ID работы: 11241392

Пропавшие без вести

Слэш
NC-17
В процессе
262
автор
Размер:
планируется Макси, написано 430 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
262 Нравится 1091 Отзывы 91 В сборник Скачать

24

Настройки текста
Примечания:
Дождь дробится мелкими каплями на лобовом, расползается полосами, которые тянут дворники и они красятся жёлтыми и красными от стопсигналов. На проезжей части ни одной встречной машины — только седан впереди, который тащится непозволительно медленно, а мажор обгонять его не спешит — плетется так же и убивает своим тотальным спокойствием. Позади, приклеившись к окну, сидит Цзоу Деминг, переставший верещать только минут пять назад. У них тут был целый концерт по заказам: сначала плёл байгу про невиновность и что его неправильно поняли, а после орудовал исключительно матами, но так, сука, неумело, что Шань всерьёз начал шарить рукой в бардачке, в надежде нарыть какую-нибудь изгвазданную в машинном завершившимся масле тряпку, чтобы запихать её этому в глотку поглубже. В ушах до сих пор мразный звон стоит от его горлодёра, который стирает напрочь шелест шин о мокрый асфальт. Все звуки мешает в акустический фарш, который вонзается в перепонки однородным писком, точно совсем недавно рядом прогремел оглушающий взрыв и слуховой нерв дёргает, как припадочный. У этого рожа вся в высохших соплях, облепивших щёки белой поганью, на которую смотреть почти нереально — желудок тут же скручивает в спазме и приходится рывком потянуться к двери, зажать доводчик, чтобы окно опустилось, как назло медленно. Глотает жадно запах вымоченной рыхлой земли и тут же бесится, когда позади гундосят: — Холодно. — Потерпишь. — мажор и своё окно открывает, косится на него через зеркало заднего вида и только сильнее сжимает руль, даже не замечая, как обивка исходится натяжным хрустом. Изъятые фотки палят кожу рук, жгутся и очень хочется пустить их по ветру, швырануть в окно, чтобы не видел никто, что там украденные кусочки чужих жизней. В которые вломились бесцеремонно и перевернули всё вверх дном, показывая, что жизнь та ещё проблядь и методы у неё — жёстче некуда. Иначе нахуя она вообще таких вот людей, как Цзоу Деминг удерживает в этом мире. Всякие гуру в сети — единогласно пиздят о том, что ничего в жизни не происходит просто так. Шань бы им в рожу этими снимками ткнул, следом теми, что после экспертиз — израненными телами и вывернутыми наружу кусками мяса с кожей. Ткнул и спросил: ну чё? Это тоже не просто так? Вот это ты как назовёшь, м? Судьба, обстоятельства, рок — как эту херню вообще назвать можно? За что их так? Пиздишь же с умным ебальником, что не просто так всё происходит, умный ведь, так ответь за пустой базар. Цзянь в такую хуеплетень почему-то верит. Говорит, что верит в ад и в рай. Если бы кто спросил у Шаня — он бы сказал, что просто не в то время, не в том месте, не с тем человеком им пришлось столкнуться. …И такие мысли не проходят, блядь, даром. Лучше бы не задумывался об этом вообще. Лучше бы зверел от тотально спокойного мажора и всхлипывающего Цзоу Деминга. Лучше бы о другом чём-то думал. Потому что — вот оно, подтверждение того, что жизнь та ещё проблядь, больно пинающая под ребра этим вот: всё случается не просто так, а обязательно не в то время, не в том месте и не с тем человеком. Не тем сейчас оказался именно Шань. Потому что заваливаясь в участок шерифа и лавируя между служащими, собравшимися в управлении — застывает на месте соляным столбом. И не пошевелиться. И не отвести взгляда. И не выдохнуть драный озон, который сжигает лёгкие подчистую, полонит помещение из открытых окон. И организму плевать, что озон взрывоопасный, потому что подрывается он самопроизвольно и неожиданно. Организму плевать, что выглядит это всё пиздец, как странно — застывший посреди общей комнаты Рыжий, которому не повезло оказаться не в том месте, не в то, сука, время. Потому что натыкается Шань взглядом на Змея, стоящего в отдалении, разговаривающего с кем-то — не различить о чём, ведь все звуки смывает напрочь. Все звуки сейчас — сплошная прямая на мониторе жизнеобеспечения. Все звуки сейчас в драный минус, как и сам Шань. Его почти дёргает вперёд — к нему. Дёргает так, что на ногах устоять практически нереально, практически невозможно себя остановить, но Шань это делает фатальным усилием воли, которую натаскивал на такие вот непредвиденные, годами. Глотку почти раздирает скулежом, а затылок начинает печь, точно его прислонили к кипящей печке. Или шваркнули по нему калённой кочергой с размаху. Шаню отчаянно нужно чувствовать землю под ногами, которая кренится и разлагается, превращаясь в болотную торфяную топь. И его натурально засасывает. Засасывает в прошлое. Тычет мордой в то, что он старательно выскабливал из себя. Отшвыривает на десять лет назад, когда тело было ещё неуклюже-угловатым, а мозгов в нём не было и вовсе. Была только чистая ярость и чистый адреналин, которые с лёгкостью подчинял себе он. Он, который внезапно лишает кислорода, лишает возможности пошевелиться, лишает шанса ухватиться за настоящее, потому что Шань уже тот самый подросток — озлобленный на весь мир, щетинистый, не умеющий словами, зато умеющий кулаками. Не умеющий любить, но по-своему любящий его. По-своему, как умеет, как привык — с болью, с укусами, с яростью, которую Змей поглощал без остатка, которому даже этого всегда было мало. Которую Шань ему по полной показывал и ждал того же в ответ. У них со Змеем старые счёты. У них со Змеем тёрки раньше были, давно — те времена даже вспомнить сложно. Но они мгновенно вспоминаются, накрывают до удушения: одна сигарета на двоих, одна банка пива, которой по малолетке за глаза хватало, одно натуральное безумие. Безумие, когда однажды оба решают, что одной сигареты на двоих слишком мало — у сигарет недолговечный срок жизни. Они минут пять максимум протянуть могут — долгими затяжками и дымными выдохами друг другу в губы. Безумие, когда хотелось чтобы это вот между ними — было чуть большим, чем одна сигарета. Безумие, когда заваливаешься в единственный работающий ночью магазин на районе — канцелярский, блядь, хотя нужна была, как минимум аптека. Но до аптеки полчаса ходу, а у них всего пять минут в запасе на одну сигарету — не успели бы. Не успели, а успеть пиздец, как хотелось. Безумие, шлёпать мелочь на стол, забирая дебильную канцелярскую кнопку — серую всю, с острым наконечником. Безумие — обрабатывать её в глухой подворотне, в рассеянном свете фонарного столба, щедро поливая хмельным из початой бутылки. А после под садистски-нежным взглядом глаза в глаза — прикладываться губами к горлышку, когда Змей шепчет, что будет больно. Шань знает. Шаню похуй. Шань без царя в башке и ему требовалось растянуть их пять минут в вечности. Этого же хотелось и Змею. Безумие — сцеплять зубы до того, что челюстные мышцы нахер сводит, шипеть от простреливающей боли в мочке правого — и ловить такое же шипение, только удовольствия от Змея, который слизывает тёплую кровь с раны. У него это шипение всегда каким-то особенным выходило. Каким-то, блядь, нереальным. Сейчас Шань тоже сцепляет зубы, цепляется взглядом за отросшие пепельные патлы, которые прежде клоками стальной ваты царапали ладони. Которые чем сильнее оттягиваешь, тем больше больного кайфа в чужих глазах ловишь и ловишь себя на том, что ты кайфуешь не меньше. От него всё так же несёт дороговизной и ярко выраженной, выставленной напоказ опасностью — словно и не прошел десяток лет. Словно время неслось и его совсем не трогало, не выбивало ожесточенными пинками по рёбрам всю спесь, которой в подростковые годы у Змея немеренно было. Словно время намерено оставило в нём того пацана с приторной улыбкой и башкой с придурью. Только внешность поменялась — обтесалась углами, заточила зубы ещё острее прежнего, и без того хищный взгляд — вообще убийственным сделался. Он не смотрит — он прошивает на поражение без предупредительного всех, кого рассматривает. У него такой же ядовито-жёлтый в глазах жидким токсином, знаком биологический опасности: беги, кто только может — в радиусе мили хуй, кто вообще выживет. Шаню выживать не приходилось. Шань этим с садистским наслаждением убивался. Сам — добровольно. После такого только сжигать тела и пускать пеплом по ветру на пустоши, где никогда не ступит нога человека, потому что ядом пропитывает все ткани изнутри. И даже не подойдя к нему, не почувствовав хищный взгляд на коже, который распускает ядовитые споры, проникающие под неё — внутри пробивается тот, кого Шань на долгие года усыпил. Тот безумец, которому было откровенно срать на заражение крови через канцелярскую иглу, которому было срать на законы, который подсел на драные пять минут и горький дым из губ в губы. Он рвётся наружу, он почуял того, кто был когда-то критически важен. Того, кем дышал и надышаться никак не мог. Того, кем был смертельно болен. Тот, кого пытался усыпить — живёт теми пятью минутами и одной на двоих сигаретой и не в курсе вообще, что Шань жил дальше. Что Шань оставил это гиблое дело и свернул на ту дорогу, которая привела его в управление. Что Шань добровольно отказался от безумия, потому что это реально сводило с ума. Шэ Ли натурально сводил с ума, потому что у него к этому дар от рождения. У него к этому неебический талант. А у Шаня к этому слабость. Слабости свои Шань на хую вертел и высылал их туда же. Слабым Шань никогда и не был — не было возможности, блядь. Слабым он быть не желал. А то, что было между пятью минутами и горькими выдохами из губ в губы — лишало рассудка и здравого смысла, подсовывая всё новые и новые дозы опасных оскалов и мрачно-насмешливых жёлтых глаз во тьме улиц. И ими ширяться до смерти можно было — и это гребанная слабость, самая откровенная болевая, самая страшная уязвимость, какой только Шань страдал. Страдал, ранился добровольно с драным кайфом, подставлял шею под болезненные укусы и выскуливал имя, когда молчать уже было нереально. Когда звать его хотелось ежесекундно, чтобы рядом-рядом-рядом. Не на пять минут, не на одну сигарету — навсегда, слышишь? Навсегда давай вместе, давай до аптеки быстро, у меня идея есть — тебе точно понравится, тебе придется по вкусу. Ты же любишь с моей кожи слизывать ржавчину, после драк. Ты же наслаждаешься каждой каплей моего сраного терпения, вырывая из моих рук контроль. Тебя же тоже ведёт от риска, в котором мы погибаем. Друг в друге погибаем — один за другого. Давай, вставай, поднимай задницу с асфальта. Да оставь ты это проклятое пиво — кому оно нахуй в три часа ночи на бордюре мешает? Пойдем, тут недалеко, на той стороне улицы какой-то круглосуточный есть. Пошли, дай руку, сожми покрепче, чтобы жилы натянулись, рассекли нахуй кожу, вплелись друг в друга, чтобы уже не разорвать их было. Вон вывеска, слышь? Только, блядь, почему тут канцелярский. Ай, да похуй, сойдёт, жди тут, я мигом. Жди и не смей курить без меня. Все твои выдохи в мои губы, весь твой сожженный лёгкими кислород, горький табачный дым — всё моё, усёк? Ни капли в чужое небо над нашими головами, всё только мне-мне-мне. Я жадный, да. До тебя — жадный, пьяный, больной. Твой. Да — твой. И вот доказательство — вот игла, коли ей быстрее. Что? Да поебать мне что ты проколешь, только не жизненно важные — этой херне до них не дотянутся, даже шрама не оставит. Все жизненно важные ты уже прошил собой. Ты говоришь, что будет больно — но куда уже больнее? Страшнее боли, чем от твоего яда ещё не придумали, блядь. Острее тебя ещё не придумали. Хуже тебя ещё нет никого и не появится. Проколол? Теперь я тебе. Я себя на тебе оставлю, себя в тебе — навека, слышишь? Эти дыры внутри — мы заполним друг другом, как полоним едким дымом лёгкие. У тебя кровь, дай слижу, дай попробую, дай вмажусь. Я навечно теперь в тебе. Ты наверно теперь во мне. Даже если мы порознь. И когда это порознь настало — было пусто. Очень пусто. Настолько, что Шань скулил ночами в подушку, но не позволял себе набрать выбитый на подкорке номер, который помнит до сих пор. Он его, наверное, уже сменил давно, а цифры сами по себе всплывают в памяти, отпечатываются грубыми скосами под веками. Это — слабостью. Шань не признаёт слабости. Шань её высекает из жизни ненужным хламом. По которому в хлам сам Шань. Был. Прошло. Отпустило. Не дёргало до этого момента уже очень давно. Ненужным хламом, который почему-то до сих пор хранится в дальних отсеках сердечной мышцы, которая, оказывается — очень многое вместить в себя может. Целого сломанного человека — в такой мелкий комок, который с человеческий кулак. Целую прошлую жизнь из сплошных укусов, ссадин и горького дыма. И внутри сейчас болит, внутри рвёт, внутри просыпается. Тот уснувший, умертвившийся крепким беспробудным — вообще берегов не видел, зато видел Шань. Та его разумная часть, которая врубалась каждый раз, когда заканчивались очередные пять минут безумия, вышвыривая его в грязную реальность. И Шань решил: хватит. Решил и свалил, сжигая мосты. Сжигая свою слабость. Свою уязвимость, которая клином на одном желтоглазом сошлась. Шэ Ли в себе сжигая. Тот прах до сих пор где-то под ребрами трухой валяется и выкинуть из себя этот пепел Шань не может — дорого, как память. А те приторные угрожающие улыбки и ядовито-жёлтые глаза спрятаны внутри настолько надёжно, что Шань и сам не понимает где конкретно их искать. Но находит каждый раз, когда пьянеет настолько, чтобы не различать лиц перед собой. Находит и вмазывается. Шэ Ли оборачивается настороженно, точно чувствует взгляд на себе. Оборачивается резко — его тоже дёргает. Его выворачивает всем корпусом и тоже схватывает на какие-то доли секунд оцепенением, из которого Шань никак самостоятельно выбраться не может. Которое снимает лёгким прикосновением к предплечью, шарнирными пальцами, в которые урывисто вцепиться хочется и попросить: Тянь, уведи меня. Отсюда подальше, быстрее, блядь. Уведи, вынеси плечом, как того уёбка, хоть что-нибудь, блядь, сделай. Ты же видишь, я висну на нём. Ты же видишь, я на помосте, где на шее грубая бечевка, а доски под ногами шаткие, хлипкие, распадаются сырой трухой. И я — я распадаюсь под его взглядом, Тянь. Сделай ты что-нибудь, я хочу быть снова целым, а не снова сломанным. И Тянь словно слышит — опять, в который уже, блядь, раз — закидывает руку на плечо, жмётся губами к взмокшему виску, спрашивает огрубевшим: — Порядок? Кофе будешь? Шань не понимает при чём тут кофе. Шань нихуя не в порядке. Шань в прошлом, в угловатом остром теле, где острые шипы не только наружу, а ещё и внутрь. Позволяет Тяню так и зависнуть — не выкручивается из-под руки, не шипит злобно, чтобы отъебался. Потому что вот он — тот самый момент, когда не в том месте, в то время, не с тем… Да господи, блядский ты боже. Тянь — тот. Это не Шань так решил. Это решило тело или взбесившаяся мышца, которую колотит о рёбра. Тянь тут. И от этого легче в разы. Потому что Шань уверен — не окажись его рядом, Шаня бы нахуй разорвало. Изнутри, снаружи. У Тяня ледяные пальцы с шарнирными суставами, которые приятно обводить подушечками по окружности. У Тяня спокойное ровное дыхание, под которое можно иррационально подстроиться. И Шань подстраивается — начинает дышать. Не Змеем. Тянем. Морем. Нужным. И снова почти забывает, как это делается, когда Змей тянет губы — из которых самые вкусные горькие выдохи дымом — в хитрой улыбке. Он подходит, огибая галдящих офицеров, останавливается близко совсем — и Шань чувствует, как Тянь ловит напряг. Как он не делает шаг назад, но тянет туда Шаня — от Змея подальше. Поближе к себе. — Шань. Давно не виделись. — у него голос изменился. Огрубел, изъелся хрипом. У него волосы длиннее обычного. У него в глазах знакомые черти, каждого из которых Шань лично знает, лично с ними знакомился, лично каждого к себе приучал. Лично каждого в себя, себе, потому что мало было и хотелось ещё — всего его полностью, со всей его ядовитой преисподней, где змеиное гнездо и скорпионьи угодья. Где жара под сорок днём и лютый мороз по ночам. Где Шань находил ответное безумие, ответную ярость, ответное что-то, что приплетают к чувствам, а словами назвать не могут. Оно непроизносимое и Шань вообще сомневается, что такое в природе существует. Оно не так сильно ебашит по болевым. Потому что — Тянь. Потому что — Тянь держит и сейчас мажором его назвать язык совсем не поворачивается. И Тянь не даёт увалиться верной псиной Змею под ноги. Не даёт открыть пасть и вывалить не Шаня слова, а слова того угловатого и без царя в башке: я так тебя ждал. Я так соскучился, твою мать. Я так тебя… Шань прочищает саднящую в желании глотнуть горечь табачного дыма из чужих губ, глотку. Выдыхает слишком шумно, цепляется пальцами за рубашку Тяня, отвечает сипло: — Ага. — и сказать ему больше нечего. Ничего и не надо говорить, надо валить подальше, а не обгладывать взглядом. Нет, Шань по нему не соскучился — нет уж, блядь. По нему соскучился тот, что внутри, которого Шань надеялся похоронить. Но даже из пепла, как оказалось — иногда восстают. Даже из пепла, как оказалось — можно вычленить что-то, что было когда-то ослепительно ценным и казалось, что его из рук выпускать никак нельзя. Это ломкое, хрупкое, держащееся на пяти сраных минутах. Даже в пепле, как оказалось — можно найти ещё обжигающие угли после пожарища. И они жгут, выжигают, затягивают удавку на шее — ты только потяни за неё, Змей и я к тебе, я в тебя, я… Не я. Тот, которого я усыпил. Тот, который восстал из мертвых, из пепла, из воспоминаний. Тот, который скулит под рёбрами. Не я, слышишь? Я отпустил. Я держусь уже совсем за другого. Вы ведь ни на грамм не похожи, Змей. Вы катастрофические разные. Там, где у тебя кислотно-жёлтый яд — у него сталь плавится. Там, где у тебя хищный, требующий взгляд — у него топи ебучие и бездны, которые почему-то греют. Там, где у тебя раздирающие нутро ухмылки — у него пластыри, подорожник и аспирин. Вы разные, Змей, слышишь? Вы разные, но к вам я — одинаково. Только сейчас понял, ещё не успел себя осадить, не успел выругать, не успел в отрицание. Ледяные пальцы остужают горячечную кожу, которую в жар лихорадки бросает, жмут плечо с силой, от которой Шань кривится слегка, а Тянь спрашивает: — Вы знакомы? Не просто спрашивает — с раздраженим в голосе, с яростью в нажиме ладони, которая впивается в мышцы явно помимо его воли. Он почти рычит и злобно скалится — не улыбкой, а тем опасно-предупреждающим: только двинься, Змей. Только на шаг ещё ближе подойди — растащить нас уже не смогут. Шань это кожей физически чувствует. Чувствует гнев, которым Тяня колотить начинает. Чувствует, что тот, кто внутри — притихает и не орет больше, чтобы к Змею кинуться. Шань выдыхает. Шань благодарно тычется лбом в чисто выбритую щёку и ощущает, как это мимолётное и нужное — Тяня слегка расслабляет. Слегка даёт ему тоже выдохнуть. Вдохнуть. Слегка — нет, нихуя не слегка, по полной, мать его, тотально — гасит яд в жёлтых глазах. Гасит что-то до боли родное и привычное, чему на смену приходит чужое, незнакомое — разочарование с примесью горечи. Он такого в глазах Шэ Ли ещё не видел — не доводилось. Он такое у него впервые ловит с жадностью — он таким никогда не был. Никогда ни о чём не сожалел. А сейчас — ему тоже почему-то больно. Он кривится, смотря на руку Тяня, следом Шаню в глаза с такой ёбаной скорбью, что ком в груди перестаёт биться. И её ещё больше становится, когда Шань отвечает тихо: — Были. Они однажды были. Они когда-то были. Они друг у друга проколами на телах и внутренними ранами, которые друг другу зализывали. Они друг другу теперь никто. Змей больше не его болевая. У Шаня новая незаживающая, неправильная какая-то рана, которая оказывает заживляющее действие. У Тяня в отличие от Змея не яд. У Тяня антидот от всего этого драного мира и гаптофобии, через которую тот пробился хуй пойми как. Которая ласково к его ледяным рукам притирается и мурлычет сытым зверем. У Тяня ёбаный талант выводить из себя и успокаивать одним лишь своим присутствием. У Тяня коды ко всем глухим стенам Шаня, которые рушатся бетонным крошевом ему под ноги. И Шань не знает как эта хуйня называется. Но теперь это точно не уязвимость. Это что-то куда более мощное. Это что-то не даёт возможности Шаню сейчас распадаться и рушиться под убитым взглядом пронзительных жёлтых глаз. Под словами, которыми тянут все жилы до предела — вот-вот разорвёт: — Уже не носишь? — Змей касается пальцем своего уха и жадно разглядывает заметные черные точки, которые уже давно должны были затянуться. Но змеи ядовиты. От их яда — некроз тканей. От их яда тянет тревогой внутри. То, что когда-то пропиталось их ядом — уже не заживает, хоть новую кожу себе отрасти. Шань хорошо помнит горячий язык на мочке уха, хорошо помнит, как тот зализывал рану, хорошо помнит, что надеялся, что через пару недель эта дурость на пьяную Змеем голову затянется. А ещё Шань хорошо помнит холодные пальцы Тяня, вжимающие в себя на парковке кофейни. Шань хорошо помнит мягкие потрескавшиеся губы, которые сминал-кусал-раздирал с топким удовольствием. Шань хорошо помнит, что действительно пристрастился к кофе и на другое уже, сука, не тянет. Тянет только на Тяня — по-дебильному получается, но оно так. Тащит по нему жгуче и это вот — не даёт утопиться сейчас в Змее. Не даёт и шанса тому подростку овладеть на секунды-вечности телом и кинуться к нему. Шань вбивает в себя запах моря, вбивает в себя побольше Тяня, чтобы уж точно дать тому подростку понять: баста. Закончилось. Давно уже. Вот новое, вкусное, пусть и стрёмное, пусть и бешусь на него, пусть. Вот он — новый наркотик и он на игле. И она гораздо более прочно в венах сидит, чем Змей. Оно как-то резко, быстро, неожиданно. Оно внутри и отрицать это глупо. Особенно сейчас. Особенно, когда эта аддикция перекрывает ту, что была много лет назад. Когда она не даёт той даже права на существование. Когда она сдирает с глотки удавку и вышвыривает её прочь. Когда она спасает. Сейчас это даже смешно. Тогда было — нихрена подобного. Шань на Змее тоже кое-что в память о себе оставил. Он до сих пор не знает кем считал его Змей, но явно тоже кем-то настолько же ядовитым — его проколу тоже время ничерта сделать не смогло. В его проколе, который Шань собственными руками делал — строгий черный лабрет под нижней губой. Там тоже кровь была. Соленая на вкус, с примесью хмеля и какой-то яркой наркоты, которой накрывает сразу же, стоит её только языком коснуться. Стоит только пройтись самым кончиком со внутренней стороны чужих губ, где плотная слизистая, ржавчина и кусок металла остием внутрь. И Змей острый такой — что остриё кнопки кажется мягким зефиром, его быстрый язык, перехватывающий собственный, не дающий и шанса отстраниться, поцелуй со скусом крови — всё пропитанно резкостью. Всё со Змеем было острым, болезненным и разрушительным. Ключевое — было. Уже прошло, оставляя отголоски тупой ноющей. Прошло, оставляя две крошечные незарастающие отметины, которые вечным напоминанием о пяти минутах и одной сигарете на двоих. Прошло, блядь, оно — прошло. Новое — вот оно. К себе жмёт. Новое на угрозу реагирует спокойно, держа самоконтроль на высшей точке. Новое оберегает от ошибок. Новое тушит те угли, которые под трухой пепла, Змеем оставленной. Новое зажигает по-новому. Обжигающим холодом, льдом, полярной стужей, о которую Шань умеет греться. За которую Шань держится. К которой Шань уже настолько привык, что отталкивать его не хочется совсем. Хочется другого. Хочется так, что искрит. Хочется и эту аддикцию чем-то на собственном теле запечатлеть — старые привычки, хули. Хочется вот сейчас прям рвануть его отсюда за рукав и запереться в первом попавшемся кабинете. Уйти отсюда. Лучше в номер — тут людно, тут шуметь нельзя. А там — там же стены тонкие, точно картонные, там можно. Там вообще можно всё. Предохранители уже сорвало к ебени матери — сегодня с самого утра. Так пусть горит всё ясным пламенем — уже по хую. Залез Тянь под кожу, пропитал собой — пусть сам теперь отдувается. Желание настолько сильное, что Шаня уже дёргает — туда, в номер, в картонные стены, где шуметь они будут — обязательно. У него наконец выходит подавить того скулящего внутри, заткнуть его новой аддикцией. Выходит сказать почти искренне: — Уже нет. Давно. Почти, потому что восставшие из пепла, даже если и молчат — то никуда не пропадают. Потому что две точки на мочках не затягиваются. Потому — перекрыть их, перекрыть срочно. Прямо сейчас, когда выйдут из участка шерифа. Тянем перекрыть. Зависимость на зависимость — все заимозаменимо. Главное, чтобы эту новую ни на что другое потом так же менять не пришлось. Шаню не хочется снова наматывать те же круги преисподней, которые истаптывал, подыхая по Змею. И Змей, как назло, господи — улыбается незнакомо-болезненно, говорит с драной уверенностью: — А я всё никак не отойду. Это уже седьмая по счету. — тычет пальцем в губу. — В смысле серьга. — хмурится многозначительно. — Чтобы не заросло. Блядь. Шань был бы рад не понимать о чём он. Шань был бы рад уйти до того, как он это произнёс. Шань был бы… На плече рука, которая возвращает к себе. Дыхание оседающее на лице и смоль волос, которые щекоткой на собственном лбу. И это помогает. Это работает — безотказно. Только вот Тянь злится. Тянь произносит бесцветно, но с тысячью острых оттенков для Шаня: — Ты не говорил, что у тебя есть пирсинг. И Шань каждый из них без труда различает. Шань о каждый из них режется. Шань каждым из них перекрывает присутствие Змея. Шань каждым из них теперь в хлам. Шэ Ли усмехается с тем ядом, к которому Шань так привык, от которого успел отвыкнуть, от которого укрывается мысленно: нет, не пройдешь. Пять минут истекли, дороги разошлись, не выйдет, Змей. Не сегодня, не с тем человеком, не в этом месте. Не со мной. Он бросает вызовом Тяню: — Он, видимо, многого тебе не рассказывает, да? И Шаня это задевает. Это за живое, за то самое болевое — новое. Шаня это заставляет выставить шипы, заставляет вызвериться, заставляет прошипеть защищая своё: — Ему и не интересно. — осаждает удивлённого Змея у которого в глазах на тонну разрухи больше становится, кивает на комнату, куда Цзоу Деминга увели. — Тебя там в допросной ждут. — морщится на прокол, сделанный своими же руками. — И завязывай с этим. Такое, бля, ребячество. А тот лишь улыбается обезоруживающе, поднимает руки, точно сдаётся: — Не могу, Шань. — качает головой отрицательно, усмехается и заглядывает в глаза так пронзительно, что смотреть в них становится физически больно. — Незавершённый гештальт и всё такое. Увидимся позже. — и Шань понимает — нихрена он не сдаётся. Это вообще-то не про Змея. — Всего на пять минут, да? По одной. Показывает жестом, словно сигарету в руках держит — ту самую, одну на двоих. Салютует Тяню и действительно уходит, оставляя их. Неспешно, точно только что его не переебало. В этом весь Змей — изъебнётся, но не покажет того, чем колотит внутри. Раньше Шань был весь в Змея. Сейчас… Сейчас у Шаня новая аддикция. Сейчас Шань здраво мыслить точно не может. Сейчас Шань этим новым хочет убиться, как можно быстрее — тащит Тяня за собой в сторону выхода, где над дверью горит зелёный свет. Зелёный — это хорошо. Зелёный — можно ехать. Можно въебаться на пьяную новым голову. А сожалеть уже можно будет потом.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.