ID работы: 11241392

Пропавшие без вести

Слэш
NC-17
В процессе
262
автор
Размер:
планируется Макси, написано 430 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
262 Нравится 1091 Отзывы 91 В сборник Скачать

26

Настройки текста
Примечания:
Говорят, хладнокровие это хорошо. Говорят, холодный подход лучше горячечного бреда. И Шэ Ли этому учится, правда. Всю жизнь, сколько себя помнит, пытаясь соответствовать прицепившемуся ещё со школы прозвищу. Хладнокровие это хорошо. Змеи хладнокровные. Шэ Ли какой-то неправильный змей. Змеи эктотермные — не могут вырабатывать достаточно тепла для поддержания температуры тела. Змеи любят греться на солнце. Змеи не защищены от перегрева — солнце быстро их убивает. Особенно сейчас. Личное солнце ослепило рыжиной волос, напомнило о горячих веснушках на коже, которые Шэ Ли с маниакальным упорством когда-то пытался слизать, забрать себе хотя бы одну, чтобы подохнуть уже от тотального перегрева. Неправильные змеи реагируют на солнечные удары тоже неправильно — они ими под завязку, они ими убиваются, но не дохнут, даже если очень хочется. Шэ Ли слишком давно его не видел, слишком давно не чувствовал этого оглушающего тепла от янтарных глаз, в которых утонуло закатное солнце. Шэ Ли отвык от таких высоких температур и допрос вести в таком состоянии просто невозможно. Неправильные хладнокровные не умеют сохранять холодный рассудок, когда разум натурально плавится той адовой преисподней, которая покинула его вечности назад. По которой внутри всё воем исходится. В которую Шэ Ли так пронзительно, так сильно, так навсегда. Которую он под ребрами хранит, как самое важное, что было у него в жизни. И ключевое тут — было. Всё проходит однажды. Однажды просыпаешься и понимаешь — личное солнце закатилось за горизонт и возвращаться не собирается. И ты учишься жить без солнца, без света — в кромешной холодной тьме, на ощупь, на исходе сил, на износе, на измене от того, что ловишь лихорадящим взглядом любого, кто похож на него. Любого, у кого движения такие же резкие и уверенные. Любого, у кого фальшивый, блеклый, тусклый янтарь в глазах. Любого, от которого несёт такой же яростью, как от него — только не чистой, разбавленной, ненастоящей, с его яростью даже рядом не стоящей. Любого, у кого рыжиной волос можно спалить до углей пальцы, а когда дотрагиваешься, понимаешь — крашенные, блядь. Там корни темные, там дрянная имитация, там не настоящее всё. Подделка, фальшь, ебучая замена настоящего шедевра из вечного палящего внутренности огня и монолита, где силы столько, что она через край, через меру, через каждое его движение. Однажды понимаешь, что замену уже никогда не найдешь. Потому что ни один даже самый яркий фонарь не заменит настоящего солнца. Ни одна дрянная накалённая до стеклянных осколков лампочка не заменит тепла солнца. Которое Шэ Ли в руках держал. Которое Шэ Ли в руки само давалось. Которое утекло сквозь пальцы, оставляя вечные болезненные ожоги, что ничем не остудить, ничем не залечить, ничем не замазать. Однажды встречаешь его после долгих лет — в какой-то дыре на отшибе цивилизации и дуреешь от одного только вида. Дуреешь от его запаха несовместимых вещей — ярость и нежность в одном флаконе — опиумным дурманом, чистейшим кокаином в саднящие десна, плотным дымом каннабиса в ноющие по нему лёгкие. Однажды понимаешь — не отпустило. За столько, сука, лет-то, что дрожащими руками прятал внутри — живо, не умерло, исходится рваным восторгом, исходится болью по нему-нему-нему. По утопленным в янтаре обжигающим лучам, по тому монолиту, который у солнца внутренней силой, по его безумию, которым Шэ Ли смертельно болен. Шэ Ли — хладнокровное, дохнущее под палящим над головой солнцем. Шэ Ли не может дышать, потому что хочется повернуться и снова его увидеть, снова услышать ершистый голос, снова зацепить взглядом проколы, которые лично ему оставлял в обещание: ты и я, Шань. Навсегда, Шань. К черту пять минут, Шань. Мне и жизни с тобой не хватит, Шань. Я без тебя задыхаюсь, Шань. Верни мне моё солнце. Верни мне мой свет, я потерялся, Шань. Я устал плутать по вечной тьме. Я устал на ощупь. Я устал от себя без тебя, Шань. Солнце… Но личное солнце в руках у другого. Личное солнце кинулось в пальцы того, кого Шэ Ли рядом с ним увидеть не ожидал. И от этого в разы больнее. От этого в разы безнадёжнее. От этого… От него, блядь, от Тяня. От того, кто так сильно, так пронзительно сильно похож на личную стылую мерзлоту, в которой Шэ Ли нашёл что-то. Не отдушину, нет, не замену, не… Он и сам не понимает, что это, господи. Нашел он в Чэне что-то. Что-то не словами, не ощущениями — только чужим холодом, к которому всем телом жаться, чтобы тот вытянул остатки солнца из вен, из жил, из жизни. У Шэ Ли вся жизнь из драных крайностей — нет золотой середины. Убиваться личным солнцем — так до полнейшей гипертермии, до лихорадки и плавящейся кожи, до вскипающей крови, которая по венам сварившимися сгустками. Тонуть во льдах Арктики — так до критической гипотермии и инея на схлопнувшихся лёгких. В нормальных человеческих условиях существовать Шэ Ли не умеет. Змеи обитают везде, на всех континентах, кроме Арктики. Но Шэ Ли и тут отличился. Шэ Ли проваливается в полярные льды серых глаз и знакомого монолита, который находил в личном солнце. В этом они блядски похожи. В этом они, сука, практически одинаковые. За это Шэ Ли и зацепился, за это и держится, к этому тянется, как канцелярская скрепка к огромному магниту. Шань и Чэн — господи, такие разные и такие одинаковые. Там, где у одного палящий всё живое в радиусе солнечной системы огонь — у другого холод, который так же убивает, обрекая вселенную на вечные льды. Там где у одного в янтаре сгорать от оглушительно огромных температур — у другого промерзать до схваченных льдом костей. Там где у одного внутренняя сила в ярости — у другого внутреняя сила в спокойствии. И она одинаковая. Точно два идеально совпадающих полюса. И Шэ Ли по этим полюсам швыряет. Шэ Ли по этим полюсам растаскивает. Шэ Ли по этим полюсам размазывает. Шэ Ли из абсолютного плюса в абсолютный минус. Они делят его на ноль и он уже в ничто. После встречи с личным солнцем, ему жизненно необходимо в личную Арктику. После встречи с больным прошлым, ему жизненно необходимо в больное настоящее. Голова раскалывается надвое. Сам Шэ Ли сейчас на двое, потому что его разрывает. Он распихивает локтями толпу бесполезных имитаций, в лихорадочных поисках монолита, к которому его, как магнитом. Который находится совсем рядом — беседует с шерифом, безразлично поясняя что-то. Чэн не любит, когда его отвлекают от работы. Чэн не любит, когда его отрывают от разговора. Чэн не любит прерываться на полуслове. А Шэ Ли любит Чэна бесить. Шэ Ли ищет в нём такую нужную ярость. Шэ Ли иррационально находит в нем тотальное спокойствие, не менее ему необходимое. На шерифа даже не смотрит, цепляет за руку и тянет за собой. Слышит обрывки фраз, которые Чэн кидает шерифу, не пытаясь вывернуться и позволяет себя увести. Позволяет себя втолкнуть в темный пустой кабинет, где даже мониторы глухими темными глазницами не отсвечивают. Где окно нараспашку, сырость с улицы и дроблёный жёлтый от фонаря, который мажется по стене яичным желтком. Чэн позволяет впечатать себя в захлопнувшуюся дверь и притереться всем телом — как Шэ Ли привык. Как делал десятки раз до. Как делает каждый раз, когда накрывает судорожной тоской по слепящему солнцу. Тут пахнет снегом и плотным агрессивным парфюмом — убийственно для расшатанных рецепторов. Тут в полутьме глухая сталь его глаз, под которой только рушиться обломками. Тут густую тишину рассекает скрежет замка, который проворачивает Чэн — чтобы не помешали. Чэна невозможно наебать. Чэн Змея насквозь видит. Чэн за просто так не потащился бы с ним сюда в разгар работы, если бы не понимал, что дело совсем плохо. Дело — пиздец. Пиздец за ребрами. Пиздец с полюсами, о которые Шэ Ли сейчас вдребезги разбивает. Чэн не тупой, напротив — Чэн самый умных из всех, кого Шэ Ли только встречал. Чэн понимает, что ему сейчас из этих осколков в тысячный раз придётся Змея собирать. Чэн умеет управляться с хладнокровными — у него природный талант. А ещё внушительный член, которым можно забить разруху внутри. Которым можно всё в пыль искрошить и окунуться в стылые айсберги, забывая про погасшее солнце, которое светит уже другому. Думать не хочется. Думать нельзя — мысли всегда приводят к одному. Мысли всегда сбивает к темной улице, канцелярской кнопке ниже собственной губы и к чужому языку, что слизывает кровь от прокола изнутри. Нельзя вспоминать, нельзя валиться в прошлое, нельзя возвращаться в то время, когда держал солнце в руках, потому что возвращаться в реальность после — попросту не захочется. Потому что солнца в руках уже нет. Зато есть монолит из вечных льдов. Есть теплые руки у человека с холодным сердцем, к которым Шэ Ли ластится — жмётся к его ладони щекой, позволяет этому прикосновению вытравливать из себя закатные лучи и вкус веснушек, который даже спустя года на языке остался. Сцепляет хватку на чужом крепком запястье, тянет ладонь ближе к губам, смотрит в сталь глаз лихорадящим, голодным зверем. Просит его мысленно не останавливать, не отталкивать, не нести чушь про работу и прочую неважную, такую, сука, неважную хуету. Важно тут одно. Важно вмазаться в абсолютный минус. Важно погасить в себе абсолютный плюс. Выскрести с языка пламя веснушек, втягивая в рот его средний палец. Прикрыть глаза, чтобы вычленить, разобрать на составляющие запах терпкого табака, смол, парфюма и естественного аромата тела Чэна. Он действительно пахнет нереальным чем-то, когда не душится этой дрянью, от которой иногда рвёт башню. Чэн умеет выбирать запахи, выбирать одежду, которую с него порой даже срывать не хочется — хочется оставить его в ней и наслаждаться видом, когда тот вколачивается в Змея, распуская на шее галстук — мешается ведь. Чэн умеет распалять желание одним лишь своим блядски безразличным видом, потому что Шэ Ли знает, что за этим спокойствием стоит. Потому что Шэ Ли знает какую угрожающую силу Чэн в себе прячет. Потому что Шэ Ли по нему перманентно мажет, особенно в моменты, когда обгоревшие пальцы ноют по погасшему солнцу. В их отношениях все до удивительного просто. Простые правила и простые договоренности: не влюбляться друг в друга, не спать с другими, не отказываться от секса, когда одного из них прижмёт рожей в стену старыми ранами. Когда одного из них триггернёт и похуй на то, что оба на работе, оба в чужом городе и в чужом кабинете. И Чэн эти правила идеально соблюдает — Чэн жадно разглядывает, как Шэ Ли втягивает в себя его палец — фаланга за фалангой, языком по очерченным острым линиям, вколоченным в подушечки, как можно глубже, точно во рту совсем не палец. Чэн скалится акульим холодом и стылый мороз — мурашками по хребту, стылый мороз оглушающе огромными айсбергами в сердечную мышцу, стылый мороз вылизывает нутро, прогоняя солнце. У него взгляд, как у хищника, у него взгляд плотоядный, требующий крови и жертвоприношений. Требующий большее, чем палец во рту. Требующий тотального ему подчинения, на которое Шэ Ли никогда не был способен. Шэ Ли гибкий, но его хер согнёшь. Шэ Ли скорее удавится, чем добровольно и безропотно подчинится. Это похоже на сталкивающиеся друг с другом волны — все вдребезги, без уступок, даже если оба понимают, что в итоге разобьются друг о друга. Шэ Ли не против разбиться, он и так уже весь в осколки, растасканные по полюсам. Он не понимает, как Чэн ещё рядом на этих ебучих соглашениях держится, как ещё в закат не съебал, подыскивая кого-то на разряд стабильнее Змея. Как этот серьезный во всех смыслах мужик — согласился играть в ебучие эмоциональные прятки и качели, которые Шэ Ли ему с огромной радостью ежедневно устраивает. Шэ Ли этого не понимает и понимать не хочет. Потому что Чэн — это что-то. Что-то за гранью. Что-то, что назвать словами не может, зато может почувствовать топким желанием внутри и железным стояком снаружи, который марает проступившей смазкой боксеры. Чэн это, блядь, что-то. У него явно драный синдром спасателя, потому что Шэ Ли он действительно спасает каждый раз. Спасает от угасшего солнца, ожоги от которого неплохо стираются холодом его рук. От его взгляда тяжелеет внизу, заполняется литым свинцом, затягивает узлы накалившимися спиралями. От его взгляда в остывшем сыром кабинете, где даже стены, кажется вот-вот коркой инея покроются — удушливо жарко. У него уставший вид, потому что Чэн не умеет высыпаться. У него бессонница в хронике и башка под завязку забита сотнями дел, по которым приходится консультировать неучей. У него усталость эту топит в концентрированном дистилляте расползающихся к радужке зрачков. Словно в серые океанские воды пролили разъедающую нефть и вот она — природная катастрофа и задыхающиеся под плотным маслянистым слоем черни, рыбины с мутными глазами. Шэ Ли почти видит, как те мертвыми всплывают на поверхность — брюхом кверху, все в мазуте. Шэ Ли иногда сам себя видит таким же утопленником с потухшим взглядом, которому уже поздно получать первую медицинскую. Которого реанимируют каждый раз вот эти хищные глаза напротив. И сам не знает как. Да и похуй в принципе, пока это работает. Пока можно руками за шею к себе ближе. Пока можно найти языком тонкий визуально совсем незаметный шрам, проходящий через верхнюю губу. Прощупать его, ведь кожа там куда нежнее, ведь кожа там восхитительно мягкая из-за зарубцевавшейся ткани. Пока можно смещая язык со шрама — протолкнуть в приоткрытые губы, оцарапаться об акулью пасть, притираясь своим стояком к его. Пока можно дразняще уходить от прикосновений его языка, вылизывать зубы, пробовать на вкус десна, втягивать в рот нижнюю губу в блядски остром желании прокусить её нахер. Но Чэн это вряд ли одобрит. Чэн слишком серьёзный для таких вещей — когда его утаскивают от шерифа с целыми губами, а возвращают к нему же с разодранными. Чэн не любит следов на теле, а Шэ Ли жить без них не может. У Шэ Ли сраная аддикция на засосах, укусах и синяках, которыми Чэн с садистским наслаждением делится, когда ему окончательно срывает гайки. Случается это не часто. Очень редко. Очень голодно. Очень страстно. Когда Чэн, — это почти нереально представить, — теряет контроль. Из разряда фантастики, которая иногда случается. Но на себе он составлять их не разрешает и натурально звереет, если Змей пытается. Звереет и набрасывается оголодавшим чудовищем, сцепляя зубы на смуглой коже, лепя на тело себя. И это так, сука, редко. Дразнить его — ещё одна аддикция. Физически нужная вещь. И Шэ Ли в удовольствии себе не отказывает — увиливает от его языка, не даёт к себе прикоснуться, не даёт углубить поцелуй, который только губами, едва касающимися его приоткрытых, и языком по ним же. Шэ Ли неправильный Змей. Который неправильно позволил сгореть себе под палящим личным солнцем. Который позволяет себе неправильно зависать в вечных льдах личной Арктики. Языка всё ещё не касается, ведёт игриво по кромке губ, где начинается слизистая, где мешается привкус свежести мяты и недавно выпитого горького кофе без сливок и сахара. Чэна вообще на сладкое не тянет. Чэн всегда отказывается от десерта. Чэн наебнулся с этой своей привычкой, потому что Шэ Ли топит его рафинированными улыбками, от которых у того скоро случится диабетический шок. Шэ Ли нихуя не может с собой поделать. Серьга в губе скрежещет о зубы, отдаётся звоном в костях, и Шэ Ли, распаляясь от внутренней ярости, которую уже не сдерживая выпускает Чэн — смачивает круглый наконечник слюной, ведёт холодным влажным металлом по его губам, охает придушенно, когда тот цапает его зубами. Чэн удерживает, вылизывает, сметает с наконечника чужую слюну, задевая языком кожу. И это ебашащим за рёбрами сердцем, это убийственным возбуждением, которое хватает за глотку хуже руки Чэна на ней. И Чэн словно чувствует, сжимает плотнее пальцы, давит на сонную артерию, ловя сбитый к хуям пульс. К голове приливает застоявшаяся кровь, что не может циркулировать по главным артериям, которые под контролем у Чэна — бьётся под кожей красными пятнами, рвётся наружу хрипами адского удовольствия. И приходится раскрыть рот, чтобы попытаться глотнуть кислорода — чистые рефлексы, которыми Чэн пользуется. Жмётся к губам сначала сухо, не давая сделать вдоха, ослабляет слегка хватку на шее, но не отпускает. Вылизывает по-звериному, врывается языком в рот и натурально выёбывает им до хриплого выдоха. До того, что перед закрытыми веками темнеет, окутывая все тёмной материей, абсолютным вакуумом. До того, что его дорогущая рубашка трещит в собственных руках под прессом кулаков, и Шэ Ли основательно похуй, даже если та у него на спине разойдется по швам. До того, что внутри всё пронзающе поджимается и требует его себе. Его в себя. Срочно, блядь. Плевать на подготовку, плевать, что больно будет — ведь потом будет хорошо. Очень. Крышесносно, блядь, будет, потому что Чэн по-другому трахаться и не умеет. У Чэна всё по-звериному, всё в тотальный контроль, всё в требовании подчинения, на которое Шэ Ли хуй забил уже давно. Чэн не умеет в нежность и ласку. Чэн берёт своё где захочет и когда захочет. У Чэна тоже нет ограничителей или ебучего стопкрана, за который только потянуть — как его можно будет остановить. Чэн тоже умеет измываться, часами вколачиваясь в тело до сраного онемения в заднице. Чэна хер остановишь и Шэ Ли никогда этого сделать даже не пытался. Он этой обманчиво спокойной, а на деле фатально опасной аурой упивается, убивается, вмазывается. Он высасывает её, поглощая, как наркоман в ломке и ему всегда мало. Отвечает на поцелуй рвано, жадно, мокро, чувствует, как хватка опять давит на сонную, чувствует, что ноги вот-вот скосит к херам. Им Шэ Ли окончательно косит. Им кренит — дырявым судном на самое дно океанских льдов. Им вымывает из артерий яркие лучи личного солнца, иррационально не погружая при этом во тьму. И Шэ Ли действительно валится вниз — валится на колени, больно ударяясь ими об пол. Наверное, даже намеренно, чтобы хоть немного в себя прийти. Но когда сверху вниз смотрят так — сделать это нихуя невозможно. Так — рушащим контролем, когда чужой руки на шее уже нет, а она всё равно физически ощущается ледяным властным капканом, удушливым ошейником, за который только потянуть слегка, чтобы окунуть в безумие. Самоконтроль идёт на хуй. И Шэ Ли туда же, ещё и с хищной усмешкой, что ломает губы, с которых он слизывает остатки чужой влаги и перечной мяты. У Чэна идиотский ремень на брюках — под пальцами скользит натуральной змеиной, а металл бляшки царапает нетерпеливые пальцы, когда Шэ Ли дёргает его резко. У него проклятая пуговица там же, которую хочется вырвать с мясом, но приходится запустить её в петлю, чтобы не сорвать с плотных нитей. У него молния ширинки какая-то пиздатая — почти не слышно, как слайдер проезжается по металлическим звеньям, разъединяя зубцы. У него всё вообще пиздатое, даже то, что за деньги купить невозможно. Член в руку заебато ложится, как влитой — блестит каплями смазки, собравшимися сочным терпким на головке. Она ловит отблески от фонаря, в густой полутьме, выглядит почти застывшей солёной карамелью и на вкус такая же. Её языком ловить приятно, смазывать самым кончиком и растаскивать по окружности. Вести им по уздечке вкруговую и не брать в рот — Змею нравится Чэна бесить. Змею нравится доводить его до едва слышных выдохов, которые тот сдерживает. Змею нравится страдать такой хернёй. Иногда так и хочется у Чэна спросить: как? Как так выходит, что его парфюм оказывается даже на члене с примесью кондиционера для белья и естественного пряного запаха? Это немного ломает мозг. Это основательно ломает терпение. Своё. Чужое. Потому что его пальцы уже обманчиво мягко прихватывают за волосы и Змей застывает в ожидании. Стонет протяжно и глухо, потому что нежности закончились. Потому что начался жесткач. Потому что Чэн вообще-то нихуя не терпеливый, сколько бы не строил из себя само драное спокойствие. Потому что до Дзена ему ещё далеко. Потому что хватка на волосах стальная. Потому что член вбивается в рот рывком, а чужая рука не даёт отстраниться. И смазка уже не только на языке — стекает куда-то на саднящие гланды почти ржавчиной. Чэн пытается пробиться в глотку, встречая сопротивление, потому что горловому Шэ Ли ещё не научился — неправильный он змей. Головка тычется в нёбо, проезжается по нему до того, что глаза приходится закатить в ебучем кайфе и снова ныряет внутрь, собирая во рту вязкую слюну, которую сглотнуть не получается. Она стекает по губам, липнет к члену, на который Чэн его ртом насаживает, тянется паскудными нитями от губ, когда тот его вынимает. Смотрит сверху вниз хищно-раздражённым и Змей знает, о чём Чэн думает. Читает по вгашенным глазам с Арктиками внутри: в рот я ебал твоё прошлое, Змей. И тебя тоже. Не один раз. Он откровенно залипает на припухших губах Шэ Ли, ведёт по ним головкой, сминая, и закусывает губу, потому что в Арктиках глобальное потепление. Глобальная катастрофа и айсберги в ледяное крошево друг о друга. Айсберги топит блядской похотью. Проклятый Хэ с его проклятыми льдами. Про́клятый им Змей, который от этого ебучего холода должен был сдохнуть. Проклятое всё, потому что этим холодом его только распаляет и вынуждает кровь закипать. Вынуждает дёрнуть головой, высвобождаясь из хватки, собрать с лица волосы и насадиться самому до упора, до рвотного рефлекса, которому Змей не позволяет сработать, выпуская член почти полностью и по новой. Раз за разом, чувствуя, как дыхание сверху сбивает напрочь. Как от шумного выдоха сверху — внизу всё пульсирует, как окатывает драным жалящим жаром, как тесно становится в брюках, которые он расстёгивает психованно. Не выпуская стояк изо рта, поднимая глаза на него, вмазываясь в чистейшую звериную жажду. Чэн косится почти с издевательской насмешкой. Оглядывает комнату, точно решая, на какой поверхности Шэ Ли разложить будет удобнее. Их тут немного. Тут драный диван, расшатанный стул и чужой стол, заполненный документацией. На подоконник даже внимания не обращает, пробовали — неудобно. Сканирует территорию быстро, как только он умеет, решает, прикидывает что-то в голове, склоняя голову на бок. Шэ Ли решительно похуй где и как. Шэ Ли палит одним его видом — отсраненно-холодным. Шэ Ли за всё это время высмотрел в нём трещины, через которые сочится неприкрытая жажда, которую Чэн никому показывать не привык. А тут приходится. Тут выбора у него нет, потому что Шэ Ли её кожей чувствует и от этого тонкие волоски на предплечьях дыбятся, растаскивая морозные мурашки по всему телу. Только от этого уже его имя в блудливом припадке выстанывать хочется, а ведь он ещё даже не вошёл. Он просто стоит, расслабленно привалившись спиной к стене и гвоздит к полу голодным взглядом, от которого за рёбрами всё в мясо и рвань. От которого, сука, ведёт только сильнее и сильнее хочется почувствовать его в себе. От которого башка вообще не соображает и Змей даже удивляется, когда его подтягивают наверх. Когда Чэн оголяет клыки в усмешке, проводя большим пальцем по губам, тянет на себя, пятясь назад. Когда Чэн валится на диван, расставляя приглашающе руки и Змей не всекает, когда он успел спустить брюки до щиколоток. Но намертво залипает на мрамор идеально ровной кожи, которая бугрится парой косых шрамов, о которых Чэн рассказывать не хочет. Увиливает от темы, затыкает рот поцелуем каждый раз, когда Шэ Ли пытается об этом спросить. Проёбывает момент, когда Чэн просит огрубевшим: — Подними ногу. Наблюдает за тем, как тот склоняется, сбивая сначала с левой, потом с правой ботинки и тянет вниз тряпьё. Сметает всё, оставляя на теле ледяные ожоги. У него руки всегда чертовски холодные. У него кровь вообще не циркулирует, кажется. И кажется, что сердце гоняет по венам что-то другое. Что-то, что вечно во льдах и жидким азотом. Кажется, что сердце у него вообще биться не должно, как у живого мертвеца или драной жестянки с ахуенно красивым лицом. Лицом, порой больше напоминающим механическое, потому что эмоции и Чэн это вещи диаметрально разные. Лицом, выполненным руками мастера, который превзошёл все свои прошлые шедевры. Лицом идеально высеченным, острым, как миллиарды осколков холодных звёзд, о которые так приятно ранить сетчатку ночами. Лицом, на которое только с животным ужасом или с религиозным фанатизмом. Шэ Ли и по этим полюсам швыряет. Змей его боится. До ужаса, до мурашек, до тошноты — боится в него влюбиться. Змей к нему религиозным фанатиком, который захлёбывается слюной, восхваляя своё божество, принося ему в жертву самое дорогое, что у него есть — себя. Принося ему в жертву утонувшее в собственном яде солнце — на забирай, мне не жалко, я на это надеюсь, унеси, утопи, тяни жилами из меня. Вытяни его, умоляю, я этого не вынесу больше, я не переживу ещё одного раза. Он сегодня тут появился и меня им переебало. Сейчас переёбывает тобой. Вытяни его из меня, прошу. Оставь там одно большое ничего и немного себя. Но только немного, самую малость, ничтожную часть, потому что много во мне не поместится. Нельзя мне в тебя, слышишь? Нельзя мне снова. Шэ Ли не совсем всекает, что он с Чэном конкретно делает — простым пользованием тела это назвать тоже нельзя. Это чуть больше. На самую малость. Но Чэн рядом. Чэн гасит остаточное тепло личного — чужого, уже давно, сука, так давно чужого — солнца собой. Чэн гасит жёсткой сталью во взгляде, утягивая на себя. Усаживает на себя. Ловит ртом заполошный выдох, когда горячая влажная плоть — к чужой точно такой же. Когда Шэ Ли уже разъёбанный — притирается, ведёт головкой от основания до его уздечки, размазывая по его члену свою смазку. Задыхается, давится вдохом, выгибается всем телом, когда его руки смыкаются на заднице, когда лёд пальцев клинится внутрь раздирающей тупой болью. Два сразу — ну и мудак. Мудак знает, как Шэ Ли любит. Мудак знает, что в удовольствие всегда должна вплетаться боль. Мудак эту яркую, сочную, острую — выкатывает без подготовки, убийственной дозой. Он проезжается пальцами по чувствительной слизистой, вгоняя их до костяшек, проворачивает, задевает простату, без труда её находя. Его очередь мучить, его очередь дразнить, его очередь выбивать громкие выдохи. Одни лишь выдохи. Потому дышать им Шэ Ли ещё только учится. Потому что приучать себя к нему Шэ Ли катастрофически боится. Потому что приучать себя к нему, блядь, нельзя. Но каждый такой раз, когда Шэ Ли несётся семимильными от прошлого, от Шаня, от давно уже не личного солнца — несёт его именно к Чэну. В его холод рук. В его Арктику глаз. И остановиться нихуя не получается — ёбаная ж ты инерция. Он в него инерционно. Он об него, ломая вдребезги кости. Он в него плавящейся плотью, которую уже не соскрести, хоть ты тресни. И трещит, реально трещит — реальность по швам. Шэ Ли весь по швам — по неправильным, по кое-как сшитым, когда латал себя сам неаккуратными стежками. Шэ Ли весь по швам, потому что однажды из него выдрали ровно половину, которую Шань унёс с собой. Которую Шэ Ли пытался себе вернуть. Которую Шэ Ли пытался украсть у других, ища идеального для себя симбиота. Чтобы так же, как с Шанем было — одна сигарета на двоих, одно безумие на двоих. Жизнь одна на двоих. Но второго такого нет. Шэ Ли лишь ломал тех, кто к нему тянулся. Ломал, бросал, тянулся к новому, снова ломал, снова бросал, снова тянулся-тянулся-тянулся. А потом… Потом с ним случился Чэн. Случился однажды. Случился драной волей случая. Случился и Шэ Ли о него вдребезги. Потому что Чэна сломать не удалось. Он не ломается. Он цельный. Он глухой монолит, который ничем в этом мире раздробить невозможно. Он магнит для Шэ Ли. Он — иррациональная зависимость, которая контролирует жажду по Шаню. Которая собой забивает и не кажется блядской фальшивкой, заменой, имитацией. Которая целебным холодом на фатальные ожоги. Реальность расползается уродливой мутью перед глазами, и его идеальным лицом. Его изломом бровей, его силой в глазах, которой вмазывает куда основательнее всего остального. Его губами ловящими собственный разочарованный выдох, когда его пальцы исчезают, оставляя после себя стужу и пустоту. К черту эту блядскую пустоту. К черту весь мир. К черту солнце, что когда-то так пронзительно согревало руки веснушками и рыжиной волос. Всё это — пусть катится к ебени матери. Шэ Ли забивает себя личной Арктикой. Забивает себя Чэном — напрявляет вымокший член в остышей слюне. Дразнит уже себя сам, водит головкой по чувствительному входу, дышит загнанной псиной, царапает глотку холодным воздухом, что валит из открытого настежь окна. Там на улице курит кто-то и слышны обрывки ничего не значащих фраз. Там за стенами копошатся офицеры и тянет дешманским кофе, который отдает рафинадом.Там в соседнем кабинете непереставая пашет принтер, марая белую бумагу тёплыми черными буквами. Там за дверью десятки шагов, голосов, гвалт, который проваливается в преисподнюю, когда Змей опускается вниз. Плавно. Медленно. Прикрывая глаза от распирающей боли, вонзаясь пальцами в плотные плечи. И резко их распахивает, когда глубокий толчок проникающей ломотой отдается в пояснице. Когда Чэн толкается внутрь, не давая мышцам времени привыкнуть — насаживает с мокрым шлепком до упора и так же резко выходит. Не даёт опомниться, не даёт словить концентрацию хоть на чём-то кроме болезненной распирающей. Хоть на чём-то, кроме сжимающихся в ёбаном кайфе мышц вокруг его члена. Хоть на чем-то, кроме его ледяных рук на бедренных костях. Чэн мудак, который не любит ждать. Чэн мудак, который берет своё где ему захочется и когда захочется. Змей мудак, который ловит с этого чистейший приход. Змей дуреет с того, как Чэн трахается — всегда рвано, всегда зло, всегда на грани конвульсий оргазма. Змей дуреет с того, что начинает он так грубо только в те моменты, когда понимает, что Шэ Ли переёбывает солнцем, ускользнувшим из рук. Чэн движется неаккуратно, вколачивается до сладко-болезненных спазмов внутри. До стонов в его шею, которую жаль, что прокусить нельзя. Которую жаль, что вскрыть нельзя и посмотреть, что у него там вместо крови. Явно ведь какие-нибудь бионические жидкости неоново-голубого цвета. От которых запах лютой химии и немного машинного масла. Которую сердце вместо крови качает. Чэн зверем выбивает из нутра погасшее уже чужое солнце, заполняя собой каждый ёбаный сантиметр. Быстро, хлёстко, глубоко. Чэн убивает своей жгучей резкостью, вынуждает задыхаться, подыхать, выгибаться в руках-ледышках. Вынуждает отдаваться ему не только, блядь, телом. Отдаваться ему мыслями, потому что о старой аддикции Шэ Ли думать совсем теперь не может. Может только выругиваться грязно, нести лютую пошлятину в чужие губы, ловя своими его сбитое дыхание, задыхаясь им. Может только отдаваться ему истерзанной гнилью, которая внутри вместо души — держи, делай с ней чё хочешь, она мне уже не нужна. Потому что Чэн никогда не возьмет себе лишнего. Чэн даже не пытается Змея подчинить, хотя по натуре подчиняет себе всё, чего только взглядом коснется. Чэн берет под контроль только врождённое безумие Шэ Ли. И Шэ Ли без проблем отдаёт это ему — движется в такт, в полной синхронизации. Чувствует, как член из раза в раз скользит по раздражённой простате, доводя до полнейшей слепоты. Доводя до искр из глаз. Доводя до паскудного скулежа — просьбы-мольбы-приказа сквозь зубы: — Сильнее, мать твою. Сильнее, Хэ. И сильнее он получает. Громкими влажными шлепками, нарастающим жаром внизу, сниженным темпом, который компенсируют рваные, грубые толчки внутрь. Нарастающей вибрацией тела, которое сейчас — сплошная чувствительная. И тело выгибает в экстазе. И ещё раз, когда рука Чэна ложится на член, давит большим пальцем на головку, вбивая в поверхность смазку. Он хрипит куда-то в шею: — У нас мало времени. Можешь кончить сейчас, я разрешаю. Шэ Ли бы выругался, обложил его трехэтажным, выслал нахуй с ядом, который копился годами. Шэ Ли и слова сказать не может, потому что рука скользит вверх вниз, в ритм того, как Чэн вбивается внутрь. Его язык на шее — мокрыми разводами, от которых заскулить хочется и подставить её для новых. Его голос, как сраный наркотик — в вены убийственной дозой, что действует за секунду. Его слова — ударом по самолюбию и таким же сильным, разъёбывающим по рецепторам, по нервам, по чувствительным точкам. На него бы вызвериться, но это навряд ли сейчас получится. Сейчас накрывает. Сейчас рвёт изнутри. Сейчас черная муть перед глазами — красится ослепительно белым взрывом от низа живота ко всем частям тела. Сейчас судороги даже в пальцах, которыми Шэ Ли впивается в плечи, перестаёт двигаться, позволяя Чэну насаживать его самому. Позволяет себе выстонать что-то, чего сам не разбирает: не то его имя, не то проклятие к нему же обращённое. Сейчас сладкие разряды оргазма от головки и простаты хлещут острыми волнами по каждой клеточке тела. Хлещет потоком спермы Чэну в руку, которой он водить не перестаёт, вынуждая дёрнуться. И дёргает тут уже Чэна. Выламывает так, что тот рычит хрипло, отрывается о шеи, запрокидывая голову на подголовник, вбивается последний раз и смотрит в глаза расфокусированным, но всё ещё хищным. Он дышит часто и мелко. У него на лбу выступила испарина и рука вся измазана. А Шэ Ли только сейчас ловит себя на мысли, что наслаждается этим. Таким вот Чэном, у которого на башке бардак, а в глазах снова стынут талые воды. Где айсберги собираются огромными глыбами по мере того, как его от оргазма отпускает. И Змея тоже немного отпускает — по телу разливается приятная усталость, ноги ноют, а жажда по угасшему солнцу топится холодом ленивых стальных глаз. Шэ Ли знает, что это ненадолго. Знает, что завтра будет новый день, а городок тут мелкий и не столкнуться с Шанем просто физически не выйдет. Физически не выйдет не распадаться перед ним осколками. Но Чэн рядом. И у Чэна отлично получается собирать его заново. Нет — влюбляться ему в Чэна нельзя. А вот исцеляться им, им быть вдребезги, им быть под завязку — можно. Главное просто не влюбиться — это же так легко, правда?
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.