
«Я бы соврал, чтобы сделать свою историю более драматической, — как-то сказал ему Вилбур, — но моя жизнь и так достаточное дерьмо».
Вилбур цвёл постоянно.
Действительно постоянно: почти еженедельно, не меньше одного дня в неделю цветы сдавливали ему грудь. Иногда у него были десятидневные перерывы, когда он отсиживался дома и не выходил на связь: тогда его грудь прочищалась, он мог дышать спокойно и начинал скучать. Тогда он выходил в мир, и всё начиналось сначала. Даже в дружбе его чувства оказывались сильнее чужих.
Вилбур постоянно был в кого-то влюблен.
Такие люди, как Вилбур, влюбляются в бариста в кофешопах и в барменов в сомнительных заведениях. Они влюбляются в девушку на выдаче в Макдональдсе, которая сказала «эй, я тебя помню!» и в официантку, которая улыбнулась ему. Они влюбляются в хозяев с красивыми собаками, в людей, кому глаза заменяют фотокамеры, и кому фотокамеры заменяют глаза. Они любят своих друзей так, как они того не заслуживают, они глазеют на фотографии своих бывших и находят в них черты, которых никогда не замечали, снова и снова. Такие люди, как Вилбур, цветут от каждой влюбленности, каждой дружбы, каждого доброго жеста в их сторону. Он просто слишком чувствительный, и это не проходило.
Шлатту его было чертовски жалко. Но в то же время какая-то его часть всегда понимала: Вилбур не был бы Вилбуром, если бы так самозабвенно не откликался на каждый зов. С Вилбуром было легко познакомиться, с ним было здорово дружить, он разрешил ему звонить себе хоть в четыре, хоть в пять утра, хотя Шлатт ещё не набрался смелости позвонить. Они виделись на групповой терапии и провожали друг друга до дома. У Вилбура на счету было две операции, и ни одна из них не помогла — слишком поздно. Больше его страховка не покрывала.
Шлатт выныривает из себя, когда Вилбур стукает его по ноге. Он стоит над стулом, согнувшись, зажимая себе рот, его колени трясутся. А затем разворачивается и выбегает из класса. Новенький провожает его взглядом ужаса и жалости — наверное, вот-вот ждёт, когда на его голову нагрянет то же самое. Шлатт встаёт и идёт следом. Он идёт за ним, когда Вилбур зовёт, потому что Вилбур не может сделать это с собой сам. Если Вилбур не зовёт его, Шлатт идёт всё равно, чтобы проверить, что Вилбур не решил вскрывать себе вены. Он ни разу не видел, чтобы Вилбур так делал, но ему очень, очень не хочется увидеть.
Вилбур находится в одной из кабинок — на коленях, согнувшийся перед унитазом, он кашляет и отплевывается нежно-голубыми цветочками. Когда Шлатт заходит, Вилбур поднимает на него беспомощный взгляд и отхаркивает короткий лист. Он дышит тяжело и сипло, расширяясь всем телом. У него мутный взгляд. Его трясёт.
— Грёбанный мисотис. — выдыхает он жалобно.
Вилбур наотрез отказывается называть свой цветок по имени. Только латинское название: «Myosotis». Вилбур считает, что природа сыграла над ним злую шутку, запихнув в него два десятка вечнозеленых, вечноцветущих ростков, чтобы потом добавить к этому «напоминалку». Вилбур ненавидит то, как они называются, но никогда не жаловался на то, как они выглядят. В первую очередь, потому что они маленькие и милые. Во вторую очередь, потому что всегда есть розы.
Больше Вилбур не издаёт ни звука, но трясётся всем телом, как трясутся очень маленькие, очень холодные собачки. Вилбур такой незабудочный, что, возможно, сам это понимает. Вот только признавать отказывается.
— Открой рот. — командует Шлатт, — Ну же, давай, открывай рот.
Вилбур смотрит на него секунду, а потом раскрывает челюсть и вываливает язык. Шлатт засовывает три пальца ему в горло, потом четыре — пытается нащупать и зацепить гребанный цветок, с его толстым махровым стеблем, и колечками между лепестками, похожими на сфинктер ануса. Он вытаскивает и выкидывает цветок, а потом лезет за следующим, снова и снова. Вилбур держится и почти не сжимает зубы. Шлатт чувствует, как Вилбур давится вокруг его руки, но он не чувствует отвращения — ему только жаль. Ему хочется извиниться перед Вилбуром за людей, которые заставляют его чувствовать себя так, и перед миром, который заставляет его задыхаться, кровить и кашлять. Ему хочется пообещать ему, что всё будет хорошо. Но он, к сожалению, не обманщик и не шарлатан.
— Вот и всё. — говорит он, — Всё в порядке.
Вилбур сплёвывает розоватую слюну и ничего не отвечает. У него тусклый взгляд, а ещё его руки всё так же дрожат. Только немного меньше.
— Кто на этот раз? — спрашивает Шлатт из формальности. Вилбур никогда не даёт прямых ответов на этот вопрос.
— Есть парочка догадок. — отзывается Вилбур туманно. Он вытаскивает из кармана фляжку и отпивает из неё. Шлатт не верил ему, что это вода, и даже когда попробовал и убедился, всё равно не верил. «Алкоголь пить больно. — рассказал ему Вилбур, — Я не пью после того, как меня тошнит».
Шлатт пьёт всё время, но немного старается этого не делать. Ради Вилбура. Какой смысл будет ходить в клуб анонимных алкоголиков, если Вилбура там не будет?
— Я не могу так больше. — говорит Вилбур. Он говорит это так искренне, что у Шлатта сводит живот. Шлатт думает, что понимает его, но Вилбур стискивает между собой руки до побеления, и Шлатт даже представить не может, как ему плохо.
— Ты можешь выйти. — говорит Вилбур надсадно и тихо. Его глаза совершенно мокрые, и его руки дрожат так, что смотреть больно.
— Я здесь. — говорит ему Шлатт.
— Тогда я начну плакать при тебе. — выговаривает Вилбур, его голос подскакивает и дрожит, он цепляется зубами о нижнюю губу, бьётся лицом о ладони и плачет навзрыд.
Шлатт знает, что у Вилбура, наверное, какая-то работа, где все его эмоции расписаны с девяти до пяти. Где он должен быть строгим и деловым, убедительным и хитрым, или, может, радушным и милым, и улыбаться, улыбаться, так, что сводит скулы; где ему совсем нет времени сесть на пол и хорошенько поплакать от того, что его дни в общем-то сочтены. Где нет места страху, нет места боли, где нельзя взять выходной, потому что у тебя гребанный клубок цветов пророс внутри, потому что «у всех гребанный клубок цветов внутри». Либо кидаешь своему боссу в «Фейсбуке» куски своих отхарканных легких на полу ванной, либо проваливай. А Вилбур почти совсем не кровоточил. Корни незабудки — цепкие, но хрупкие и слабые, выходят из тела легче легкого, если дотянуться. Его нелюбимая часть — это листья. Вилбур говорит, они царапаются.
Незабудки прорастают в легких, а ещё любят влагу: их толпы находятся у ручьев, болот, озер и рек. Подсолнухи прорастают в легких, а еще обожают разрыхленную почву — потому так часто их можно встретить на обочинах дорог. Когда-то в детстве, когда они с родителями проезжали мимо огромного солнечно-сочного поля подсолнухов, Шлатт вышел из машины и взял подсолнух в свои руки. Головка цветка тогда казалась ему размером с собственную голову. Может, больше. Когда подсолнух расцветет, может ли так случиться, что он проломит его грудную клетку или сдвинет его рёбра? Шлатт гуглит, были ли случаи, когда цветы ломали кости, но получает что-то опять про розы. Это самые распространенные «хреновые» цветы — розы, шиповник и всякая ядовитая дрянь.
Шлатт закрывает ноутбук и трет глаза пальцами. Ему не хочется ни засыпать, ни просыпаться.
Вилбур, сидящий в кругу безымянных и безликих, ловит его заторможенный, отчаянный взгляд, и Шлатту кажется, что его погладили по голове, и «хорошо» представляется немного реалистичнее. Вилбур плачет в тесном общественном туалете, потому что больше ему идти некуда. Потому что невозможно забыть про растение, которое заставляет тебя задыхаться каждый день, с двенадцати до двенадцати, как по часам. Вилбур с гортанным звуком отхаркивает стебель, тянет его из горла вместе с тяжелой струной слюны и брезгливо отшвыривает в унитаз. Незабудки — крепкая штука! — плавают там цветами и соцветиями, сохраняя свою структуру: колечко и пять лепестков.
— Слушай, а ведь ты в самом деле смог засунуть в рот весь кулак. — подмечает Шлатт, облокачиваясь на стенку, — Твои одноклассницы из средней школы обзавидовались бы.
— Правда? — Вилбур хлюпает и трет нос запястьем, улыбаясь криво и осторожно, — О боже. — и потом он смеётся. Ему, наверное, больно смеяться — раздраженное горло всё ещё ноет, — но он смеётся, потому что ему смешно и страшно, и слёзы трясутся в уголках его глаз. Одна из них соскальзывает вниз по щеке. А потом Вилбур жмёт на смыв. Незабудки-мисотисы несутся по спирали вглубь.
Шлатт улыбается ему в ответ. Тяжесть из его груди никуда не уходит. Вилбур прекращает смеяться и сидит — пялится на белизну унитазного бачка перед собой. Шлатт не торопит его. Шлатт хочет дать ему ещё пару секунд. Шлатт смотрит на Вилбура, на лихорадочный румянец на его щеках, на мокрые губы, на расцарапанные ладони. На глаза, не успевшие даже покраснеть от злых слез, на изогнутый в муке, в бессильной злобе красивый рот. Он понимает, что, если он не прекратит — пялиться, но не только это, — он зацветет весь. От макушки до грёбанных пяток потянется к солнцу.
Шлатт не прекращает.