ID работы: 11241392

Пропавшие без вести

Слэш
NC-17
В процессе
262
автор
Размер:
планируется Макси, написано 430 страниц, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
262 Нравится 1091 Отзывы 91 В сборник Скачать

43

Настройки текста
Примечания:
Рыба, пойманная на крючок — барахтается. Рвёт жилы, напрягает плавники, дёргает на себя изо всех сил, раздирая нержавейкой нанизанную плоть. Рыба, как правило, с крючка не срывается и вытягивают её из воды — заживо подвешенной на леске. И после с пойманной рыбой ничерта хорошего не происходит — вспоротое брюхо, кишки на выворот и на костер: гори, поджаривайся, это ещё не самое страшное, что с тобой могло произойти. Возможно — никто ж не берется утверждать. Шань утверждает, что его поймали. На крючок, за жабры, за живое — тянет леской, которую глупая рыба углядеть не успела. Тянет зверски, хотя у мажора в руках ни спиннинга, ни рыболовных снастей и в рыбаки тот никогда не заделывался. Тянет и нихуя не остаётся, как идти за ним. Тащиться за ним. Тупо по инерции, потому что плоть уже вспорота, остроконечный крючок намертво в неё врос, и как ты там не барахтайся — сорваться уже хуй получится. Шань не знает умеют ли бояться рыбы и как у них дела с болевым порогом. Потому что у самого Шаня дела плохи. Адское натяжение отзывается где-то в грудине, далеко под рёбрами, хлещет принизывающей болью в лопатки и если чуть от Тяня отстать, если на шаг замедлиться — разорвёт же к ебени матери. Правила тут теперь простые и понятные. Не отставать. Не барахтаться. Не пятиться назад — тебе ж больнее будет, пацан. Назад уже и некуда. Позади остался госпиталь с блядской ёлкой, с ебучей пыльной мишурой и блестящими кругляшками стеклянных игрушек. И где-то среди этого оплота рождества остался Шэ Ли. Его можно было бы принять за подарок, которые принято аккуратно укладывать под ёлку, в красочной шуршащей упаковке с биркой: особо опасен и особо притягателен, но уже не для вас. Подарок, к которому руки уже просто так не протянешь, даже если назад захочется кинуться, сломя голову, рассекая плоть заточенным крючком. Там ведь, в этом госпитале, в этом прошлом — всё привычно. Привычно холодно в коридорах, где гуляют сквозняки, привычно мигают ядовито-жёлтым датчики на панели аппарата жизненных показателей, привычно тихо. И это не совсем даже о госпитале. А здесь — здесь Шань на крючке и это немного больно и совсем непривычно. Здесь сталь вместо жёлтого яда, тепло вместо сквозняков. А вместо фенола пахнет домом. Не тем домом, в который после работы возвращаться можно, а тем, в которой можно вернуться после войны. Она у Шаня вроде как закончилась. Вчера ещё, в больничных стенах, где из приёмной разливался по полу диодный красно-зеленый свет. Где вот так же осторожно, почти бережно — на грани слышимости разливались слова, расцветая гематомами изнутри. Неправильными, почти безболезненными, возможно даже исцеляющими. После собственной войны Шань вернулся к Тяню. Домой вернулся — туда, где ждать не переставали, туда, где дали время. Целую ночь дали и не трогали — с ранеными правило вообще одно на всех: не трогать до прибытия помощи. Видишь? Он весь перебитый. Оставь ненадолго, пусть хотя бы видимые раны затянутся. Шань вернулся к нему уставший, измотанный и подозрительно спокойный. Бывает такое, когда всё заканчивается. Когда заканчиваются выстрелы, взрывы, дрожь осады города. Когда ты возвращаешься и не знаешь что делать. Привыкают к войне быстро, но не отвыкают от неё никогда. Оно затирается, утихает, но внутри всё равно остаётся. И — походу Шань совсем двинулся, но оставляет он это в себе добровольно. Оставляет в себе ту часть, которую занимает Шэ Ли. Всё ещё важный. Всё ещё дергающий неясной болью. Но уже чужой. Принадлежащий тому, кто его успокаивает. Тому, кто тащит в его палату кресло и делится своей кровью, своим запахом, всего себя с ним пополам делит. Для Шэ Ли тоже война закончена. У Шэ Ли тоже начинается жизнь, с которой он тоже наверняка ещё не знает что делать. Зато знает где его дом. Иногда пойманным на крючок рыбам везёт. Иногда их не вспарывают и не швыряют в костер. Иногда их освобождают от убийственного океана, солью которого рыба травилась. Иногда их уносят с собой и начинают любить. Неожиданно и просто. И рыба об океане никогда не забудет — рыбы созданы, чтобы океан любить. Но тех, кто их спасает — они, пожалуй, любят ещё больше. И тянутся к спасителям, даже если крючка и лески уже давно нет. Даже если они лишь фантомно застревают внутри. Тоже — неожиданно и просто. Неожиданно просто оказывается понять, что приоритеты после личной войны меняются напрочь. Для Шаня было значимо найти похитителя Чан Шун. Для Шаня было значимо превзойти себя и не запороть своё первое дело. Значимо доказать себе — он хороший человек, пусть как хорошего его и не воспринимают. Но в его атмосферу вклинился Тянь. Тянь сбил ориентиры расстановки приоритетов. Тянь выбил себе первые места во всех ебаных сферах жизни. Тянь для Шаня раньше казался чушью, помехой, гадливой мошкарой, которую прибить охота — чтобы отъебалась. Тянь для Шаня раньше казался неважным элементом восходящей цепочки служебной иерархии. Казался отвратительным типом, с которым не нужно связываться — проблем ведь потом не оберешься. Прибить его до сих пор хочется. Иногда рукой по плечу — чтобы тот ощутил тяжесть прикосновения, чтобы понял, что не один, что Шань вот тут, прямо за его спиной — стеной поддержки, о которую можно опереться. Прибить распластанной ладонью к грудине, чтобы ощутить под пальцами нестройный, шаткий пульс и понять о чём его сердце захлебывается. О чём он так напряжно молчит. И напряжение это забрать себе, впитать подчистую, не разделить даже — таким не делятся. Такое добровольно отдают и добровольно принимают. Как принял Шань то, что из неважного Тянь незаметно стал нужным. Добровольно принял. Не до конца ещё, потому что такие вещи вообще всю жизнь себе доказывать приходится. И всю жизнь на это Шаню потратить кажется — совсем не сложным. Приятным. Правильным. Шань, кажется, даже не против. Шань грозился выбить из Тяня все то сентиментальное дерьмо, чем Хэ пронизан, как радиационным фоном, после которого, как правило — умирают быстро и удушающе болезненно. Сейчас Шаню это сентиментальное и до одури верное — выбиться хочется из себя. Только вот это занятие будет самым бесполезным из всего, чем Шань за всю свою жизнь страдал. Сопротивляться себе ведь бесполезно. Сопротивляться Тяню — беспочвенно глупо. Сопротивляться тому, что Тянь стал единственным синонимом нужного — уже как-то глупо. Как-то глупо хочется ухмыльнуться этим мыслям: в кого же он тебя превратил? Как-то глупо хочется закусить губу пряча непрошеную улыбку: в того, кем ты был всегда и боялся эту свою сторону кому-то показать, глупец. Как-то глупо хочется неверяще покачать головой: ну и кто из вас тут ещё сентиментальный? Кто из вас тут больше, чем по уши? Больше, чем на всю жизнь? В богатстве и бедности. В болезни и здравии. Такие клятвы дают в сопливых фильмах со счастливым концом. Такую клятву дал ему Тянь. Такую клятву Шань и сам не прочь выполнить — он хорош во всем. Потому и останавливает Тяня в паре шагов от двери номера, перехватывает того за руку, упрямо хмурясь на облезлую древесину косяка — в глаза такое и не скажешь, бляха. В глаза герои сопливых мелодрам смотрят, теряясь друг в друге. У Шаня тут задача поважнее добровольной потери в плавленной стали. Посложнее так и не найденного решения теории струн. У Шаня тут открытие века и кажется, ему в пору ждать, что в эту запертую дверь — вломятся мужики в солидных костюмах, с солидной суммой, солидной премии Нобеля. И если Шаня на вручении попросят произнести речь, то это будет такое же угрюмое и пиздец, какое неловкое: — Я раскидываю вещи. По всему дому, в каждом углу и никогда не использую спинки стульев, чтобы аккуратно их развесить. — о, лауреаты Нобелевской могли бы знатно ахуеть от такой речи. От такой искренней и даже не через силу. Скорее, через сердце и что для Шаня совершенно непривычно — через рот. Тянь тоже ахуевает, смотрит удивлённо, моргает часто и даже голову на бок склоняет, точно Шань тут не свои грязные жизненные секреты перед ним раскрывает, а поясняет на давно уже вымершем языке проблемы решения гипотезы Ходжа. — Я забываю поливать растения, поэтому в моем доме их нет. Я подкармливаю бродячих котов если вижу их, и в моей сумке всегда есть пачка сухого корма. У Шаня, как оказалось — пожизненная слабость к тем, кого приятно гладить по голове, пока разрываешь пачку корма. К тем, кто нуждается в защите, пусть и выглядят они хищниками с зубастыми оскалами и по первой кажется, что подходить к ним опасно для жизни. К этим вот пугливо-обреченным, которые застывают, боясь лишний вдох сделать и выдыхают совсем тихое: — Шань, что ты… С пугливо-обреченными вообще слова подбирать трудно. Трудно к ним подходить, когда они загнанным зверем смотрят и шипят озлобленно, пока не учуят запах корма. И очень легко приручать. Легко замечать, как смягчается острая линия напряжённых плеч. Как на губы напрашивается легкая, почти незаметная улыбка — Шань бы и не увидел её, если бы не знал, что смотреть нужно на уголки губ. Шань бы не понял, если бы не знал, что она искрится в радужке глаз, разливаясь наэлектризованной грифельной мглой в зрачках. Звери тоже умеют улыбаться. Не так, как обычные люди, а гораздо — гораздо, господи, в миллиарды раз — лучше. Только вот пугливо-обреченные звери иногда могут оказаться оборзевшими и слишком уж понимающими. Всё Тяню ясно — вон как разворачивается резко, вмазываясь в дверь спиной. Больно, наверное, но он даже не морщится, ему, кажется, даже если случайно колено прострелят — и не заметит. Тянь совсем другим занят — перекрывает выход телом впаивается цепким, почти безумным взглядом в глаза или куда-то глубже, и высматривает что-то. Находит что-то. И вместо того, чтобы удивиться — выдыхает облегченно. Обречённо. Выдыхает так, словно не дышал всю ночь. Всю жизнь не дышал, а сейчас со словами Шаня начинает этому учиться. И получается у него плохо — хреново выходит, потому что вдохи сиплые, несмелые, неуверенные. Потому что выдохи через раз, через рот, через силу. Потому что руки Тяня, как и дыхание срываются — опадают теплом на плечи, мажут по шее вверх до линии роста волос и останавливаются. Всё останавливается — и Шань почему-то уверен, что торопиться им уже некуда. Встало время, земля встала, как и кровь в венах кипятком. Замкнуло клином на этом моменте, зависло в свободном падении, скосило всё пространство, которого ни дюйма не осталось, до одного лишь человека. Есть только его сорванное дыхание и закрытые вовремя глаза, когда чужие сухие губы касаются вскользь щеки. А кажется — касатся самой души. Чего-то внутри, что ломается с хрустом, что вырывается словами, на которых Шань то и дело запинается: — У меня дебильная привычка материться во сне. И я не умею быть удобным для людей. А ещё я не завтракаю и иногда не обедаю — еду вообще переоценивают. — во рту сушит, в мозгу сушит, всего Шаня сушит, потому что такие вещи о себе выдавать наверняка почти незаконно. Наверняка есть за это какая-то статья, внизу которой приписано примечание мельчайшим шрифтом: говоря это — вы обрекаете себя на вечность с тем, кому информацию выдаёте. Будьте осторожны — вы теперь в ответе за того, кому о себе всю эту дрянь рассказали. Это личное, это грубее зарубцевавшихся шрамов, выставленных на напоказ: на, смотри, мне для тебя нихуя не жалко. Это смелее самых громогласных признаний в рупор, когда вокруг много народу и все — каждый — на тебя смотрит. Это похлеще государственной тайны, это почище теорий заговоров. Это заговор, но уже совсем другой. Как у ведьм со скрюченными пальцами, шепчущих над котлом с копотью. Заговор на старость с Альцгеймером. Надолго. Быть может — на счастливо. Наверняка Шаню нужно остановиться, но внутри топит, прорывает плотину, удерживающую его на грани разумности. И поэтому он нихуя не разумно тянется вслед за губами, не даёт Тяню отстраниться — его губы просто идеально ложатся на кожу щеки. Им там самое место. Не шибко идеальное — всё же губы созданы для чужих губ. Но плотину ведь рвет, слова ведь не остановить, не остановить себя, которого заносит без права на помилование: — Это пять вещей обо мне. — без права на попятную, потому что Шаню теперь есть к кому возвращаться. Шаню есть кому весь этот бред о себе рассказывать. Шань уверен: для Тяня это что угодно, только не бред. — Я позволяю тебе себя узнавать. — без права на страх перед будущим, оно ведь всё равно настанет. Даже если ты его не ждёшь, даже если ты от него в свое время отказался, даже если жил прошлым так долго, что время застопорилось. А сейчас несётся вперёд с космической скоростью и остается лишь покрепче держаться за чужую ладонь, накрывая ту своей. Остаётся только говорить об этом эфемерном будущем, которое точно когда-нибудь настанет. — Если меня когда-нибудь ёбнет Альцгеймером — ты должен мне об этом напоминать. Не позволять мне заводить сраные цветы в горшках и говорить мне купить пачку корма для животных. Ты должен ворчать на меня, если я вдруг когда-нибудь вздумаю приготовить тебе завтрак — если это случится, ты поймёшь, что я уже в глубоком маразме. Глаза всё ещё закрыты. Их открывать почему-то страшно. Их открывать неуместно, как тому, кто впервые попробовал сесть на американские горки — там только орать от восторга, задыхаясь потоком встречного ветра и жмуриться от удовольствия. Там только слушать, как к поиску давления в ушах прибивается чужой голос. Родной голос. Голос почти простуженный разлагающейся нежностью: — Ты это сейчас… Голос, который приходится остановить, покрепче вцепляясь в руку: не всё ещё. Есть ещё что сказать и этого так много, что башка кругом. Башка в отрубе. Зато внутри генератор эмоциональных выхлопов пашет на полную. Внутри расцветает бутонами то сожжённое до тла. Из пепла, говорят, получается поразительное удобрение. Он подходит под любые виды грунта и не содержит губительного для растений хлора. Из пепла пробивается жизнь. Шаня пробивает дрожью с осознанным: — Да. Да, Тянь. — с растягивающейся по грубым швам исцеляющей честностью. Той, которой Шань наверняка вчера от Шэ Ли заразил. В больнице что угодно подцепить ведь можно. Можно простуду, можно энтеровирус, а можно вот это. — Я не верю в долго и счастливо. Но я верю в то, что можно оставаться рядом и без громких слов. Вот с такими нелепыми словами, с неважными кусками жизни. С дебильными фактами. С идиотскими привычками. И тебе придется с ними тупо смириться. И Шань затихает. Не потому что сказать больше нечего, а потому что проговорить с Тянем хочется целую вечность. Простоять с ним вот так — близко, рядом с дверью, за которой валит снег хлопьями и задувает морозом из щелей. За которой ожидает реальность с ломом наперевес, готовая в любую секунду этот тянущий ласковой болью момент разрушить: у вас дела, у вас Чан Шун, у вас висяк по делу. За которой холод, изморозь и тонкая корка наледи на дорогах. За которую стоит только выйти, как не будет видно горизонта будущего — оно ведь эфемерно, его ведь не предскажешь, его не увидишь. И это пугает, так чертовски пугает. После войны ты не знаешь что делать. К войне привыкаешь быстро. От войны не отвыкнуть — она остаётся внутри. И Тянь точно чувствует, что прорези тревоги скаблят глотку лезвиями. Тянь точно понимает по ослабшей хватке руки, что волшебный момент закончен. Что страх перевешивает, а Шань скатывается в непрошеные опасения. У Тяня до сих пор в руках леска, на которую Шань нанизан. И ему требуется всего-то выдохнуть влажно и горячо в висок. Ему требуется только сказать с той долей уверенности, которую не измерить ни в одной из известных шкал: — Я без проблем смирюсь с разбросанными шмотками, отсутствием растений на подоконниках и кошачьим кормом по всему дому. Я уже смирился, Шань. Это самое лучшее, с чем мне приходилось мириться. Ему только и требуется, что эту уверенность посеять в почве, пропитанной пеплом. Пепел, говорят — лучшее удобрение. Из пепла воздвигают пальцами с шарнирными суставами — доверие, льющееся по венам вместе с кровью. Иногда пойманной рыбе ничего не остаётся, кроме как довериться рукам, что её поймали. Иногда пойманной рыбе ничего и не нужно, кроме этих рук. Иногда, рыба, влюбленная когда-то в холод океана — понимает, что без тепла рук уже не выживет. — Окей. Ладно. Хорошо. — секунда на передышку. Секунда, которая кажется вечностью, взятой в кредит. Секунда, за которую можно отдышаться. Надышаться им. Подготовить себя к тому, что за дверью номера. За пределами собственного уютного мира его рук. Подготовить себя и решительно поднять голову, пусть голос и сквозит налетом неизбежности. — А теперь отлипни от меня, нам пора. *** Запах кондиционера щекочет носоглотку застоявшейся пылью почти до раздражённого чиха. Небо белое настолько, что смотреть на него физически больно — глазные мышцы ноют тяжестью, а Шань не может перестать любоваться. Не может отвести взгляд от крупных хлопьев, что срываются вихрем вниз. Не каждый день такое увидишь. Не каждый день различишь, что падает не снег — падает само небо. Падает прямо на крышу машины, прямо на лицо, на ресницы, когда Шань из машины выходит. Падает холодом на плечи, липнет комьями на толстовку. Небо укрывает собой землю — такое бывает лишь раз. Шань вздрагивает, когда чувствует, что на плечи ему опускают согретую куртку. Вздрагивает ещё раз, понимая, что она не его — своя в жизни так тепло не удержит. В свою не захочется настолько уютно укутаться, запахивая её на рёбрах. В ворот своей не захочется ткнуться носом, вдыхая тонкий аромат чужой кожи. Тот самый, который естественный, без примесей хуежопого парфюма, без остаточного смрада шампуня или геля для душа. Тот самый, который остаётся на ткани, даже если её хорошенько простирать. И чувствовать его будет лишь тот, кого натаскали этот запах замечать. Тот, кто на этот запах реагирует уже инстинктивно. Тот, кто этот запах из тысячи вычленит. Оторваться от него практически нереально, тем более, перед дверью идеального дома, который даже снаружи украшен мигающими красно-зелеными лампочками, пробивающимися из-под снега. Фасад такой же тошнотворно одинаковый, как и у одноэтажных домиков, что воткнули фигурками рядом. Точно тот, кто проектировал этот волшебный городок неустанно жал Ctrl+C, Ctrl+V со скучающим видом, не парясь с деталями — один хуй тут проекция идеальной жизни. А всё идеальное должно сочетаться. Всё идеальное должно повторяться, растягиваться на весь район точными копиями друг друга. Проектировщик не учёл, что в городок сунутся следаки из внешнего неидеального мира с их неидеальным расследованием. Не учел он, что в одном из его идеальных домов Шаню придется ломать судьбу одной сильной женщины, пережившей настоящий ад и решившей поселиться в волшебном городке, где нет преступлений — одна лишь магия одинаковости. Женщины, сумевшей этот ад к чертям задницей вывернуть и вырваться оттуда. Сумевшей этот ад если и не забыть, то справиться с ним. По-своему, по-женски справиться. Женщины ведь своей силой известны. Женщины заливают бетоном то, что мужчины топят на дне бутылки и шлифуют крепким пойлом. Женщины упрямо застилают старые травмы, несовместимые с жизнью со словами: мне некогда страдать, а то пожить не успею. Успела ли Мейли пожить — вопрос открытый. Сумеет ли жить с тем, что сейчас ей скажет Тянь или выдавит из себя сам Шань — вопрос болезненный. Потому что — нет. Однозначно ведь нет. Ведь даже самые сильные ломаются, когда дело касается семьи. Детей. Тех, кого эти женщины, оседающие в волшебных городках — любят и защищают. Говорят — перед смертью не надышишься. Говорят, что перед смертью всё становится ярче: цвета насыщеннее, воздух вкуснее, прикосновения острее. Перед чужой смертью — так тем более. Убивать людей гораздо проще пулями, ножами, несчастными случаями, когда в решетке радиатора застревают клоки волос и частично снятый скальп. Убивать людей словами «возможно, ваш сын проиграл в генетическую лотерею и стал похож на того, кого вы всю жизнь в нём боялись увидеть» — хуже, чем самостоятельно разжигать адские костры и толкать в спину: поторапливайся, ты у нас не одна такая. За тобой очередь на сожжение заживо. И воздух тут действительно пахнет иначе — царапает острым холодом носоглотку, ввинчивается в слизистые ткани остриями колючих снежинок. И небо слепит сильнее обычного, небо валится на голову, а Шань не в силах сделать шаг. Шань не в силах перевести взгляд с него на дверь, где у Мейли жизнь пока ещё идеальная. Где пока ждут рождественского чуда, а не хреновых новостей. Перед смертью, говорят — ненадышишься. Поэтому Шань задерживает дыхание и не дышит вообще. Находит обледеневшими пальцами ладонь Тяня, который рядом стоит и смиренно ждёт. Ему врываться в эту вот пока хорошую сказку не хочется, не хочется воровать рождество, не хочется быть вестником несчастья. Но стоит только пальцам слегка согреться в еле теплой руке, как дверной замок щёлкает пару раз. Городок ведь тут волшебный. И двери тут волшебным образом открываются. А на Шаня добродушно смотрит женщина поразительно похожая на Мейли, разве что молоденькая совсем и с крупным животом — месяц, должно быть восьмой — обтянутым в вязанный красный свитер, на котором красуются белые олени. Она скользит улыбчивым взглядом по нему, по Тяню, по их развалюхе, которая некрепко держала сцепление по трассе и колошматила сбоящим движком всю дорогу. Приподнимает брови слегка удивлённо, интересуется высоким голосом: — Я могу вам чем-то помочь? Шань сжимает челюсть капканом, чтобы не задать вопрос, который вертится в башке заевшей пластинкой: кто у вас? Девочка? Мальчик? Потому что Шань знает — по наследству перепадают не только долги и дачи за городом. По наследству передаются гены. От такого наследства лучше отказываться с самого рождения и оспаривать его с пеной у рта. Наследство — слово пострашнее даже селщего ужас: мы сделали всё, что могли, примите наши соболезнования. У Шаня для этой миловидной женщины ничего нет, кроме виноватого взгляда в глаза, болезненного взгляда на выпирающий аккуратный живот, кроме слов сожаления. Кроме плохих новостей, что отменят все праздники, к которым она так тщательно готовилась, натягивая на себя рождественский свитер и упаковывая подарки. Шань достает из кармана брюк корочку, подходя к ней чуть ближе, раскрывает её, позволяя женщине вчитаться, говорит, хмурясь на наряженную ёлку за её спиной: — Да, мы бы хотели встретиться с Мейли. Она моргает задумчиво, заправляет в беспокойстве прядь темных волос за ухо и смотрит с беспокойством. Смотрит с подозрением, уже без былой доброжелательности. Оглядывается назад, точно на пару секунд пытается спрятаться от незваных гостей, среди волшебной атмосферы горящей гирлянды и ёлочных игрушек с ручной росписью. Поправляет свитер, одергивая его вниз и сухо шмыгает носом. А Шань цепляет взглядом кольцо на треморящих пальцах. Оно, как и принято — на безымянном. Только вот не принято беременным так резко бледнеть и дрожать. — Простите, но её сейчас нет. — голос, несмотря на это она контролирует хорошо. Ровно, почти без запинок. — Я её невестка, Су Лан. — в него сочится надежда, с которой она заглядывает в глаза своими честными серыми. — Вы, наверное, по работе, да? Следователи ведь сотрудничают с судмедэкспертами. У неё на ресницах, чуть слипшихся от туши — пара снежинок медленно таят. В Шане тает уверенность в том, что ей нужно знать правду. Пока не нужно. Правда слишком больная сука для её хрупкого, сейчас такого уязвимого тела. Праздник на носу — почти рождество, которое принято встречать счастливым и беспечным. И эту традицию Шаню рушить хочется меньше всего. Хотя бы её, потому что он уверен — разрушит он гораздо большее, чем новогоднюю традицию собираться за ужином всей семьёй, наряжать дом и подогревать глинтвейн. И смотреть ей в глаза теперь не получается. Нельзя вот так в глаза молча лгать. Приходится их отвести, впаять в палящую диодами ёлку, в разноцветную кучу подарков под ней. В оборванный кусок обеденного стола в гостиной, который едва видно, но удается высмотреть на нём запеченную утку, судя по запаху — в кисло-сладком. — Да, мы к ней по работе. — у Тяня голос мягкий, укрываюший иллюзорным спокойствием, раздражающий до сведенных желваков своей откровенной фальшью. — Она уехала? Шань её за милю бы учуял, Шань на неё натаскан так же, как и на его запах. И тянет ею куда больнее, чем той леской, которая Шаня за ним волочит. Тянет с дуру разъебать кулаком стену. Или стеной кулак. Возможно, и всего себя об эту проклятую стену, на которой болтается на сквозном ветру дурацкое бумажное поздравление с наступающим, какие обычно вывешивают на стенах внутри дома, а не снаружи. Тянет Су Лан за плечи перехватить и вкрадчиво попросить её уехать из города, заработать себе избирательную амнезию и больше никогда не возвращаться — так же проще будет. Он смотрит на эту вывеску и заранее, за саму Су Лан, начинает ненавидеть рождество. Это ж её ждёт впереди. Триггеры от салютов, отрицание сраной ёлки и мразных игрушек, которые скорее всего, после того, как она узнает правду — отправятся не в подвал в запечатанной коробе до следюущего года, а на свалку до никогда. И пока её ждёт это — она скромно выжидает объяснений. Мнется у порога и Шань боится, что вот-вот рассыпаться начнёт, потому что у всего, что сминается — есть свой предел прочности. Есть тот лимит, после которого проходят точку невозврата. Есть та линия, переступив которую, вернуть прежнее состояние будет невозможно. Ждать Су Лан устаёт. Хмурится придирчиво, упирая руки в пухлые бока, а Шань всё так же прячет взгляд. Рассекает им от искрящейся ещё пока настоящим рождеством ёлки до вычищенного пола и натыкается на дурацкие тапочки с белыми меховыми помпонами. Они ей не то малы, не то ноги отекли и стоять ей вот так долго не следует. — Она ещё с утра уехала. Её долго нет. — она снова оборачивается, глядит на часы, где стрелки перевалили за три. Поджимает губы, раздумывая и тянет за выбившуюся нитку в рукаве свитера. — Я слышала, как ей позвонили и у неё было такое лицо… — запинается, бледнеет сильнее прежнего, но запрещает себе думать о плохом, коротко встряхивает головой, точно ей это поможет избавиться от жалящих мыслей. — Я думала, что с моим мужем что-то случилось, но кажется, все в порядке. Я ему звонила, они должны были встретиться и уже приехать домой. И снова смотрит на часы. Снова отмеряет время. Снова обнимает живот руками, точно уберечь его пытается, защищает инстинктивно, даже не осознавая этого. Тут холодно. Тут пар изо рта вырывается клубами, что застилают на доли секунды глаза. Тут видимость совсем паршивая — снег валит так, что через каких-то пару часов занесёт собой каждый идеально-одинаковый домик в городе, превращая его в ледяное вымершее царство. Тут не хватает разве что каких-нибудь блядских белых ходоков для того, чтобы сказка окончательно скатилась в хоррор. И кажется — пора валить. Загонять Су Лан за дверь — подальше от начинающейся метели, подальше от простуженного ветра и совсем уж больной реальности. Подальше от себя и Тяня — в тот хрупкий мирок, где всё ещё тлеет дух рождества и пахнет уткой в кисло-сладком, а её муж всё ещё человек, которого она любит, а не тот, над кем верх взял ген убийцы. Шань затягивать не хочет — ежится от холода, пытаясь спрятать шею в вороте, спрашивает, доставая из кармана сигареты: — Где они встретились? — вспоминает, что при беременных вроде как не курят. Это вредно для плода. Не так отравляюще, как наследственность, но всё же — прячет пачку обратно в карман не своей куртки. И только сейчас до него доходит — Тянь свои сигареты обычно оставляет в подстаканнике той развалюхи, что стоит позади. Нет у него привычки куртку захламлять даже мелочью. И это немного греет, расползается тонким теплом по коже, что сочится вовнутрь. Дожили блядь — греться о домыслы. Возможно, пустые и необоснованные. Возможно, надуманные и случайные. Возможно, Шань уже сейчас, не дожидаясь старости, обзаведётся сраным Альцгеймером, чтобы только посмотреть, как Тянь ему о корме будет напоминать и ворчать на разбросанные по полу вещи. И пока это тепло не потопило окончательно, пока не снесло в смертельный занос — Шань встряхивается. Хмурится, стягивая с себя куртку, в которой — бля, ну по случайности ведь, правда? — оказались сигареты. Прикрывает глаза, втягивая в себя колючий мороз, чтобы отпустило. А оно не отпускает нихрена. Оно до сих пор греет, точно вместе с курткой Тянь его ещё чем-то укрыл. Чем-то невидимым, но настолько ощутимым, что шею кусает уже не пронзающий льдом ветер, не белые хлопья осколков, падающего на землю неба — а поганые мурашки. Искренние такие. Заметные, сука, такие, что приходится на шаг отступить, чтобы Тянь не успел их увидеть. И выныривает Шань из этого тепла, наверное, слишком поздно, не успевает уследить за речью Су Лан, что вклинивается искаженным беспокойством голосом: -… него в мастерской. Но он почему-то уже полтора часа не берет трубку, как и Мейли. — она закусывает щеку, трёт лоб, точно взвешивает все за и против и тут же решительно перешагивает через порог, прямо так, в тапочках. — Я за них переживаю, мне стоит поехать туда, наш малыш пинается, если долго не слышит голос Ань Хэя. Оглаживает руками живот и снова его ими прикрывает. Шань беременных живьём почти не видел — некогда было. Об остальном и вспоминать не хочется. Но сейчас он с удивлением замечает, как там, где лежат её пальцы, возникает натяжение. Странное такое, точно что-то острое изнутри пытается вспороть кожу. Оно быстрое, еле заметное, но такое непривычное, что это слегка ломает мозг. Ломает представление о женщинах — ебать они странные. У них внутри жизнь. У них там шевелится. И от этого шевелиться начинают уже волосы на голове, точно дыбом встают. Жутко. Захватывающе, но всё ещё жутко. Шань только и может, что взгляд от живота отвести, сжать покрепче куртку и ответить хмуро: — Нет, оставайтесь тут и ждите их возвращения. Пожалуй, слишком уж хмуро, потому что Тянь тут же приподнимает руки в извиняющемся жесте и произносит мягко: — На дорогах скользко, а вам следует беречь себя. Мастерская далеко? У них, наверное, вот так всегда теперь будет. Если один справляется хуево, то второй обязательно будет стоять на подхвате. Если одного будут пугать брыкания в чужих животах — второй с тотальным спокойствием тактично поправит. Это настолько же жутко и захватывающе. Это что-то новое. Что-то, наверное, приятное — Шань ещё и сам не до конца разобрался. — Неподалеку от тыквенных полей, с красной вывеской — единственная автомастерская в городе, вы её не пропустите. — Су Лан отступает назад, морщится слегка, потирая ноющую поясницу и кивает, на содержанное «спасибо» от Тяня. И уже медленно закрывает дверь, когда стопорится. Когда распахивает ту так, что она врезается в стену, а еловый букет, висящий около глазка валится на припорошенную снегом подъездную дорожку. С него мелкие, хреново приклеенные, красные бусины рассыпаются — катятся под самые ноги. И кажется — Шань, бля, надеется, что ему реально только кажется — вот так же начинает рассыпаться для Су Лан само рождество. Мелкими крупицами, выбившимися из венка еловыми иголками, разбитой новогодней игрушкой, что украшала его. — Простите! Всё ведь в порядке, правда? — и голос её такой же разбитый, на полтона ниже, отчего кажется, что ей трахею передавило комом в горле. — Вы в чём-то подозреваете моего мужа? И глаза у неё блестят тем стеклом, что валяется у венка вдребезги. Тем болезненным пониманием, что что-то уже пошло не так. Тем страхом, с которым она сжимает ручку входной двери до побелевших костяшек. И вопрос у Шаня срывается с клубом пара с губ сам по себе: — А вы? И — зря он так, наверное. Зря, бляха. Её заметно мутит, она прикрывает рот рукой, качает головой отрицательно. Мелко-мелко. Втягивает воздух пару раз и говорит совсем неуверенно: — Я… Нет, нет. — сама себя убеждает. Хмурится гневно не то Шаню, не то мыслям в своей голове. — Он хороший человек. Хороший. Человек. Я буду его ждать. — окидывает отравленным печалью взглядом ещё раз округу, где ни одной машины не проезжает, вздыхает тяжко и бормочет совсем уж убито. — С наступающим вас рождеством. И в этот раз дверь захлопывает. Запирает на замки — судя по звукам, на все сразу. Словно пытается рождество удержать там, внутри, где запахи еды и ёлочные огни. Где ещё немного можно погреться о чудо, которого она уже никогда не дождется. С наступающим, блядь, вас — несчастьем.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.