ID работы: 11241392

Пропавшие без вести

Слэш
NC-17
В процессе
262
автор
Размер:
планируется Макси, написано 430 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
262 Нравится 1091 Отзывы 91 В сборник Скачать

25

Настройки текста
Примечания:
В номере жарко. Воздух — густой и плотный, забивается в лёгкие комьями, ослепляющим запахом моря и разогретого солнцем песка. Запахом, который близко, от которого оторваться невозможно — лишь им-им-им дышать, забывая себя, забывая прошлое, стирая его подчистую. Не ластиком, не блядской замазкой — вырывая из себя его с мясом. Змея из себя вырывая со старыми нарывами, старыми шрамами, старыми колото-резанными. Всё сжечь. Всё спалить нахуй. Всё. Им спалить. Его руками, которые под одежду грубо, зло, яростно — он всё ещё зол. Он всё ещё не отошёл от разговора, который ему явно не зашёл. Который ему поперек глотки полой костью. У него руки треморит. У Шаня треморит тело. У Шаня ноющая везде, где Тянь грубо касается. Везде, где Тянь давит, выжимая из Шаня прошлое. И Шань подставляется с удовольствием, Шань отвечает на поцелуй голодно и жарко. Шаня переёбывает этой злостью хуже прежнего. Шань бы ей алтарь где-то внутри себя возвел и поклонялся, как древнему всемогущему и очень кровожадному божеству. Потому что кровь по венам вскипает, плавит кожу, накаляет кости и те все трещинами, те все в уголь, те все в крошево. Весь Шань в ничто перед ним. Шань едва может вспомнить, как открыл дверь. Потому что открывал он её долго. Потому что с закрытыми в кайфе глазами, прижатым к двери чужим плотным телом — не так-то просто пытаться вставить ключ. Не так просто хотя бы пытаться дышать, когда сзади на шее смыкаются острые зубы, а всё тело раздирает разрушительно-приятной судорогой и ключ почти валится из рук. Не так просто давиться вдохом, пытаясь попасть в скважину, когда хрипом на ухо: — Открывай. Быстрее. И телом к телу — плотно, господи. Стояком к заднице и мысли о том, чтобы вставить ключ в замок, вообще забываются. Вставить хочется совсем другое. С пятой попытки получилось. С пятой попытки — ввалиться в номер, не отрываясь друг от друга. Словить урывистый кайф с глухого стона, которым раздирает Тяня, когда тот захлопывает дверь, а Шань вгрызается ответным укусом ему в шею. Тут темень, которую гасит жёлтыми полосами неплотно прикрытых жалюзи. Тут жара нереальная и одежда слетает на пол рваными движениями — своя, чужая. Мешается на полу в кучу, которую Шань случайно цепляет ногой, когда пытается сориентироваться в какой стороне кровать. У него на языке горечь табака, совсем не такого, которым упивался Шань со Змеем. У него там примеси какие-то опиумные, у него там сладость непонятно откуда взявшаяся, которую Шань слизывает снова и снова. У него дыхание сбитое, загнанное, которое Шань ловит так же жадно, как и язык — вбивает в себя углекислый и башка совсем отказывает. Кружится, точно Шань влил в себя литры водяры. На деле Шань вливает в себя тонны его ярости, с которой Тянь дёргает его на себя резко. И пол под ногами испаряется. Шань распадается в темноте, в свободном падении, которое заканчивается быстрее, чем он успевает выдохнуть. Которое заканчивается ударом зубов о зубы и довольной ухмылкой на чужих губах, которую Шань выгрызает. Которую Шань оставляет в себе, убивается ей, как одержимый. Она отзывается внутри концентрированным кайфом, с которого рубит сознание. Ёрзает на чужом теле, притираясь стояком к стояку нетерпеливо, но Тянь, кажется, спешить никуда не собирается. Тянь с лёгкостью переворачивается, бросая Шаня спиной на мягкий матрас, нависает сверху, вжимаясь так, что дышать становится нереально. Шань и так уже забыл, как это делается. Шаню это нахер не важно. Шань недовольно хмурится, когда Тянь отрывается от губ с блядски пошлым звуком. Пытается сфокусировать въёбанный взгляд на чужих пропастях, куда Шань сбросится, даже не подумав. Не думает — сбрасывается. Давно уже сбросился, просто не понимал, что эти мертвые петли за ребрами — от ебучего свободного падения. У Тяня в глазах пиздец. У него там раздражение мешается с блядским желанием. У него зрачок мазутом облепил радужку. У него звериное что-то, от чего инстинктивно хочется замереть — присмотреться. У него садистская ухмылка на искусанных губах и влага, которую Шань там оставил. Он тянет намеренно гласные, вонзая каждое слово острыми лезвиями под кожу: — Какого хера это было, Шань? Холодные пальцы обманчиво-нежно проходятся по щеке и Шань ожидает, что сейчас за этим нежным последует хлёсткая отрезвляющая пощёчина. Но Шань ошибается. Шань закусывает губу, чтобы не застонать от руки, обхватывающей член. Шань теряется в мазутной черноте яростных глаз и пальцах, что скользят по головке еле касаясь. Чувствует, как по телу тащит убийственной волной колких мурашек, выдыхает сорвано: — Чё? Тянь фыркает мрачно, облизывает губы, которые в опасном оскале сводит. Которые снова на своих почувствовать хочется. И Шань за ними тянется на чистых инстинктах, но получает только грубый тычок пальцами в грудь. Тянь нависает глыбой сверху, склоняет голову на бок, сметает руку со стояка и смачно проходится по ладони языком, не спуская с Шаня хищного взгляда. Перехватывает член поудобнее и даже не размазав слюну как следует — рвано скользит вверх-вниз, вынуждая выгнуться дугой от резкого простреливающего всё тело удовольствия, спрашивает ещё раз, с нажимом: — У тебя со Змеем — что? Шань не разбирает. Шаню плевать чё там его парит. Угроза в его голосе дробится тысячью интонаций раздражения и каждая из них — битым хрусталём прямиком под рёбра. Каждая из них гневом, проступающим через возбуждение. Каждая из них острой чужой уязвимостью, которую тело ловит дрожью. Каждая из них почему-то не мимо, а насквозь. Почему-то насквозь тут не только Шаня. Пронзает и самого Тяня, который морщится, точно слова вскрывают глотку изнутри и он вот-вот выхаркает кровавые сгустки. У него в глазах катастрофа непонимания — они почти стеклянные, как у наркомана перебравшего кислоты, вмазавшегося до тошноты и бэдтрипа, когда всякая хуйня в глюках мерещится. Или глюки уже у самого Рыжего, ведь стекло там непрочное, ненадёжное — покрывается трещинами, разлетается остроконечными обломками, которые препарируют начисто. Тянь мажет взглядом от глаз к телу — вскрывает грудину, ломает рёбра, он в душу натурально лезет, теснится, пробивается остервенело. Его туда не звали, у него ключей к ней нет, зато есть лом, которым тот все замки с мясом срывает. Открывает то, чего Шань показывать не хочет. И Шань пытается закрыться, ментально возводя стены, хмурится предупреждающе. Пытается оттолкнуть от личного, вытравить из нутра, оскалиться, чтобы Тянь не трогал это ебучее осиное гнездо и подохших в нём, мутировавших ос с поганым отравляюще жёлтым ядом. Ведь даже из пепла восстают, даже мертвые из внутренних могил поднимаются, а на то, чтобы умертвить в себе эту сраную аддикцию, у Шаня не один год ушёл. Шань не хочет повторения, Шань уже каждую тропу того адского круга с закрытыми глазами пройти может. Каждую выбоину наизусть, на ощупь изучил — о которые спотыкался, рушась от паскудного желания вернуть себе свою больную уязвимость и пять минут чистейшего безумия. Но Тяню поебать на преграды, Тянь смотрит внутрь, Тянь видит, Тянь понимает что у Шаня со Змеем. У Тяня вырывается удивлённый выдох. И это ударом под дых обоим. Заминкой, которая останавливает время, останавливает его руку, которой он больше не двигает. Это секунда-вечность глаза в глаза. Шань чувствует себя пригвождённой к ледяному подносу лягушкой, лапы которой прошиты иглами — чтобы нахер не сиганула вниз, пока её режут без спроса. И Тянь лезет внутрь без защитных латексных перчаток, Тянь вскрывает без скальпеля. Тянь делает это почти не больно. Тянь изучает внимательным взглядом внутренности, что сейчас напоказ, наизнанку. Вглядывается в неприкрытые старые раны и делает это почему-то без отвращения, хотя там одна гниль, рвань и кровавое месиво. Хотя там одна вековая печаль по ядовито-жёлтым глазам и стальной вате пепельных волос, по сигарете одной на двоих, по пяти минутам, которые в вечности растянуть так и не удалось. Но они действительно разные — Шэ Ли и Тянь. И там где Змей дал бы разрушительную реакцию, там где он бы продавил болевую, кайфуя от скулежа, там где Змей упивался бы чужой болью — Тянь даёт нечто, что лишает дара речи. У Тяня в отличие от Змея в запасе не яд, а пластыри, подорожник и аспирин. Тянь раздражен, Тянь злой, Тянь на пределе нервного напряжения, но Тянь, господи, Тянь… Тянь ведёт пальцами мягко по груди, оглаживает осторожно все болевые, стараясь делать это как можно аккуратнее. Тянь смотри так уязвимо, в самоволку скидывает с себя то, что было укрыто за слоями глухой стали без швов. Тянь обнажен тут нихуя уже не телом. Тянь обнажен душой, потому что только что лично обнажил душу Рыжего. Потому что вот он я — смотри, смотри, я тоже так могу. Для тебя, Рыжий, для тебя, видишь? И это даже не страшно. Не страшно кому-то вот так открываться. И почти не больно, правда? Шань этих слов не слышит. Шань их в мазутных безднах читает и вздрагивает, когда Тянь касается его руки, когда прикладывает её ладонью к своей груди, где гулкие тупые удары крошат его рёбра. Тянь смотрит. Открыто смотрит — впервые так, сука, открыто. Тянь показывает, что быть уязвимым можно. Не при всех. Не при каждом. При нём — можно. Потому что он перед Рыжим сейчас тоже уязвимый — напряжённое сплетение натянутых голых нервов. Которые не пытаются привычно задеть, которые не пытаются разодрать в клочья и бесполезные провода, которые не пытаются отравить. К которым пластырями, подорожником и аспирином на самые больные места. К которым осаждающим животный страх, льдом пальцев — к ушибам вообще-то принято прикладывать лёд, он стирает боль, он её впитывает в себя, он её забирает. К которым с оглушающим исцелением, к которым с нежностью, на какую, казалось — Тянь вообще по жизни не способен. Но он, сука, способен. Он на всё способен — разложить на кровати, провести аутопсию наживую и тут же сшить, зализать раны, затянуть шрамы. Окатить тело жгучим антисептиком, который Шань никак найти не мог. Ввести в вены антидот от яда, который годами травил внутренности. И если скользких лягушек после вскрытия пакуют в герметичные пакеты и вышвыривают на свалку отходов, то тут что-то совершенно иное. Тут собственная рука, ловящая его сбитый пульс. Тут глаза в глаза с удушающей искренностью, которой топит внутренние пожары по ядовито-жёлтым хищным взглядам. Тут уязвимость одна на двоих. И это больше, чем драные пять минут, это больше, чем одна сигарета, это больше, чем одно на двоих безумие. Это гораздо урывистей, на разряд больнее, но на все тонны целительнее, чем проколы по телу. Это что-то из ряда вон. Это из разряда нереального, которое описывают в книгах, показывают в кино и играют в жизни. Шань думал — что играют. Что этого нахер не существует. Нет этого, блядь. А оно вот — напротив с мазутом вместо зрачков, с безднами, куда скидываться только в строго добровольном порядке, расставляя руки в стороны, ловя встречный ветер лицом. В которое въёбываться, резаться об острые линии лица и топиться в убийственной нежности взгляда, в котором раздражения уже почти нет. Там другое. Там то, что нельзя называть. Шань никак называть это и не хочет. Шань просто расплывается от этого. И от этого плавит рассудок, плавит тело под Тянем, плавит мозг. Плавит прошлое, которое теперь реально в ярком пламени сгорает. Сгорает тем самым праведным, под которым ни одна зараза не выживет. Ни один самый стойкий яд. Ни одно хладнокровное. И Шань почти физически чувствует, как Змея из вен вытягивает — под его разъебанным взглядом с кипящей сталью. Шань нихуя не может с этим сделать и залипает. Залипает уже, кажется, часы подряд — не может понять сколько прошло времени, пока Тянь препарировал его. Пока Тянь его сшивал. Пока Тянь себя в нём оставлял, прежде чем затянуть рваные раны. Пока Тянь сдирал с себя панцирь, показывая себя настоящего. И надевать он его не спешит. Он только больше показывает — склоняется, ведёт носом по виску, вдыхая Шаня до того, что диафрагму пробивает дрожь. До того, что задерживает дыхание и из звуков остаётся только собственное сбитое и биение его сердца под ладонью, которую оттуда убирать не хочется. Когда тебе самолично в руки вручают такую хрупкую, такую сильную, такую открытую и уязвимую вещь, как сердце — удерживать её нужно особенно аккуратно. Удерживать её надо осторожно, не дыша, не двигаясь. И двигаться Шань действительно не может — застывает, когда шероховатые губы касаются мочки уха, прихватывают её мягко, а после на ней же чувствуются и зубы. Которые не ранят, но грозятся это сделать, потому что Тяня всё ещё колотит урывистой злостью. Потому Тянь всё ещё не справился с раздражением, которое лишь во взгляде погасил, а не внутри. Прикусывает и не размыкая зубов, шепчет горячим низким: — Не дёргайся, иначе прокушу. Давит клыком на то самое место, куда года назад вонзалась канцелярская кнопка. Давит клыком на то самое место, которое вечным напоминанием о пяти минутах и одной на двоих сигарете. Шань теряется в пространстве и времени, теряет в себе, а ещё больше — теряется в нём. В его лабиринтах и ёбаных топях. Спрашивает хрипло, хотя знает ответ: — Зачем? Знает и хочет услышать. Хочет уткнуть того припиздыша мелкого, который о Змее ноет. Знает и просто хочет убедиться. И убеждается, когда слышит честное на грани безнадёжности: — Стираю его с тебя. — различает тысячи оттенков болезненной обречённости, которая вонзается иглами под кожу с новыми порциями антидота. — Запомни, Рыжий, я своим не делюсь. Даже на пять минут. Даже по одной. Он отрывается от мочки, проезжается по ней острыми кромками напоследок и чуть приподнимается, заглядывая в глаза. Смотрит так, точно ждёт, что Рыжий вот-вот нахер его вышлет и скажет, что сам решит чё ему там нужно делать, а чё не нужно. С кем делить одну на двоих. Смотрит так, точно готов к тому, что его сейчас резким выверенным спихнут с себя. Смотрит так, точно уже смирился и ожидает, готовится, не собирается выставлять хоть какую-нибудь защиту на слова-выстрелы — давай Рыжий, чего ты ждёшь? Чё не приложишь, не осадишь, не въебёшь так, чтобы потом внутренности только ошмётками от стен отскребать? Скажи уже, отхуярь по болевой и давай продолжим. Потому что Тянь сам сейчас сплошная вскрытая болевая. Тянь безумен в своей искренности. Тянь натурально сводит этим с ума. И вместо слов Шань говорит по-другому. Шань обещает: никаких больше пяти минут, слышишь? Никакой сигареты одной на двоих. Никакого яда — только пластыри, подорожник и аспирин. Только одна на двоих уязвимость, которую мы больше никому, да? Которую мы больше ни перед кем, Тянь. Шань обхватывает его за шею, тянет на себя. Вместо ожидаемого Тянем удара под дых — Шань неожиданно даже для себя — целует мягко, почти вдумчиво. Если вдумчиво тут вообще возможно. Когда двое друг перед другом наизнанку израненные — поцелуй выходит ослепительно честным, палящим искренностью, сжигающим всё, что было до. Поцелуй выходит уже не кусачим, поцелуй — языком об язык, впитывая его в себя, вжимая так, что тело от тяжести приятно ноет. А внутри рвёт, внутри ревёт тот ещё ребенок, который исходится больной любовью к хладнокровным, он внутри медленно умирает — уже по-настоящему. Он колется своими шипами, он сопротивляется и тонет в плавленной стали, которую Тянь тоннами в Шаня вливает. Тонет в новом, которым оголяет нервы только сильнее. И руки Тяня уже не кажутся такими холодными. Руки по телу — сжимают, вонзаются, заставляют задыхаться в чужой рот задушенным стонами. От Тяня несёт пронзительной честностью, с которой он голодом отзывается. Жадностью отзывается — спускается ниже, ведя цепочку поцелуев по подбородку, шее, ниже. Оставляя себя на теле исцеляющими укусами, засосами, которыми Шаня выгибает, швыряет по кровати, вынуждает хрустко загребать пальцами простынь. Вынуждает дышать им и им задыхаться. Задыхаться осознанием, что мажором Шань его теперь навряд ли назвать сможет. А через секунду мысли и вовсе из башки вымывает — через секунду Тянь закидывает себе на плечо ногу, подхватывая её под коленом, и смещается ещё ниже. Через секунду Тянь, распластав язык, проходится им по колечку, удерживая за бедра. Вылизывает плотно сомкнутые мышцы, скользит языком по чувствительной коже, палит её дыханием, палит драным удовольствием, которым сердечную мышцу выталкивает куда-то за пределы ребер и бьётся она ощутимо в глотке. Там голосовые связки совсем сдурели — в них путаются гортанные стоны, которые в себе не удержать никак не получается. Хотя — кому тут какое дело до его скулежа? Кому тут нахер это будет важно осудить или принизить? Когда Тянь сам перед ним обнаженный душой, а не только телом. Когда перед ним в искренность и честность, которой с Шанем едва ли вообще кто-то делился. Когда Тянь уязвимость свою на показ, на глаза — на смотри, трогай, чё хочешь с ней делай, мне не страшно. Перед тобой, Рыжий, не страшно. И Шаню тоже почти не страшно. Шаню приятно до одури, до конвульсивных попыток отползти чуть назад и снова увидеть его глаза, но он не даётся. Он клинится языком внутрь расслабившихся, разомлевших мышц. Он толкается туда уже пальцем, проникает и мгновенно — точно годами на это был натаскан — находит воспаленный комок нервов, давит, проезжается по нему подушечкой и контроль валит нахер. Шань валится в безумие, с которым скидывает ногу с его плеча, сжимает чужие волосы, подтаскивая Тяня к себе, вгрызаясь во влажные губы, чувствуя, как внутри на один палец больше и на целые тонны удовольствия острее. Чувствуя, как тот их разводит, тоже не выдерживает, тоже стонет в рот заразительно острой нуждой — тем, что до полной отключки. Мучает, дразнит, давит на точку из раза в раз, не прикасаясь к члену, только скользя по нему своим. И от этого, господи, только рассыпаться осколками под чужим тяжелым телом, только рвать когтями кожу на его спине и плечах, только просить ещё, подаваясь чуть вперёд, насаживаясь на пальцы, выбивая на его идеальном — блядь, таком идеальном лице — хищный оскал. С ним точно нельзя было оставаться наедине. С ним точно нельзя было в этот номер. В нём теперь точно придется раствориться, не оставляя себе ничего личного. С ним хорошо так, господи. С ним правильно, блядь. С ним не страшно выстанывать просьбы о большем. С ним не страшно сходить с ума. С ним сойти с ума, кажется — единственно-верным решением. Вторым правильным решением в жизни Шаня — первым было уйти от прошлой жизни и податься в управление. С ним не страшно смотреть на желтоглазое прошлое, которое наступает сейчас на пятки. У него член истекает смазкой, которая мешается с собственной, у него на губах соль, которую Шань с упоением слизывает. У него сердце грохочет натуральными оглушающими выстрелами, которыми решетит тело. Он вынимает пальцы, шарит по кровати рукой, чертыхается, когда Шань притирается нетерпеливо. Мозг в ёбаное месиво — Шань точно не понимает, что творит. Шань тянется туда, вниз, ухватывает его стояк, соскребает смазку, размазывая ту на всю длину. У Шаня потеря причинно-следственных, стыда и проклятой совести. У Шаня за рёбрами рвань и дыра от вынесенного прошлого, которое Тянь выскреб. У него пустоту срочно нужно заполнить. Направить стояк на разработанные мышцы, выскулить хрипло: — Да быстрее ты, блядь. И почувствовать, как член выскальзывает из хватки, а Тянь его останавливает. Тянь закусывает губу до того, что там кожа белеет, качает головой отрицательно и Шань не всекает чё ему не так, бля. Не всекает, наблюдая, как тот тянется к тумбочке и громыхает там чем-то. Не всекает, пока пытается сфокусировать плывущий взгляд на тюбике, который Тянь в руках держит и откупоривает крышку с лёгким щелчком. Не всекает, пока на собственный член не разливается холодная и вязкая — жидким шёлком, стекающая вниз. Горячо. Холодно. Пиздец. Тело не может определиться. Тело то в озноб, то в дрожь жалящего жара. Обнажай, всё обнажай, шипы свои, тело, прошлое, чувства — всё-всё, Шань, нихуя тебе личного не останется — Тянь всё себе заберёт. Тело безропотным повиновением перед Тянем, когда тот, надев презерватив, устраивается сверху, шепчет что-то, чего Шань не разбирает, только ноги на чужой взмокшей пояснице скрещивает, ёрзает нетерпеливо. Он толкается внутрь и глаза тут же разъедает щелочью, внизу горит, раздирает, заполняет. Не сразу — медленно, проталкиваясь вперёд миллиметрово, давая долю секунды на то, чтобы глотнуть паленого воздуха и снова задохнуться от того, что он вбивается дальше. Тянь подставляется под руки, позволяет врезаться ногтями в пергаментную кожу, закусывает до боли губу, пытаясь не сорваться в резкое движение, чтобы оказаться внутри уже целиком. А Шань оторваться не может. Шаня этим видом дрожащего от наслаждения и блядского нетерпения Тяня — накрывает. Его реально трясёт — или это трясёт уже Шаня. Уже не разобрать, уже единым механизмом, уже стык к стыку и рыпаться поздно. Уже внутри весь. Уже застыл и дышит быстро, мелко. Он запрокидывает голову назад и лицо у него… Господи, блядь, боже — на нём все интонации адской эйфории, собранные на приоткрытых губах с треснувшей на нижней кожей, собранные в невидящем расфокусированном взгляде в никуда, в остром изломе бровей и протяжном стоне-выдохе. У Шаня разъёб по всем фронтам, по внутренним и наружным. У Шаня даваящая в мышцах и чужой пронзающий взгляд — пьяно-осмысленный. Да, такое нахер не представляется возможным, но и то, что Тянь самолично себя при нём освежевал — тоже вообще-то было неожиданностью. Фонарь с улицы растекается жёлтым месивом по стене. Его мажет влагой в уголках глаз и это походит на статичный бенгальский огонь, что застыл во времени, точно его в янтаре заморозили. Он яркий такой, но мгновенно теряет чёткость, теряет цвет, теряет очертания, потому что ярко становится внутри. Ярко от того, что внутри Тянь. И почти ничего от Змея. Там тлеет лишь недокуренная сигарета, срок жизни которой — максимум минут пять. Срок жизни этого нового, Шань ещё не определил и даже не пытается — не хочет разочаровываться. Вообще — разочаровываться с членом в заднице такое себе занятие — особо и не пострадаешь, потому что Тянь начинает двигаться. Подаётся назад медленно, плавно, задевая головкой и очерченной уздечкой чувствительные места, задевая сбитыми вниз волосами кожу лица, задевая что-то внутри, что отзывается дрожью на его искренность. И у Шаня нет шансов, кроме как отозваться такой же искренностью — честным стоном-выдохом. Честным задыхающимся вдохом, когда Тянь толкается внутрь и кажется — весь мир нахер рушится. Все стены в трещины, в бетонное крошево, в рухлядь — и это не те тонкие, точно картонные. Не те, которые удерживают крышу над головой. А те, что Шань так долго, с маниакальным упорством возводил, уплотнял, придавал устойчивости. Все они рушатся, валятся обломками куда-то в те мазутные бездны, которые утягивают в себя всё без остатка. Которые жадным рокотом — ещё, ещё давай, всё своё отдавай. Теперь будет общее, теперь будет большее. Теперь из этого хлама можно будет построить что-то действительно шедевральное. Вваливай больше, всё своё отдавай, не жалей, Рыжий. Тянь вколачивается рваными поступательными, резкими толчками, а кажется, что вколачивает в Шаня себя. Не физически — физическое тут вообще роли теперь не играет. Физическое это тупо приятно и только. То, что делает Тянь, отдавая себя без страха и сомнений — концентрированным адовым наслаждением, простреливаюшим каждую клеточку тела, каждый темный угол души. И это так пиздецки странно — получать что-то большее, чем тело, что-то большее, чем механические движения и мокрые шлепки кожей о кожу. Это так пиздецки странно — получать даром даже то, чего не просил. Что доверяют без присущей сломанным людям осторожности. Без «но» и «если». Член марает сочащейся смазкой чужой живот, трётся о него до восхитительной тягучей боли, проезжается по твердым горячим мышцам. Дуреет от тактильного пиздеца, который Тянь устраивает, специально прижимаясь плотнее. Двигается он так, что сладкими судорогами пробирает ежесекундно, что каждую эту гребанную секунду кажется, что Шань вот-вот кончит и отбросит коньки. Испепелится. Разлетится осколками под чужой обнаженной плотью. Останется на его теле вечным ожогом. И вечности будет блядски мало. Шаню нужны все вечности подряд. Шаню нужен он. Шань выскребает ногтями, оставляя отметины на спине, где рельеф мышц сталью под пальцами. У его надплечья солоноватый привкус. Привкус моря. У его надплечья видимый шрам от собственных зубов. И Шань хочет повторить, хочет ещё один оставить, но он ощущает пальцы в волосах, которые оттягивают, вынуждая рухнуть затылком на сбитую подушку. Тянь вынуждает глаза в глаза. Тяню это важно. У Шаня нет желания этому сопротивляться, потому что да к черту это всё — ему тоже почему-то это пронзительно важно. И толкается так, что видеть Шань практически перестаёт. Зато отчётливо ощущает, как этим видом наслаждается Тянь. Как его этим видом тащит. Шань чувствует это мурашками на его загривке — ему нравится. Шаню тоже. Очень. Зрение возвращается нехотя — черными пятнами по сетчатке и звёздами по окружностям глазниц. Зрение возвращается туннельным на его глазах. У него там лютая уязвимость вперемешку с лютым желанием. У него в глазах ебучие мёртвые петли, которыми кружит голову и ориентация в пространстве вообще теряется. Если бы Тянь не нависал сверху — Шань бы нахер не понял, что они лежат. У него в глазах тотальная одержимость и умоляющая жажда в разы сильнее той, что Шань на своей шкуре испытывал. Одержимость выбить всю ту дурь из башки Шаня и весь едкий дым, которым пропитались лёгкие. Резкими толчками, которые пускают пульсацию по нервам, пускают разряды тока, какие даже молния в себе удержать не сможет. Он мажет губами по губам — не целует, точно наслаждается этим тягучим моментом, касается приоткрытыми тех, из которых дыхание хриплое, сбитое, рвётся полурыком. Он делится своим дыханием загнанным, позволяет им дышать, загоняет в лёгкие запах моря и влажной кожи, не давая глотнуть кислорода. И лёгкие в ауте, лёгкие схлопываются в экстазе от пудов горячащей соли, от свежести, от чего-то, что не смоль табака, что не на пять минут. Это больше, чем секс. Это хуже, чем вскрытие. Это переплетающимися, врастающими друг в друга открытыми нервами, жилами, венами, которые впаивает друг в друга намертво и Шань уже отделить себя от него не может. Не понимает где заканчивается личное и начинается общее. Такое ощущение, что этого личного никогда и не было. Такое ощущение, что правильнее уязвимости у него ещё не было. Восхитительнее уязвимости у него ещё не было. Уязвимости, которая не ощущалась бы страхом. Она другая какая-то. Она кроется в силе. Она плавится в стали и бетонных стенах. Она обрастает этой нереальной, непробиваемой смесью и уязвимостью совсем не выглядит. Конвульсивные судороги схватывают изнутри, расползаются искрами острого кайфа от простаты до головки члена, до груди, до кончиков пальцев. Шаню впервые не нужна стимуляция руками. Ему впервые не нужно что-то большее, чтобы тонуть в удовольствии. Он весь этот проклятый мир променял на одного сраного мудака со льдом в глазах, о который Шань умеет греться. Который по венам антидотом — сильнейшей панацеей, которая вызывает мгновенную зависимость. Это настолько же восхитительно, насколько и страшно. Но Тянь погрязнуть в страхе не даёт — Тянь увеличивает темп, врезается в кожу рваными шлепками. Тянь уже нихуя себя не сдерживает, стонет в голос, почти в унисон, в самую, сука, душу — туда, дальше, где концентрация удовольствия грозится превысить все лимиты и Шаню действительно кажется, что он подыхает от того, как это хорошо. От того, как солёное море становится штормящей сладостью внизу живота, раздирает внутренности топкими волнами, вонзается острыми каплями в кости, убивает. Он по-настоящему убивает — двигается рывками, роняет бисерины пота на лицо, роняет небрежные кусачие поцелуи на шею, на которой, господи, уже живого места не осталось. Шань уверен, глянь он сейчас на себя в зеркало — всё тело будет усыпано отметинами, слепками идеально ровного прикуса и буро-фиолетовыми неровными пятнами. Шань уверен, загляни он сейчас внутрь себя — обнаружит пластыри на рваных ранах прошлых лет, где каждую заклеили особенно осторожно, с мягкостью, которая продирается через жёсткие толчки. Которая диссонансом, ебучей балансировкой на грани боли и удовольствия. На грани искренности и поганых травм. На грани безумия, которым Шань уже болен и заражает Тяня — вместе сходить с ума куда веселее. Тянь знает. Тянь отрывается от губ, прижимается к ним ещё раз плотно, обезоруживающе мягко. Движется быстрее, выколачивает тихие выкрики, смотрит в глаза и хрипит с тотальной серьёзностью: — Я говорил, что не пытаюсь тебе нравиться, помнишь? — ждёт, ждёт ответа, смотрит в ёбаном волнении своими в хлам пьяными. Шань кивает, кое-как соображая к чему он ведёт. — Я соврал, Шань. И это убивает окончательно. Это подрывает на минном снаряде оглушающей заполненностью, острыми чужими мурашками под собственными пальцами на его шее. Это только с зажмуренными глазами и долгим гортанным рыком, когда Шаня выгибает и натурально вышвыривает из реальности туда, где бесконечным потоком долгий, тягучий оргазм. Где ни звуков, ни цветов, ни света — только чувства-чувства-чувства. Обжигающие, горячие, концентрированные. Где узлы внизу живота распускаются цветами. Где пульсация внутренних мышц сжимает чужой член плотнее и двигается Тянь натужно проталкиваясь. Двигается Тянь бесконечно приятно. Двигается Тянь быстро, резко, жёстко. И застывает, вогнав член до упора, вскидывая голову в прошивающем экстазе, выгибая поясницу. И теперь пульсация от него — резонирующая с собственной. Мокрое, липкое проливается на кожу порционно. Проливается внутри в тонкий латекс. Тело всё ещё бьёт дрожью, но уже охватывает железной тяжестью. Шань точно ебанулся. От трёх слов он ещё не кончал — он нихуя не аудиал, если уж на то пошло. Без руки на собственном стояке он ещё не кончал. Так ярко, так оглушительно, так до полнейшей разъёбанности бурно — он ещё никогда. Никогда так не переёбывало, чтобы в реальность возвращаться медленно, снова собирая её по кусочкам, потому что ту в мясо всю разорвало. Возвращаться и понимать, что собрал её Рыжий как-то неправильно — она из осколков двух разных жизней с идеальными сколами, которые друг к другу стыкуются намертво. Жизнь та ещё проблядь, больно пинающая под ребра этим вот: всё случается не просто так, а обязательно не в то время, не в том месте и не с тем человеком. Только Шань вытягивает ей средний палец и победно скалится, потому что однажды она даёт промашку. Потому что однажды она неосмотрительно проёбывается. Однажды двое распадаются, вшивая себя друг в друга. В то время. В том месте. С тем самым нужным человеком. И жизнь может отсосать — один-ноль, драная ты сука.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.