ID работы: 11189036

голая обезьяна

Смешанная
R
Завершён
197
автор
Размер:
170 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
197 Нравится 121 Отзывы 54 В сборник Скачать

(2013) глава одиннадцатая – она самая красивая девочка на вечеринке (и она докажет это крепким ударом справа);

Настройки текста
Примечания:
Погода, конечно, дерьмовая. Февраль никогда не был ласков к Зику — или к Нью-Йорку, тут уж как посмотреть. Перестук капель по лобовому стеклу нервирует. В машине пахнет спёртым тёплым воздухом, и, парадоксально, сыростью. Хочется курить, но тогда придётся открыть окно, впустить внутрь промозглый холод, и Зика передёргивает от одной мысли. — Ты плохо играл сегодня. Жёлтые полосы света от уличных фонарей отражаются у Тома в стёклах очков. Его губы знакомо поджаты: Зик знает, что ему тоже хочется курить. Он сухо усмехается неподходящей по времени и ситуации мысли: они могли бы закурить одну на двоих, как делали после секса, Том бы не злился вот так, пассивно и молча, и всё было бы хорошо. — Тебе смешно? — Я не из-за этого, — вяло отзывается Зик, потягиваясь. Да, плохо. А кто вообще играет в университетском бейсболе хорошо? Это фикция. Попытки играть «как взрослые», хотя до «взрослых» дорастут единицы. Они молоды и они ошибаются, даже если эксперты на спортивных порталах называют кого-то из них «перспективными». Из-за его ошибки сегодня соперники получили возможность занять первую базу. Уок — это всегда неприятно. На самом деле Зику плевать. — Это первая серия в чемпионате, забей, — продолжает он, выводя пальцем круги на своём колене. Том раздражённо вздыхает, цокает языком. Иногда кажется, что всё это куда важнее Тому, чем Зику. В какой же момент бейсбол снова стал обязанностью, а не зоной комфорта? Как ему вернуть ощущение спокойствия на поле? Постоянная тревога и бесконечно повторяющиеся вопросы мучают его столько времени, что Зик привык к ним. Настолько привык, что уже не чувствует волнения. Они словно часть его. Из чего он состоит? Чувство вины, чувство собственной ничтожности, усталость от рамок, в которые его вписывают. Сожаления, сожаления, сожаления. Немного надежды, что когда-нибудь всё станет иначе. — Это твой третий сезон, — качает головой Том. — Отыграешь его — попадёшь в списки драфта. Но команды не побегут выбирать тебя, если твоя статистика будет полна уоков. — По статистике, — Зик опять усмехается, — игроки, которых выбирают в первых турах драфта, не особо-то хороши в Главной лиге. Или играют хреново, или зависают в младших лигах, или получают травму в первый же сезон. — Не понимаю, что тебя так смешит. — Я не думаю, что хочу участвовать в драфте, — тихо говорит Зик. — Вот и всё. В машине тихо, только слышно гудение обогрева. Лицо Тома ничего не выражает несколько секунд: Зик замечает, что у него пустые потемневшие глаза и опущенные от усталости уголки рта. Потом он кривится и сжимает пальцы на руле, а Зику на мгновение кажется, что пальцы сжимаются вокруг его шеи. — В смысле? — Я не хочу, — ему тяжело озвучивать то, что давно копилось внутри. Не только потому что самому страшно, но и потому что реакция Тома… Зик ждёт криков, ругани, чего-то, что сделал бы отец, но Том молчит, не сводя с него тяжёлого взгляда. Кожа покрывается мурашками в ожидании; криков нет, но голос у Тома жёсткий, ржавый, царапающий. — Это глупо. Ты столько лет играешь, и вот когда у тебя появляется шанс стать профессиональным спортсменом — просто «не хочу»? Наверное. Зик смотрит перед собой, вяло пожимая плечами. Чего он вообще хочет? Что он будет делать, исчезни бейсбол из его жизни? Он каждую ночь пытается представлять своё будущее — в разных вариациях. Ни одна не клеится. Каждая мысль — как некрасивые, картонные декорации, за которыми нет ничего настоящего. Он стоит на сцене, и у него нет лица, и на него смотрят такие же люди без лиц, которым всё равно. Что, если он продолжит учёбу, получит диплом? Устроится в какую-то газету или интернет-портал, будет писать наивные заметки о Хэллоуинском параде собак на Томпкинс-сквер и прорыве канализации между Роздейл-авеню и Восточной 172-й. Он будет возвращаться в мамину квартиру, спать на серых простынях, задыхаясь от табачного дыма, писать статьи по ночам, швырять пивные банки в угол комнаты и заходить в ванную не иначе, как с желанием повторить мамин маленький подвиг. Что, если он останется в бейсболе? Попадёт в крупную команду, получит кругленькую сумму подписного бонуса. Уедет в какой-то сраный Коннектикут играть в младшей лиге и ждать, когда «большие братья» заметят его и заберут к себе. Будет получать пять сотен в неделю и четверть сотни на еду в день игры; снимет студию без мебели, купит футон, чтобы спать на полу, и рано или поздно снесёт себе голову из обреза. Или ему повезёт. Он попадёт в Главную лигу. Получит контракт на несколько лет и несколько десятков миллионов. Двести восемьдесят пять дней из трёхсот шестидесяти пяти он будет на поле, из города в город. Заключит крупный рекламный контракт, и его лицо будет притворно улыбаться с билбордов и флаеров. Если повезёт, он ничего не сломает и не отправится в список выбывших до конца сезона. Если повезёт, уставшие работяги, засевшие перед телевизорами и на трибунах, будут кричать его имя и мечтать, что мяч, брошенный его рукой, попадёт кому-то из них в лоб. И если повезёт, он не захочет повеситься, когда его жизнь превратится в День сурка: игры, игры, игры — и редкие мгновения, когда он может быть собой рядом с теми, кто ему важен. Отстой. — Это глупо, — говорит Зик, — глупо связывать всю свою жизнь с тем, что ты не любишь настолько, чтобы заниматься этим двадцать четыре на семь. — Но ты любишь бейсбол, — замечает Том, и он огрызается: — Я любил его, когда мне было пятнадцать. Сейчас мне двадцать, и я хочу что-то ещё в этой жизни, кроме бейсбола. Быть с теми, кого люблю. Не знаю, путешествовать. Записаться на курсы вышивки крестиком, лепки из глины или деревообработки. Понять, что мне вообще нравится настолько, чтобы это стало моим смыслом! Странно понимать, что из них двоих кричит именно он. Зик глупый, раз так и не привык, что Том — не из тех, кто решает конфликты криком. Том не как его отец; Том не как он сам. Промолчать, осуждающе посмотреть, сказать коротко, но так холодно и остро, что грудину как будто вспороли, оставляя открытую рану гнить — вот, как он делает. Зик глупый, но он это замечает; Зик глупый, потому что всякий раз говорит себе, что это ничего не значит. — Ты прямо как Дина, — говорит Том коротко. — Упрямый и неблагодарный. Эти слова как будто бьют по голове. Резкий прилив желчного привкуса возникает во рту, и Зик тяжело сглатывает. Его пальцы дрожат, и он зажимает ладони между коленей. Неблагодарный. Не-бла-го-дар-ный. Том впервые произносит подобное, но его слова звучат как привычная константа жизни Зика. Неблагодарный глупый мальчик, который не ценит доброту. Он как будто говорит Зику такое уже тысячу раз; но даже в тысячу первый это по-прежнему больно. Больно, потому что не хочется признавать правду. Больно, потому что эти слова — его страх, облечённый в материальную форму. Он словно потрогать их может: острые кривые иглы с зазубринами, царапающие его пальцы, а под ними склизкое месиво — может быть, так выглядит его сердце. — Я никогда не просил тебя о помощи, — тихо шепчет Зик, отворачиваясь. Теперь усмехается Том, так же коротко и сухо: — Где бы ты был сейчас, если бы я тебе не помог? — кривые иглы с зазубринами царапают Зику уши изнутри. — Ты никогда не был нужен своим родителям, но ты нужен был мне. И я помогал тебе так, как своему ребёнку не помог бы. Что бы ты делал сейчас? Учился в коммьюнити-колледже? Болтался без цели и смысла? Я дал тебе цель. Я увидел зерно таланта, когда никто не видел, и помог тебе его взрастить. И после этого ты говоришь «не хочу»? Лучше бы он кричал, думает Зик, растерянно моргая. Крики можно стерпеть, потому что они — до чёртиков привычные, заслуженные, часть мироздания, от которой не сбежать. Но холод и треск в голосе режет больнее любых криков. В одно мгновение Том — любимый, заботливый, такой нужный, такой важный, — становится чужим. А может, наоборот: это ведь тоже такое привычное и родное — чужое разочарование. Оно едкое и пахнет тухловато, гнилью какой-то; оно пушистое, щекотное, противное до ужаса — как какая-то гусеница или сколопендра, покрытая острым ядовитым пушком. Точно так же и разочарование ползёт по нему омерзительно медленно, заставляя ёжиться от отвращения. Оно заползает Зику в глотку, и его сейчас вырвет. — Зачем ты так говоришь? — он с трудом разлепляет пересохшие губы. — Разве бейсбол — главное? Том не отвечает. Повисшая липкая тишина щекочет слизистую в носу. Проезжает мимо машина; слышен только шелест колёс, и пятна света от фар цепляются за окна их машины, пытаясь задержаться подольше. Зик хочет услышать от него что угодно; Зик хочет услышать от него конкретное — «конечно, не главное», «не дури», «ты важен мне и безо всяких бейсбольных успехов». Он отстранённо думает, как же им сегодня ночевать вместе, в одной квартире? Чужой для Зика; он не чувствует её своим домом, хотя живёт там больше, чем полгода. Это квартира Тома, он там — просто гость. Зачем они вообще съехались? Зачем они вообще начали всё это? То, что когда-то Зик называл счастьем, сейчас на вкус как песок. Может быть, Том думает о том же. Он снимает очки, потирая переносицу, и тяжело вздыхает, прежде чем сказать: — Мне кажется, тебе лучше будет переночевать сегодня не у меня, — и не смотрит на Зика, как будто ему стыдно, или противно, или всё сразу. Ничего не происходит. Зик не плачет, хотя у него сжимает горло так сильно, как бывает только перед глубоким отчаянным всхлипом. Том продолжает не смотреть в его сторону. Мир не крошится на части, и планета не смещается со своей оси. Если Зик и представлял себе конец света, то не таким. Но конец света наступает: тихо, с перестуком капель по стеклу; зябко, с удушливым жаром от работающего обогрева; пальцы становятся холодными и дрожат. Что-то внутри лопается, как передутый воздушный шарик. Значит ли это, что Зик больше не вернётся в его квартиру? Значит ли это, что — всё, конец? Он не знает. Да и откуда ему? Он никогда не был ни с кем, кроме Тома. Он никогда не хотел быть с кем-то, кроме него; он понятия не имеет, как взрослые люди расстаются — если это всё-таки расставание, — и что ему делать теперь. Он не чувствует себя взрослым, на самом деле. Ему двадцать; рядом с ним сидит мужчина, которому уже пара лет как стукнуло пятьдесят; рядом с ним сидит мужчина, которого он любит (любит же?), и который сейчас ткнул его в лицо, что Зик — ничтожество без него. Зик знает, что Том прав. Родители его никогда не любили, никогда не нуждались в нём так, как он нуждался в них; пока Том не появился в его жизни, он дрейфовал без цели и смысла. Вцепиться в бейсбол, чтобы получать чужое одобрение, казалось лучшим выходом. Но ведь потом у него появились другие смыслы. Эрен. Пик. Учёба. Том — уже в другой ипостаси. Почему всё так запуталось? Что Зик снова сделал не так, почему он разочаровал его? Неужели всё дело в чёртовом бейсболе, или в том, что Том прав, и Зик неблагодарный, и ему просто надоело ждать, когда же Зик наконец-то оценит его заботу, а не будет воспринимать как должное? Неужели он воспринимал её как должное? Это невыносимо. Он жмурится; он хочет, чтобы его жизнь вернулась в прежнее русло. Но какое оно — прежнее? Что, если одиночество и опустошение — то самое верное направление, которое он заслужил, и ничего свыше этого? И что ему делать сейчас? Хочется к Эрену; настолько сильно, что колотит дрожью всё тело, а сердце сжимается до боли. Сорваться в Тоттенвиль, пробраться в его вечно захламлённую спальню, прижаться к маленькому тёплому телу под одеялом — спать с Эреном рядом всегда спокойно, всегда правильно, это защита, это дом, совсем позабытое чувство, запретное для Зика. Но он не может. Даже если он сорвётся сейчас, уже поздно, и отец не пустит его на порог, да и глупо это. Эрен ребёнок. Он не должен защищать Зика; это Зик должен защищать его. А он настолько жалкий и слабый, что не способен и на это. Он ни на что не способен. И чем дольше молчит Том, тем крепче становится эта уверенность в его сердце.

***

И вот он снова в квартире матери. Быть здесь поздним февральским вечером неуютно; хотя когда вообще «уют» было подходящим определением для этого места? Здесь так холодно, что Зик не видит смысла снимать верхнюю одежду. С последнего раза, как он был тут, он не закрыл окно в спальне, и поэтому на полу обнаруживаются сырые пятна от многочисленных дождей и мокрых снегопадов, ветром занесённых прямо в квартиру. Он бы пожалел ковёр, который теперь можно выкинуть, он бы поволновался из-за плесени, которую теперь и не выведешь, наверное, но у него хватает сил только захлопнуть старую створку, рассеянно глядя на жёлтые из-за уличного света капли на стекле. Может быть, эта квартира — единственное место, которое по-настоящему принадлежит ему, и которому по-настоящему принадлежит Зик. Дом; кто сказал, что дом должен быть об уюте, тепле и спокойствии? Некоторые люди разбиты, полны дыр, пропускающих сквозняк, и покрыты плесенью сожалений — и дом у них должен быть таким же. Вот, это про Зика. Он не заслужил иного. У него нет права мечтать о трескучем камине, запахе трав и цветов, о чьих-то объятиях. Вот сырой ковёр, холодные стены, паутина на потолке и запах запустения — другое дело. Переполненную пепельницу он без сожалений опорожняет в окно, снова забирается на кровать, хранящую в складках одеяла его очертания с прошлого раза, и щёлкает зажигалкой. — Ты знаешь, такие сигареты, как у тебя, уже не выпускают. По крайней мере, я не видел ни разу, — рассказывает он маме; она как будто сидит позади, на другом крае кровати, обернув вокруг голых плеч одеяло. Маленькая, сутулая, хрупкая; ему так кажется, потому что он вырос, или потому что она всегда была такой? Худая, тощая почти что; сухая. Почему-то Зик думает о засохшем в вазе букете нарциссов; маме когда-то кто-то подарил, она забыла налить воду, и цветы жалко опустили головы, иссыхая. Вот и она была такая же: тонкий стан, устало опущенная светлая голова. Сколько в этом его вины, как и маминой вины в забывчивости налить воды в вазу? Столько же, сколько и в разочаровании Тома. Зик отстранённо смотрит на кончик сигареты пару секунд, прежде чем мазнуть им по коже на лодыжке, торчащей над верхом носка, и думает о своих вещах в квартире Тома: одежде, книгах, сломанных наушниках, бритве и зубной щётке: о кружке, из которой он пил кофе — кружку подарил Эрен на прошлое Рождество, с яркой красной надписью на белом фоне: «Мой брат — супергерой». Супергерой, как же. Супер-отстойный мудак, который всех разочаровывает. Супер-ничтожество. Так было бы честнее; когда-нибудь Эрен тоже это поймёт. Зик знает, что готов он к этому не будет, но, по крайней мере, не удивится, когда и Эрен оставит его. И Пик. Они оба. Они оба ещё не были в нём разочарованы, но это ненадолго, и скоро они уйдут, и у него останется только пыльная тень матери, сырой ковёр, паутина, запах затхлости и сгнивших окурков в старой пепельнице. — Может, я себе придумал, что люблю его? — он падает на спину, и можно представить, как мама сидит рядом и перебирает его волосы. От стылого воздуха в квартире пальцы леденеют быстрее, чем на улице. — Может быть, знаешь, ты себе придумала тоже, что любишь папу? А на самом деле ты его не любила, и он тебя не любил. Если бы вы любили друг друга, разве всё… Получилось бы так? Я не знаю. Может, я просто не предназначен для любви? Меня нельзя любить, и мне любить нельзя тоже. Вечно получается какая-то… Хрень. Он так говорит — «вечно», — словно любил кого-то, кроме Тома. Но ведь считается не только романтическая любовь, верно? Он любил родителей. Правда любил; возможно, потому что так было положено, но всё-таки, он старался их любить, даже когда отец кричал на него и сдерживался, чтобы не ударить, и даже когда мама плакала, глядя на него с ненавистью и усталостью. К чему это привело? Ну, вот он здесь, ему двадцать, он в кровати своей мёртвой матери, представляет, что она рядом, и плачет о человеке, которого разочаровал. Представляет, что она любила его настолько, чтобы слушать его невнятные жалобы. Ох, если бы она его любила… Чем он был виноват перед ней? Тем, что напоминал об отце; тем, что испортил ей жизнь, появившись на свет. А чем он был виноват перед отцом? Что он сделал для них, своих родителей, раз они возненавидели и его, и друг друга, когда он появился? Зик снова думает о папе, который держит его на руках и баюкает. Этого не могло быть; слишком давнее воспоминание, чтобы быть правдой. Дети ведь не помнят первые два или три года жизни, разве не так? Это не может быть его первым осознанным воспоминанием. Он придумал его; как и придумывал в детстве маму, заходящую к нему после ссор, чтобы спеть колыбельную. Это его способ уйти от реальности: представлять, что родители добры к нему. Даже теперь, когда мама мертва, а у отца — своя, другая, новая жизнь, в которой нет места Зику, и ему нет дела до великовозрастного первенца. Вот только, сколько ни представляй маму рядом, она не сможет дать совет, что ему делать теперь. Ему нужно забрать вещи от Тома, съехать обратно к бабушке с дедушкой, решить, наверное, уходить из команды или нет, но… Что-то внутри Зика неистово пульсирует желанием вернуться к Тому и умолять о прощении; обещать, что не бросит игру, если это настолько важно; быть готовым сделать что угодно, чтобы… Он не хочет быть один. И хотя у него пока что есть Пик, пока что есть Эрен, ему всё равно страшно. Том давал ему хоть и призрачное, но ощущение нужности, принадлежности к кому-то. Дело не в сексе: Зик не уверен, что ему вообще нужен секс как основная потребность. Дело даже не в поцелуях, и не в прочих атрибутах романтики, но… Дело в осознании, что кто-то любит тебя. Не потому что ты — его брат; не потому что вы друзья, два незнакомца в этой вселенной, которым повезло однажды встретиться; а потому что ты — это ты. Он не представляет из себя ничего, что можно любить. Только пустота внутри и вереница маленьких ожогов на лодыжках снаружи. Это глупо. Это наивно. Он — ничтожество; и когда он говорит себе это, в его сердце одновременно впивается сотня крошечных иголочек, что почти больно, но в то же время как-то правильно. Куда правильней, чем любой из поцелуев, что ему дарил Том.

***

Ночь он проводит в постели мамы, балансируя на грани неспокойного и неглубокого сна. Ему кажется, что кто-то царапает его спину и шелестит дыханием на ухо, но каждый раз, как он открывает глаза, он один, и только тени тянут к нему свои когтистые лапы. Зик чувствует себя дерьмово наутро. Его отражение в зеркале на стене — опухшее и помятое. В таком состоянии ему хочется просидеть весь день под одеялом, жалея себя, но он занимался этим ночью, позволив себе свалиться от усталости только под рассвет. Это день, когда ему не нужно на тренировку: они сыграли завершающую игру в серии вчера, и следующая только через два дня. Это день, когда ему нужно на занятия, но он лежит в уличной одежде в маминой постели вместо этого, собираясь с силами, чтобы забрать вещи из квартиры Тома. Там его, конечно, нет; Дарвин встречает Зика растерянным мяуканьем, и он чешет его за ухом, задумчиво присев на корточки в коридоре. Он будет скучать по этому коту? Наверное. Немного. Он не чувствует в себе привязанности к Дарвину, хотя исправно убирал за ним лоток и насыпал корм. Но всё же лёгкая тоска есть: не по Дарвину даже — по той части жизни, которую он оставляет. Сбор вещей занимает час. Кружку, подаренную Эреном, Зик бережно обкладывает носками и заворачивает в свитер, чтобы случайно не разбить. Дарвин трётся о его ногу, беспокойно шныряя туда и обратно, как будто чувствует, что Зик уходит. Может быть, кот будет о нём скучать сильнее? Но коты обычно не привязываются к людям; Зик где-то об этом читал. Он не оставляет записку. Он не оставляет и подарки Тома — хотя в какой-то момент хочется, но потом понимает, что придётся отдать важные вещи: несколько пар очков и телефон. В конце концов, возвращать подарки — как-то глупо. Ещё глупо собирать свои вещи утром, пока твой (уже, очевидно, бывший) любовник на работе, и уходить молча, и сидеть в машине, не решаясь отъехать от дома, чувствуя, как слёзы текут по лицу. Последнее — глупо в особенности; как чувствовала себя мама, когда отец ушёл — так же, или ей было хуже? Зик думает о ней, оставшейся в боли одиночества и предательства на долгие годы. Он не хочет такой судьбы для себя. Поэтому он вытирает лицо, включает музыку погромче, чтобы в классической рок-балладе раствориться вместе со своими мыслями, и едет к бабушке. Которая, конечно, не ожидает его приезда, и удивляется, что он вернулся. На ходу приходится придумать историю о том, что Пик нашла себе парня и теперь им не совсем удобно жить вместе. Бабушка поражённо вздыхает и сетует, что Зик — глупец, раз упустил свои шансы. Она почему-то решает, что его сердце разбито, и ему выть и смеяться хочется от того, насколько она права, и ошибается в то же время. Бабушка лечит его разбитое сердце свежим пирогом и поцелуем в макушку. Это не помогает, но её старания Зику по душе.

***

Он слабохарактерный придурок, потому что никакой бейсбол он не бросает. То ли стыд, то ли нежелание бросать команду посередине сезона, то ли ответственность — всё-таки его спортивную стипендию платят не просто так, — но что-то мешает пойти к тренеру и сказать, что он больше не будет играть. Сезон идёт своим чередом. Победы за поражениями, поражения за победами. Скауты приходят на игры; скауты встречаются с некоторыми из них после, говорят, что так сильно ждут их в своих командах; Зик слушает это тоже. Том не приходит на его игры, не пишет и не звонит, и, учитывая, что они совсем на разных факультетах, у них даже нет шанса пересечься в кампусе. Теперь по утрам Зик напоминает себе совсем о других вещах: что он теперь один, что он должен привыкать к пустоте внутри, и эта пустота ощущается совсем иначе, чем когда они ссорились с Томом в прошлые разы, и тот его игнорировал. Это было больно, всегда больно: Зик изводил себя мыслями, что ему сделать, чтобы исправить ошибки, Зик надеялся и одновременно боялся, что больше Том не захочет иметь с ним дела; но теперь у него нет надежды, у него есть грубое, острое чувство покинутости — и он думает, что это не изменится. Выходить на поле и играть даёт иллюзию стабильности; каждый раз, когда мяч в его руке, его ладонь болит от напряжения — он оставляет свежие следы на коже перед игрой, не давая зажить предыдущим. Возможно, это что-то патологическое. Возможно, ему стоит завязывать с сигаретами и этой привычкой. Но Зика всё устраивает, и это помогает ему жить день ото дня — две долгие недели. Для выработки привычки нужно продержаться двадцать один день. Он не уверен, что это работает с разбитым сердцем, но надеется. — Тебе нужно переключиться, — Пик треплет его по волосам. Она не знает, в чём дело. Зик просто и коротко сказал ей: «Я теперь один», а она обняла его и ответила, что это к лучшему так, как будто понимала. Но откуда? Почему? Нет, она не могла знать правду, даже несмотря на свою проницательность. Сейчас они сидят в его машине после игры — не такой ужасной игры, как та, что поставила точку в их отношениях с Томом, и они даже не проиграли сегодня, но Зику кажется, он ужасно выступил на поле. И он даже не уверен, волнует его это или нет. — Я в порядке. — У тебя лицо настолько мрачное, что мне кажется, кто-то умер. — Мой распорядок дня, — Зик усмехается, — у меня несколько учебных долгов. — О, наш маленький вундеркинд снова часами корпит над книжками? — тянет она с наигранной жалостью, вновь ероша волосы на его виске, а затем щёлкает пальцами: — Ничего не случится, если ты сегодня поедешь со мной. — Куда? — На прошлых выходных я познакомилась с одной прелестной девушкой, — Пик стучит пальцами по его колену. — Она художница. — Художница? Только не говори, что ты собираешься позвать меня на открытие её личного перфоманса. — Не-е-ет, господи! Просто тусовка у какого-то её знакомого. В Сохо. В Сохо. На мгновение картинка перед глазами мигает, теряя цвет. Сохо — это район, где они жили с мамой. Зик сжимает зубы, начиная дрожать, и ему требуются несколько секунд, прежде чем он кивает: — Ладно. Тусовка художников. В Сохо. Что может пойти не так?

***

Фиолетовые, синие и красные всполохи света делают Пик похожей на вампирскую принцессу, а может, дело не в освещении, а в её бледной коже, бархатной юбке винного цвета и блузке с шёлковыми лентами под горлом. Или всё дело в коктейлях, которые выпил Зик. Что-то крепкое, сладкое, пахнущее хвоей и землёй. Первый стакан ему вручает Вита — та самая подруга Пик, высокая и рыжая, говорящая с британским акцентом и курящая крепкие сигареты. Здесь играет заунывная музыка, от которой кружится голова, пахнет табаком и травкой, и коктейли делаются буквально на коленке. Может быть, Зик представлял себе что-то другое под вечеринкой, но откуда ему знать? Пик была права, он почти что затворник. В его жизни нет шумных тусовок, он даже из команды мало с кем общается, хоть и знает, что они собираются иногда после игр. Здесь всё больше похоже на мамины рассказы о вечерах в их квартире, когда ни Зик, ни сама она ещё не родились. Полумрак и цветовые пятна, странные коктейли и странные люди, говорящие о вещах, в которые Зик не хочет вникать. Его мало заботит автономия живописи, критика институций и пост-колониализм. Впрочем, к нему относятся с лёгким снисхождением: парень, вручающий ему уже второй коктейль, многозначительно тянет: «Ах, ты бейсболист», и Зик несдержанно громко смеётся, понимая, что его воспринимают глупым спортсменом, у которого на уме нет ничего сложнее, чем правила игры. Может быть, они так и видят его: дружок-спортсмен, которого Пик, маленькая умная принцесса Пик, способная даже пьяной поддерживать дискуссию об идеологии «белого куба», привела сюда по случайности. Пик же здесь как рыба в воде; ему кажется, маме бы она понравилась. Мама бы смотрела на неё с улыбкой, и говорила, что Пик хорошая, умная девочка, и ему стоит за неё держаться. Потом кто-то говорит, что антропология — колониальное течение, провозглашающее превосходство белого человека. Зик к тому моменту выпивает уже третий коктейль, и его голова идёт кругом, но это не мешает ему влезть в спор, потому что ничего глупее он в жизни не слышал. Пик пытается его успокить. Он её не слушает. Спор получается таким жарким, что ей приходится увести его на балкон покурить, и там она поднимается на цыпочки и целует его, мягкими, слабо пахнущими алкоголем губами. — Это очень сексуально, — хихикает Пик, — когда ты так жарко с кем-то споришь о совершенно неважной сейчас ерунде. У Зика бьётся сердце со скоростью раз в пять больше обычного, и он держится рукой за перила балкона, чтобы не упасть. Губы у него горят, и он сам тоже горит, возможно, из-за алкоголя, который выпил, а возможно, из-за поцелуя, который всё ещё пульсирует на его губах. Когда он переводит взгляд на свои пальцы, ему кажется, что они искрятся. Он целует её сам, подняв на руки. Ему страшно, что она сейчас засмеётся, и скажет: «Милый, ты такой идиот», но она только выдыхает ему в рот с какой-то необыкновенной нежностью, и это так странно и хорошо. Это совсем иначе, чем когда он целовал Тома. Ему казалось, что он никого не будет хотеть целовать так, как его, и ни с кем поцелуи не будут дарить столько удовольствия, как с ним, но когда Пик обнимает его за шею, это совсем иначе, но это так же хорошо, и тепло, и его сердце удивлённо сжимается. — Только не смей говорить, что любишь меня. Я не поверю, — улыбается она, когда их поцелуй обрывается, и гладит по шее сзади так, будто знает, как ему нравится. Её маленькая ладонь на его щеке, задевая снова запущенную щетину, а глаза блестят так темно, как никогда не блестело небо Нью-Йорка, жёлтое от светового загрязнения. — Я думал, мы друзья, — Зик осторожно целует её в ладонь. Она слезает с его рук, мягко, как котёнок, приземляясь на ноги, и тянет его за воротник футболки: — Друзья могут целоваться. Друзья могут заниматься сексом, если захотят. Это звучит логично. Может быть, Зик пьян, раз верит ей, может быть, это просто его подавляемые желания — те желания, что вспыхнули первый раз, когда она засмеялась в телефон и пообещала научить его целоваться, или те желания, что слабо дрожали где-то внутри всякий раз, как Пик обнимала его и прикасалась губами к его лбу. Ей теперь не нужно учить его поцелуям — он умеет сам, благодаря Тому, конечно же, но должен ли он думать о Томе, пока целует Пик? Нет. Поглаживая её по бедру и по шее, он кружит губами вокруг её рта, настойчиво и влажно приоткрывая её губы кончиком языка. Пик выдыхает как-то сдавленно, слишком мягко; возможно, он не ожидал от неё подобного. Потом она отпускает его. Пара шагов назад, и Зику кажется, что внутри него разрастается пустота. Неужели он сделал что-то не так? Пик так странно видеть с румянцем на щеках и покрасневшими губами. Она улыбается, когда он спрашивает, всё ли в порядке. Она расстёгивает блузку и достаёт из лифчика маленький пакетик, в котором лежат розовые конфетки в виде сердечек. — Это тебе понравится, — шепчет Пик, так и оставаясь в расстёгнутой блузке; конфетка отправляется ей на язык, а потом она тянет его за волосы, заставляя наклониться, и толкается языком ему в рот. Сладкий, приторный клубничный вкус почти горчит на языке. Зик растерянно сглатывает, ощущая, как рот наполняется слюной от этого поцелуя. Ему кажется, что Пик должна замёрзнуть, стоя на улице в середине марта в расстёгнутой блузке, но когда он касается её груди, она горячая и мягкая. Он не глупый: он понимает, что никакие это не конфеты, это наркотики. Его могут навсегда выгнать из команды, если узнают о том, что он так много выпил и принял что-то вроде экстази. Даже в студенческих лигах слишком суровые правила во всём, что касается стимуляторов. Но кто узнает? Кто расскажет его тренеру, что Зик пьян и только что забрал с языка своей лучшей подруги приторную таблетку, которая сведёт его с ума на эту ночь? Может быть, какая-то часть его хочет, чтобы об этом узнали. Тогда ему не придётся самому уходить из команды. Какой же он всё-таки трус. — Уведи меня отсюда, — хихикает Пик, когда он забирается пальцами под её лифчик. Она шлёпает его ладонь и отстраняется, запахивая блузку. Её взгляд никогда не был настолько тёмным, как сейчас, и Зику это нравится. Он чувствует, что хочет смотреть на неё так, как этой ночью. Заботит ли его боль в сердце из-за Тома? Да, всё ещё. Хочет ли он, чтобы это прекратилось? Да, конечно. И наверное, это нечестно по отношению к Пик, нельзя использовать её ради такого, но она сама целует его и сама это инициирует. Наверное, всё в порядке. Они забирают её пальто и его куртку, уходя из пропахшего травкой и дымом помещения впопыхах. Навигатор на телефоне показывает, что до дома мамы идти всего десять минут, но Зик готов схватить Пик на руки и отнести за пять. Она, впрочем, не требует этого, вполне самостоятельно передвигаясь: маленькими торопливыми шажками, лавируя между лужами на асфальте — вечером был дождь. На одном из переходов, хоть дороги и пустые, они останавливаются: красный свет кровавой полосой светит на мокрую дорогу. Пик запрокидывает голову назад и глотает воздух. Зик смотрит на неё, чувствуя, что его сердце опять работает быстрее, чем нужно, и немножко задыхается. Несмотря на прохладу, он весь вспотел, и капельки противно стекают по вискам. — Чья это квартира? — спрашивает Пик, обнимая его со спины, пока он ищет ключи и дрожащими пальцами открывает замок. Вместо ответа он пускает её в пыльную темноту, меняя их местами: снимает с плеч Пик пальто, небрежно роняет его на пол, забирается холодными пальцами под блузку, вынуждая её визгливо хихикнуть. Из глубины темного коридора на них смотрят пустые и блёклые, как у мёртвой рыбы, глаза мамы. Зик замирает, дрожа так сильно, что его зубы не попадают друг на друга. — Это моя, — говорит он тихо; волоски на шее Пик поднимаются вслед за его дыханием и щекочут ему губы. Она бормочет что-то: «О, не знала, что ты купил квартиру», и говорит, что здесь ужасно холодно — ещё бы, потому что Зик снимает с неё пальто и берёт её на руки, маленькую и смеющуюся, чтобы отнести в мамину спальню. Ему кажется важным, что они сейчас здесь. Пик его восторгов не разделяет, чихая от пыли. Она сбивает рукой пепельницу на пол, зарывается в одеяла на кровати и не прекращает смеяться, пока её смех не переходит в растерянное и сбивчивое дыхание. Может, потому что в комнате затхлый воздух и нечем дышать, а может, потому что Зик расстёгивает её блузку и прижимается губами к её груди. Он вообще понятия не имеет, что делает. Даже в сексе с Томом он редко проявляет инициативу: ему приходилось учиться интуитивно, но Том очень консервативен, к тому же вряд ли Зику поможет умение сосать член, когда перед ним Пик со съехавшим под грудь лифчиком. От прохлады её соски потемневшие и твёрдые, она вздрагивает, когда он растерянно трёт один из них пальцами. — Ты не спал с женщинами, правда? — шепчет она, качая головой. Он не стыдится признать, что нет, не спал. Дело всё в том, что его руки дрожат, когда он гладит Пик по груди и животу, и это трудно скрыть. Кое-как Зику удаётся снять с неё и блузку, и лифчик. Сев между её ног, он сжимает груди в ладонях, как будто взвешивает — у неё тяжёлая, мягкая грудь, к которой приятно прикасаться. — Когда у самок набухает грудь, это сигнал самцу, что они готовы к спариванию, — бормочет он, снова потирая сосок между указательным и большим пальцами. — Выпуклая грудь это признак полового созревания. А ты знала, что губы на лице самок тоже набухают от возбуждения, как и половые губы? Потому что тоже сигнализируют самцу о… — Боже, — она вздыхает, накрывая его ладони своими: — Замолчи. Ещё раз ты скажешь «самка», я оденусь и уйду. Зик не хочет, чтобы она уходила. Он усмехается, совсем не чувствуя ничего весёлого, и кивает. Собственная глупость кружит голову сильнее всего, что они сделали уже сейчас или сделают потом. Даже когда Пик старательно лезет прохладной маленькой ладонью к его члену, он не чувствует возбуждения, хотя, видит бог, он хочет его чувствовать. Внутри него плещется желание поцеловать каждый сантиметр голой кожи Пик, зарыться лицом в её груди или между ног. Ему хочется, чтобы перед глазами всё затянуло пеленой удовольствия, когда он почувствует, какая Пик внутри. Ладно, он чувствует возбуждение, но его член в то же время сопротивляется и прохладной ладони Пик, и тому, как она прижимается сверху горячими бёдрами, сжимая его бока, и как она влажно пачкает его пальцы, когда Зик наконец-то забирается рукой ей под юбку. Это странно, ощущать возбуждение на уровне мыслей и чувств, но не на физическом. Это явно расстраивает Пик, он видит это по её растерянному взгляду. — Ты меня не хочешь. — Хочу, — упрямо перебивает Зик, обнимая её лицо ладонями; правая влажная от её смазки, но Пик даже не дёргается. Это единственная вещь, в которой он уверен сейчас. Он хочет её. Она нужна ему. Ему нужно быть сейчас с ней, и точка. Он целует Пик с осторожностью — даже Тома он не целовал так мягко и медленно: — Хочу. Дай мне немного времени. Пик остаётся в юбке, но он снимает с неё и колготки, и трусы. Её вкус напоминает о пирогах с пеканом: сладкий и пряный; она звонко, но коротко стонет, а потом толкает его голову, шипя сквозь зубы — «ниже, левее, вот тут, не так сильно, мягче, вот так, не сжимай губами». Зик снова понятия не имеет, что делает. Даже сквозь плывущие перед глазами пятна, через шум крови в ушах и сошедшее с ума сердцебиение он осознаёт: его попытка вылизать Пик едва ли может сойти за удовлетворительную, потому что она больше ворочается, чем извивается под ним от удовольствия. В конце концов, Пик переворачивает его на спину и обнимает бёдрами его лицо, прижимаясь ко рту. Её смазка течёт на язык, он не успевает сглатывать слюну, пока лижет, но и на вылизывание это похоже слабо — скорее, Пик скользит по его губам и подбородку, выстраивая собственный ритм, и, как ни странно, это работает не только для неё. Его возбуждение наконец-то обретает материальную форму: приходится помочь себе рукой, но член всё-таки крепнет. Это почти позорно, но он слишком пьян и слишком расслаблен, чтобы чувствовать стыд сейчас. Тем более что Пик, кажется, нравится, хоть его заслуги в этом и мало. Она приподнимается, выпрямляя колени: в комнате темно, но на нём всё ещё очки, хоть и съехавшие набекрень, поэтому Зик может видеть мокрые следы слюны на её припухших половых губах. Странный азарт просыпается внутри: он обнимает её за бёдра, впечатывая пальцы в ягодицу, и тянется вперёд, чтобы лизнуть самостоятельно. Теперь, кажется, получается в нужном месте, потому что под кончиком языка Зик чувствует быструю-быструю пульсацию: он несколько раз повторяет ласку с мягким нажимом, и Пик хватается за его волосы, звонко вскрикивая: «Зик, в о т так». Её стоны, наверное, самое громкое, что эта квартира слышала за несколько лет. Зик абсолютно не знает, близко она, хорошо ли ей, или это всё искусная имитация — но ему кажется, Пик слишком уважает себя, чтобы имитировать оргазм. Чем сильнее она толкается вульвой ему в подбородок и клитором ему в рот, тем меньше воздуха поступает ему в лёгкие. Он задыхается Пик, но ему это нравится. Тяжесть её тела на его лице; запахи её возбуждения, остро затекающие в ноздри; как сильно она сжимает его голову и шею ногами. Это почти выбрасывает его из сознательного состояния, и когда Пик, кажется, кончает (по крайней мере она сжимается очень сильно, вскрикивает отчаянное «ещё» и царапает ему лоб, сжимая волосы в пальцах — это похоже на оргазм, насколько он может судить), он практически задыхается, но даже не хочет её отпускать. Эрекция болезненно пульсирует, наконец-то требуя внимание к себе. Сколько в этом заслуги того, что он чуть не перестал дышать, старательно работая языком у неё между ног? Ну, он не знает. У него слишком мало опыта, чтобы понимать, заводит его такое или нет. Том никогда не душил его в сексе. Пару раз он задыхался от члена в горле, но это едва ли одно и то же. Пик сползает вниз; её живот и юбка прижимаются к его члену, и она лезет целоваться, собирая собственную смазку с волосков на его подбородке. Это ещё одна вещь, к которой он не привык; они не целуются с Томом после минета, пока Зик не прополощет рот. Пик, очевидно, плевать на это хотела. Она снимает с него очки и скользит поцелуями по лицу так хаотично, что голова идёт кругом. Её кожа тёплая, а его ладони наоборот, прохладные, и он гладит её по ягодицам и бёдрам, вынуждая её хихикнуть ему в рот. — Для первого раза это было не так ужасно, — она переворачивается на спину, глубоко вздыхая. Её грудь вздрагивает от этого, что вынуждает Зика поймать ладонью, сжать мягкую плоть, просто обретая связь с реальностью через это прикосновение. Он осторожно целует её грудь, прижимая сосок губами, пока Пик мурлычет что-то про свою чувствительность и одновременно пытается снять юбку. — Прости, что я сразу… — Это может быть от «молли», — отмахнувшись, Пик выкручивается из его объятий. Её бёдра бледно светятся в темноте, когда она сползает с кровати и мягко, словно котёнок, перебирает ногами, выходя из спальни. Оставшись всего на минуту наедине со своими мыслями, Зик чувствует, как чьи-то ледяные пальцы хватают его за шею и это и совсем не так приятно, как от горячих бёдер Пик вокруг его головы. Он задыхается, неуклюже встаёт и тащится к окну, чтобы отворить створку, впуская весеннюю сырость в это пыльное царство. Ему кажется, он спотыкается о чьи-то тела и утопает в крови, но когда Пик возвращается, всё это исчезает тоже, и остаётся только она, стоящая на цыпочках и прижавшаяся к его груди. — Куда ты ходила? — он чувствует себя неловко, потому что его член всё ещё стоит, упираясь Пик в живот. Её это не волнует. Она убирает волосы за плечо, не мигая смотрит своими огромными тёмными глазами, а затем ведёт их к постели, ложась на спину с раздвинутыми ногами. «Происхождение мира» Курбе, только на лобке Пик в разы меньше волос. Щёки заливает жаром, хотя Зик чувствует себя замёрзшим. Вместо ответа Пик бросает ему в ладонь маленькую картонную коробочку. Там слабо перестукивают три презерватива, и Зик сглатывает, несколько секунд не понимая, что делать. Точнее, он знает, что делать, но не может себя заставить раскрыть коробочку, достать один из презервативов и натянуть на член. Но только сейчас до него доходит, что он собирается заняться с Пик сексом. И несмотря на презервативы в собственной ладони, это сковывает его внутренности тревогой: что, если ситуация пойдёт не по плану, и презерватив порвётся, или случится ещё что-то, что приведёт их обоих к плачевным последствиям? Низ живота болезненно поджимается, и Зик дёргается, роняя упаковку на постель, отчего Пик только разочарованно цыкает, отбирая у него презервативы. — Иди сюда, — бормочет она, садясь на постели. Пока её пальцы осторожно раскатывают презерватив по его члену, Зик сжимает зубы и жмурится, чтобы не сдать назад от позорной паники. Это будет ещё хуже, чем то, что у него не сразу встал. Пик возненавидит его, если он сейчас сбежит. Хотя куда ему сбегать? Это его квартира, а Пик нельзя оставлять тут одну — это место не для неё. Она слишком… Чистая для этого места. Именно эта мысль заставляет Зика сдаться ощущениям: он тихо стонет, когда её пальцы сжимаются у основания, окончательно расправляя презерватив, и осторожно нависает над Пик, заглядывая ей в глаза. Конечно, Зик знает, как заниматься сексом с женщинами. Если в кунилингусе довольно много секретов, как оказалось на практике, то сложностей с тем, чтобы ввести свой член Пик в вагину он не испытывает. Слюна уже подсохла на её половых губах, а на презервативе никогда не хватает смазки: Зик знает это на своей шкуре. Он не спешит: сплёвывает на пальцы, размазывая слюну между мягких влажных складок, остатками мажет по обтянутой тонким латексом головке. Притихшая Пик тяжело дышит, но её ладони на плечах словно подбадривают его. Быстрые резкие движения — это последнее, чего Зик хочет для неё, хотя его голова кружится, всё его тело колотит мелкой дрожью, и ему всё сложнее сдерживаться. Холодный пот снова струится по его позвоночнику, и он стискивает зубы, пару раз проводя головкой у неё между ног, но потом Пик сама приподнимает бёдра, толкаясь навстречу, и их растерянные, совсем не совпадающие по тональности стоны звучат почти в унисон. Зик стонет, потому что ему тесно и горячо. Пик стонет… Он надеется, что не от боли и дискомфорта. Её ладонь упирается ему в живот, и она не позволяет двигаться дальше, но он и не хочет. Войти в неё только головкой уже достаточно, чтобы из холода его бросило в жар, и там, где минуту назад плескалась тревога, стало раскатисто пульсировать что-то горячее и трепетное, чему он не может подобрать названия. На интуитивном уровне он чувствует, как нужно коснуться Пик сейчас: его большой палец скользко обводит её клитор, и она коротко кивает, на мгновение позволяя улыбке вспыхнуть на её губах. — Двигайся, — наконец, разрешает она. Мягкая ладонь исчезает с его живота, и вместо этого Пик обнимает его за шею, впиваясь коленями в бока. Это не так просто — двигаться, но он находит нужный ритм, опускаясь на неё, и первые несколько мгновений это неловкое молчание, несмелые толчки и взгляд глаза в глаза, а потом Зик целует её, ладонью придерживая голову под затылком. Это ощущается совсем иначе, нежели секс с Томом. Неуклюже, но так хорошо. Пик довольно быстро начинает шуметь: стонет ему в рот, жадно вылизывая, стонет ему в шею, оставляя вспышки коротких укусов, снова и снова направляет, контролируя каждое его движение, контролируя ритм. Он чувствует себя как посреди незапланированной пробежки: горят лёгкие, горит в горле, ему тяжело дышать, и ноги так сильно трясутся, что он вот-вот упадёт на Пик. В затхлом запахе простыней и отсыревшего табачного пепла вспыхивает запах кедра и абрикосов. Тугой узел закручивается резинкой внизу живота; если резинку потянуть слишком сильно, она лопнет. Зик жмурится, бодая кончиком носа её щёку, и растерянно порыкивает от укуса в шею. Когда он открывает глаза, он видит маму на её месте: раскрытый рот, из которого вытекает вода, опустевшие мёртвые глаза, пятна крови на бледных щеках и на вскинутых вверх запястьях, раскрытых тонким лезвием. Его бёдра толкаются по инерции, даже когда он вскрикивает от страха, и цепкие ногти проскальзывают царапинами на его плечах, не пуская; мама открывает рот шире, обнажая острые как будто треугольные зубы, и высовывает опухший от воды скользкий язык, а потом сжимает ладони на его шее, и давит, и давит, и давит… — Эй, смотри на меня, — он переворачивается на спину и видит, как Пик забирается обратно на его член, раскачивая бёдрами. Картинка меняется: это она, конечно, это она. Как он вообще мог увидеть маму на её месте? Что это было? Зик не понимает, но у него и нет возможностей разобраться сейчас. Он послушно смотрит: грудь Пик подскакивает вслед за ней, и он ловит одну из них ладонью, сгибая ноги в коленях, чтобы было удобнее в ней двигаться. Это Пик; хотя от неё пахнет кедром и абрикосами, это Пик, её высокие стоны, её мягкая грудь и её поцелуи. Его сердце заходится в хаотичном ритме, как и его тело движется в хаотичном ритме, и он мотает головой, не желая даже думать о матери сейчас, и всё кажется под контролем до той секунды, пока резинка внизу его живота не лопается с оглушительным треском, позволяя ему кончить. Это хорошо: что-то горячее окутывает его член, и он чувствует, как освобождается. Это ужасно: вся тревога, которую он успешно игнорировал, возвращается, за короткое мгновение преумножаясь, и взрывается внутри него. Тяжесть, с которой ему давит нечто эфемерное на грудь, невыносима. Он глотает воздух, чувствуя себя так, словно призрак матери снова душит его, и впивается пальцами в бёдра Пик, мотая головой. Зачем он согласился заниматься с ней сексом? Зачем он кончил в неё? Что, если презерватив порвался? Что, если она окажется беременна? Что, если потом, через десять лет, она будет смотреть на него с такой же ненавистью, как смотрела мама, и их ребёнок будет настолько же несчастен, как и он? Он даже не понимает, почему все эти «зачем» и «что, если» крутятся в его голове именно сейчас. Он задыхается, и о продолжении уже и речи не идёт: на периферии сознания Зик понимает, что Пик отпускает его, слезая, а затем он чувствует её ладони на плечах, грудь прижимается к его лицу, она целует его в лоб и мягко, заботливо шепчет: — Что случилось? Ему стыдно признаваться. Что случилось? У него опять паническая атака; на этот раз потому что он кончил в неё, перед этим словив очень реалистичную, жуткую, живую галлюцинацию своей мёртвой матери на её месте. Сглатывая раз за разом, Зик пытается сдержать приступ тошноты, и его пальцы как от конвульсий сжимаются на бедре и плече Пик, но она терпит, хотя это, очевидно, больно. Она что-то говорит — что-то, возвращающее его к реальности, хотя он не разбирает ни слова. В его груди опять жжётся, но к этому постепенно можно привыкнуть, и Зик привыкает, в конце концов отпуская её и откидываясь на спину со сдавленным выдохом. Пик не спрашивает, часто это у него, почему он повёл себя так; она вообще не задаёт лишних вопросов, ожидая, пока он найдёт в себе силы говорить. Чертовски хочется пить: во рту сухо и гадко. В темноте он замечает её обеспокоенный взгляд: он ложится плёнкой на кожу. — Не так я представлял себе эту ночь. — Ты её представлял? — её насмешка совсем не оскорбительна. Зик усмехается тоже, осторожно присаживаясь, опирается спиной на изголовье кровати и стаскивает презерватив с ощущением омерзения. Тот целый, и значит, его страхи случайно заделать ребёнка Пик беспочвенны, но его всё равно сложно успокоить. — Нет, — отвечает он честно. Пик ложится головой ему на плечо, обнимая своими маленькими ладошками его ладонь, и её улыбка шелестит ему по коже: — Хорошо. Я тоже. Всё здесь, в этой комнате, теперь пахнет живым: сексом, страстью, поцелуями. Они молчат минуту, две, три — целую бесконечность. Потом Зик, надкусив губу изнутри, приводит себя в чувство привкусом крови. — Я два с половиной года спал, — почему-то он не может использовать «встречался», — с Томом. Он друг моей мамы. Когда они с отцом развелись, Том стал часто приходить к нам. Он заботился о маме, пытался заботиться обо мне. Он стал мне больше, чем отцом. Отвёл меня на бейсбол, был рядом, когда мама умерла. А потом я понял, что хочу большего. И… Однажды это случилось. — Сколько ему? — совсем без осуждения спрашивает Пик, приподняв лицо. Он гладит её по щеке и усмехается снова: — Пятьдесят два. — Пятьдесят… Чего? Ну даёшь, — и снова — без осуждения. Качнув головой, она садится повыше, обнимая и его лицо в ответ, и осторожно целует в переносицу: — И ты не сказал мне? — Я не… — Ладно, молчи. Я понимаю. Что случилось сейчас? Зик растерянно чешет щёку, улыбаясь чуть виновато. Сейчас случилось так много всего; едва ли он может рассказать Пик хотя бы часть из этого. Как он доверит ей свои страхи? Как он позволит ей узнать, насколько он чудовищный, пустой и гнилой внутри? Она точно его оставит. Он не хочет, чтобы Пик уходила. И всё-таки… — Иногда мне кажется, что я ненавижу бейсбол.

***

Это конец апреля, они играют с командой Пенсильванского университета на домашнем поле, и на четвёртом иннинге Зик видит Тома на трибунах. После игры Том ждёт его у машины. На капоте стоят два стаканчика с кофе, в его руках сигарета, у него совсем другая оправа очков. Прошло два месяца, и Зик думал, что в порядке, но он замирает напуганный и ждёт, что произойдёт сейчас. И Том говорит: — Ты мне нужен. Поехали со мной? Зик хочет сказать ему «нет». Хочет сказать ему «я сплю с Пик». Хочет сказать «я могу справиться сам». Но его сердце болит и это невыносимо — и он сдаётся, садясь к Тому в машину.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.