В детстве я молил бога о велосипеде… потом понял, что бог работает по-другому. Я украл велосипед и стал молить бога о прощении. Аль Пачино
Дорогая Мама, Сегодня был чудесный день. Хэллоуин просто отвратительный праздник, но с восхитительными деталями. Мое настроение сделали имбирные печенья, которые подавали на завтрак. Они были отвратительными, честно говоря. Но мысль о том, что даже эльфы с самым длинным рабочим стажем не смогут обойти твою стряпню, доставила мне большее удовлетворение, чем могли бы любые вкусности. Мне жаль, что я не смог сказать тебе, насколько талантливы твои руки. Несмотря на то, как строго ты всегда себя преподносила, ты все равно дарила ощущение домашнего уюта. Я так скучаю***
Тридцать первое октября — это праздник, который с возрастом смещается в твоем рейтинге любимых дат все ниже и ниже. Украшения из тыкв и летучих мышей становятся смешнее, чем розовые конфетти в День Святого Валентина. Особенно смешно стало Гермионе в ее третий год обучения в Хогвартсе, когда фундамент ее критического мышления был сформирован достаточно, чтобы проникнуться абсурдностью от того, что волшебники празднуют день, прежде являвшийся религиозным, а ныне символизирующий традицию магглов одеваться в ведьм. Это был не Хэллоуин, а маскарад идиотизма. Это первая причина, по которой сейчас Гермиона идет в противоположную сторону от Большого Зала с громким торжеством. Вторая причина заключалась в том, насколько вымученным выглядело празднование. Как эссе, в которое напихали кучу академических слов, не зная их значения. Стоит отдать должное стараниям Минервы. Но что ее потуги, что эссе в итоге оказались полусмешными и полунеестественными. Слишком ярко и блестяще для места с пылью на каменных блоках. Слишком заумно для первокурсника. Гермиона откупоривает флягу и делает ленивый глоток, игнорируя выступившие на глазах слезы от обжигающей настойки на задней стенке ее горла. К ее стыду, третья причина имеет наименьший вес, но она чувствовала бы себя слишком виноватой, если бы ее не упомянула. Ей всегда было неловко идти на праздник в день смерти родителей Гарри, и почти каждый год напряжение в ее плечах от неудобства всей этой ситуации спадало, когда Гарри сам тянул их с Роном на пир. В этом году, разумеется, не потянул. Поэтому третья причина — молчаливая солидарность, смешанная со спрятанным чувством вины из-за относительного безразличия. Гермиона даже не знает: стоит ли ей забивать себе голову подобным, потому что, ну, это не ее трагедия. Не ее история и не ее потеря. Она не должна оплакивать людей, которых никогда не знала и не узнает более. Это не дает ей право пренебрегать горем Гарри, но также у нее нет причин проецировать чужие переживания на себя и вести себя так, будто она понимает. Она не понимает. Поэтому она сейчас не вместе с Гарри. Но она и не тварь, поэтому она не в Большом Зале. Вместо этого она кладет руку на перила винтовой лестницы, которая ведет далеко в небо, и поднимается на первую ступень. Возможно, это ее озлобленность на Минерву, возможно она чувствует слишком большую и неуместную ответственность за Гарри, а может ей хочется себя травмировать — причин может быть миллион, но результат один, — Гермиона мерно поднимается на смотровую площадку Астрономической башни, делая короткие перерывы, когда ее дыхание начинает сбиваться слишком сильно — эхо от ее неровного дыхания бьет по ушам в стоящей тишине. Это, как ковырять ногтем незажившую ранку. Ничего серьезного — даже не причина наведаться к медсестре, но само ощущение — противное и врезающееся — доставляет дискомфорт. Максимум можно занести инфекцию. Но это неприятно. Гермиона морщится, когда подошва ее обуви опускается на дощатый балкон, как будто неровность ногтевой пластины задела шмат ее кожи. А потом успокаивается, потому что даже если у нее и были подозрения касательно собственных нездоровых копинг механизмов, то человек перед ней перепрыгнул ее на несколько чертовых пролетов, ибо Малфою надо быть чертовым психопатом, чтобы припереться сюда и картинно смотреть в даль. Гермиона отводит взгляд от чужой расслабленной спины и смотрит на вид, открывающийся с высоты. Небо. Грязное и некрасивое — все в черных облаках, не видно ни одной звезды. Лишь луна сверкает время от времени в проблесках. Не на что там смотреть. Либо у Гермионы слишком посредственный взгляд. Половица скрепит под ней, когда она делает следующий шаг, но Малфой не оборачивается. Поэтому она обходит круглую площадку по периметру и останавливается у перил поодаль от слизеринца. Гермиона делает глоток, чтобы заполнить необходимость говорить. Малфой может и выглядит невозмутимо, но у Гермионы внезапно возникла необходимость что-нибудь сказать, эта тишина внезапно стала для нее неловкой. Это смешно, но она облизнула губы и уставилась на Запретный лес с самым расслабленным лицом, на которое была способна в этот момент, пытаясь скопировать чужую бесстрастность, прежде чем произнести: — Твое присутствие здесь выглядит неадекватно. Она слышит, как слизеринец со свистом втягивает леденящий воздух и какое-то копошение. Обернувшись, она поняла, что это елозил его зад по половицам, когда он разворачивался в ее сторону. Чужое лицо на удивление ошеломленное, и слизеринец вскакивает с пола вскрикивая: — Какого черта? — Что? — выдыхает Гермиона. — Какого черта ты здесь делаешь? — Ты смеешься надо мной? — она полностью поворачивается корпусом к Малфою, который отряхивает пыль со своих брюк. — Я шла сюда, как слон, не делай вид будто ты только заметил меня. — Я думал, это Забини, — шипит он в ответ и каким-то образом это выходит и обвиняюще, и защищающе одновременно. — В следующий раз оповещу всех присутствующих декларацией, — пробурчала Гермиона и плюхнулась на грязный пол. Их положения стало полностью противоположными: она теперь на полу с полностью потерянным интересом, а Малфой на ногах — нервничающий и не знающий, куда себя деть. Это выглядит, как полное месиво. Это выглядит, как их обычное взаимодействие. — Ну что, друг мой, разделишь ли ты со мной эту бутыль яда, дабы скрасить мои вечер, или… — ее внезапно перебили. — Я более чем уверен, что из нее несет спиртом, — фыркает Малфой, и Гермиона слышит, как шуршит его одежда. Она может представить, как тот принимает нарочито уверенную позу, и теперь все это выглядит, как борьба за контроль. Кто будет более хладнокровным, кто будет держать ситуацию под контролем, а кто будет проигравшим, и сейчас они жадно пытались перетянуть весы на свою сторону, — это раз. Два, в ней миллилитров триста максимум. Скромное угощение. — Оно стало бы еще более скромным, если бы ты знал сколько это стоит, — хмыкнула Гермиона и прокрутила фляжку в руке, пытаясь понять, где жидкость бьется о стенки. Половина точно есть. Она не глядя протягивает руку, предлагая, и ждет. Либо смеха, либо шагов, которые могут быть направлены как и в ее сторону, так и в противоположную, либо обидный укол. В любом случае каждый из этих пунктов легче принять не глядя. Но доски начинают скрипеть и фляжка выскальзывает из ее руки так, чтобы ее пальцы не коснулись чужих. — Ты что, действительно стащила спирт у Помфри? — хмыкает Малфой. — У бедной старухи и так спонсирование копеечное. Ублюдок наверняка в первую очередь поднес горлышко к носу, ради остроумных едких комментариев, но Гермиона отказывается смотреть на него. Не когда она настолько низко, а он настолько высоко. Поэтому она пододвигается ближе к краю и позволяет ногам ниже колен свиснуть над пугающей высотой, до тех пор, пока они не промерзнут на ледяном ветре. Она слышит чужой глоток и перехватывает бутыль, когда та тычется ей в тыльную сторону руки. Малфой грузно приземляется недалеко от нее так, чтобы было удобно передавать сосуд друг другу, и молчит. На этот раз Гермиона молчит вместе с ним. Это тоскливо. То как Гермиона облокотилась подбородком на нижнюю перекладину и смотрит на мутное небо, будто нашла в нем что-то интересное. Как Малфой облокотился на руки за своей спиной и как расслаблено он выглядит в месте, в котором он положил начало кошмару. Их пустые невидящие взгляды и одинокая фляга между ними с алкоголем на парочку глотков, после которых ни у одного из них не будет причины оставаться здесь — это лишь послужит началом новой пелене неловкости. Это все так чертовски тоскливо. И Гермиона позволяет тоске окутать ее, будто она может спрятаться от ветряных порывов, пробирающих до дрожи. Она сглатывает тоску, позволяя ей обжигать горло вместе с алкоголем и слюной, и пропускает ее прямо в пищевод. — В праздник и без шрамоголового. Я думал, у тебя традиция нажираться вусмерть на каждом импровизированном банкете, — она пропускает мимо ушей детсткое оскорбление, которое уже несколько месяцев как стало некорректным. Как пропускает и возможность ответить что-либо более уклончивое. — Родители Гарри умерли в этот день. Вообще-то сегодня траур. — Вообще-то, — Малфой поднимает голос на несколько октав, в открытую пародируя Гермиону, — шесть лет этого траура не было, и вы портили Хеллоуин всем в замке. Гермиона шмыгает и вытирает нос большим пальцем, все-таки отодвигаясь от края и пряча ноги под себя. — Не знаю, — говорит она, даже не пытаясь скрыть, — уж тебе то это может быть более понятным, чем мне. Гермиона прикусывет кончик своего языка лишь через секунду, когда до нее доходит смысл того, что она произнесла. Но Малфой не выглядит оскорбленным. — Так значит твои родители живы? — спрашивает он и по его интонации невозможно понять, фальшивый ли его повседневный тон, с которым он говорит о подобном или он действительно смирился с еще совсем недавней потерей. В них высокоградусная настойка, которая все никак не заканчивается, но от таких разговоров Гермиона обычно трезвеет и встаёт перед выбором. С одной стороны, она достаточно трезвая, чтобы этот разговор не произошёл. С другой стороны, она достаточно трезвая, чтобы полусерьезно поговорить об этом, снимая с себя, ответственной, постфактум, потому что у неё будет оправдание в виде ‘Я была пьяной’. Она косит глазом на Малфоя, и замечает, что он выглядит более собранно, чем минут пять назад. Не так, будто его продувает, и он инстинктивно сжимается, а будто он вспомнил про рамки. Свои личные, в особенности. Червячок в голове Гермионы говорит ей, что Малфой находится в том же положении, что и она. И это склоняет ее к тому, что такие темы надо избегать, особенно на неполную трезвую голову. Особенно на покрытой инеем Астрономической башне. Особенно с Малфоем. С Малфоем, который нервно стучит указательным пальцем по деревянной доске. Некрасивый ритм, который выдает чужое неравнодушие. Гермиона отвечает в темп. — Живы. Меня не помнят. Под Обливиейтом. Не снимается. — То есть родителей у тебя нет, — заключил Малфой. У Гермионы не нашлось сил спорить. — Преступника посадили? — Какого преступника? — не поняла Гермиона и остановила фляжгу у своих губ, так и не сделав глоток. — Который проклял их, — также не смекнул Малфой, и стук его пальца прервался. — Ты не понял, — Гермиона отставила бутылку на место между ними, сглатывая остатки слюны в ее сухом рту, игнорируя кислое послевкусие от алкоголя. — Это я наслала Обливиейт. Формулировка следующего вопроса заняла у Малфоя некоторое время. — Ты не смогла нивелировать собственное заклинание? — недоверчиво спросил он, и она лишь хмыкнула на это. Величайшая волшебница поколения, черт подери. — Книги описывают это так, будто заклинание прячет жидкость в бутылке. Через некоторое время ты возвращаешься и снимаешь невидимость — воспоминания возвращаются. Но, когда я попыталась, этой жидкости будто не было и в принципе. Испарилась, пролилась или я сама удалила ее вместо того, чтобы спрятать. Я не знаю. Просто восстанавливать там нечего. — Ты не выглядишь слишком расстроеной, — Гермиона будто физически может почувствовать исследующий взгляд на своем лице, и вместо того, чтобы ткнуть Малфоя в лицо тем, что тот сам-то не горюет, просто пожимает плечами. Она не может избавиться от чувства, будто из нее вытягивают информацию. Это неприятно, то как ей задают наводящие вопросы и заставляют говорить-говорить-говорить, подавать на серебряном блюдце новые аспекты ее жизни, в то время как на подносе, протянутом ей, и тарелки то нет. — Привыкла, — тонет в завывании ветра последнего дня октября, и Гермиона думает, что Малфой не услышал. Она надеется, что он не услышал. Она сравнивает чужой взгляд с жалом ос, потому что ее разум достаточно затуманен легким хмелем для такого, и думает. Взвешивает. Что она получает и что она теряет. А потом начинает говорить. — Иногда мне кажется, что их никогда не было рядом. Моих родителей. Я часто спрашиваю себя, как, будучи магглой, я бы могла отпустить своего ребенка на четыре месяца в мир волшебников, о которых мне в один момент просто сообщили и сказали, что ход туда закрыт. Чтобы потом увидеть своего ребенка на две недели, угостить Рождественским ужином и снова отпустить на пять месяцев. Я не понимаю. Я бы не смогла. У них не было переговорного зеркала, чтобы связываться со мной. У них были только совы, прилетающие в воскресенье. Когда я неделями лежала после нападения василиска, они будто не заметили. Я пропала, а потом мы продолжили общаться, будто ничего не случилось. Я никогда им об этом не рассказывала. Это не было секретом, и она не чувствовала себя более уязвленно от того, что озвучила это вслух. Это просто факт: очередной аспект ее жизни — ее родители все ее детство были для нее далекими и отстраненными. Они были в родительской роли, но их самих Гермиона не знала. Ровно как и они не знали, каким человеком она становилась и кем являлась каждый раз, когда возвращалась в родной дом летом. Просто так сложилось, что эти