Виа Долороса
6 октября 2021 г., 15:23
Ведь я же злодей. А у злодеев не бывает счастливых финалов.
Разумовский пьет энергетики вместо воды и плохо спит на скрипучей, ржавой кушетке в чуланчике для тряпок. Офис маленький и забит людьми, отчего Разумовскому постоянно некомфортно – маленький, но свой, и это придает Сереже немыслимых ранее сил. Офис обклеен желтыми, подплесневевшими по краям кухонными обоями, над его рабочим столом – репродукция пейзажа Федора Васильева, что придает начальственному образу некоторой мрачной самоиронии. На столе – неуютно-пусто, только белая пустыня документации, исчерченная тропинками слов, да монитор, торчащий, как лишняя деталь мозаики. А в столе, под грудой тех же бумаг – фото Волкова в Сирии.
Птица тоже умудрился повзрослеть, несмотря на долгий сон, Птица стал умнее. Он проснулся, когда этот произнес короткое «Я не останусь на второй курс», прозвучавшее для Сережи, как серия выстрелов в упор в голову. Прежний Птица завопил бы на месте «Я же говорил, что ты пожалеешь!», дав Сереже возможность найти Олегу оправдание и успокоиться. Птица понял, кем он был для Разумовского – плохим примером, кривым отражением в зеркале. Увы, но Птица желал для себя совсем иной роли, так что придется лишить Сережу подобного удовольствия.
И, когда в офис врывается топа мужчин в форме и при оружии, Птица молчит, наблюдая, как Сережа вскочил со стула. Разумовского слегка пошатывает – но он выходит вперед, вцепляясь в край стола обеими руками. Сотрудников укладывают лицом в пол, и только Сережу оставляют на ногах; к нему подходит один из любезных посетителей самого выразительного вида и со снисходительным удовольствием его разглядывает, пока остальные шарят по столам, в уборной, в закутке для тряпок. Будто к нему самому прикасаются наглые, чужие руки.
– Сергей Разумовский, как погляжу, – протягивает посетитель, подкатывая под задницу его – Сережин – стул. – Весьма и весьма приятно. Побеседуем?
Одна из сотрудниц вскрикивает перед тем, как заплакать – от страха и унижения, ведь один из посетителей втискивает носок берца в ее щеку. Пыталась дотянуться до телефона. Разумовский выдавливает из себя ледяное:
– Никаких бесед, пока вы не отпустите сотрудников из помещения.
Посетитель хрюкнул от смеха и, полуобернувшись, вопросил:
– Слышали, парни? Отпустим?
В ответ раздается гогот.
Сережа недвижим и прям – и Птица наконец-то ощущает так остро его тело, так отчетливо слышит его мысли. Недавно его небольшая компания попала в списки самых перспективных стартапов не то, что года – десятилетия, и поэтому он знал, зачем пришли эти любезные господа в форме – знал, но до конца не верил в их существование, как не верил в городские легенды, как не верил в чудовища под кроватью. Смешно, наивно – разве одно такое не обитало прямо у него в голове?
Любезный гость поднимается и утыкает дуло пистолета ему в щеку.
– А так? Все еще хочется ставить условия?
Больно и горячо – из этого оружия стреляли еще совсем недавно, так что на щеке у Разумовского останется ожог. Он только морщится и гладит глаза в глаза, неотрывно и в радужке у него – осколки льда и хрусталя, поймавшего желтый отблеск.
– Я сказал. Никаких переговоров, пока сотрудники не покинут помещение.
Вместо выстрела – пощечина, от которой голова едва не бьется о поверхность стола. Полузабыто, но почти привычно. Птица хватается за щеку и ведет по ней когтями, пока любезные гости неохотно выпроваживают сотрудников, отнимая у них все возможные средства связи. Напрасная предосторожность, если все, что знает Разумовский о таких рейдах – правда.
Птица, осклабившись, наблюдает, как спина последнего человека исчезает в дверях – ни у кого не хватило смелости остаться с начальником, который в одиночку теперь должен был справиться с десятком вооруженных бандитов. А Разумовский заметно робеет – опускает голову, прислоняясь к столешнице, что с ощутимой остротой въедается ему в поясницу. Птица чувствует все – и бешеный стук сердца, и дрожащие руки, и пот, стекающий под тканью синтетической футболки, и напуганный перебой мыслей в голове.
Боль – в вывернутых наизнанку, напряженных руках, пальцах, щеке. В похолодевшей груди. Его храбрый мальчик – в такое мгновение он ярче чувствует свое одиночество, чем страх.
Этого нет, этот где-то в Сирии обменивается с солдатами пулями. И никого за спиной – тоже нет.
Здесь только он и Птица, который наблюдает, не собираясь вмешиваться в происходящее. Наблюдает с такой улыбкой, будто кто-то голыми руками разорвал ему пасть.
– Итак, Сергей Дмитриевич, ваше пожелание исполнено, – следует шутовской поклон, который не сулит ничего хорошего. – Услуга за услугу, ммм?
Он вынимает пачку документов и швыряет его на стол. В нем – не больше, не меньше – договор о передаче компании во владение некоего господина Швыряева. Фамилия незнакомая, но Сережа не сомневается – очередной серьезный дядя, вскормыш девяностых и тихих убийств на мосту.
– Все чин по чину, Сергей Дмитриевич. – Дорогой гость трет большим пальцем о средний и указательный – то ли жест, то ли нервная привычка. – Вы – самый дорогой и любимый сотрудник, зарплата соответствующая. Все по справедливости.
– А если я откажусь?
– А если вы откажетесь, – гость ухмыляется так, словно ждет не дождется этого момента, – То по анонимному сообщению в помещениях ваших обнаружат некие вещества в особо крупных размерах. А лично вас препроводят в подвалы СИЗО, где вы, спустя несколько не самых приятных часов вашей жизни, с удовольствием подпишете все, что угодно. А потом сядете – настолько, насколько это нам будет угод…
Его прерывает звук рвущейся бумаги. Рванье падает у ног бледного Разумовского, у которого дрожат посеревшие губы. У Сережи лицо человека, которого вот-вот будут бить.
Его бьют.
Птица терпит.
***
Разумовский протягивает руки вверх, и аплодисменты смолкают; вся его фигура, белая и сияющая, будто высится в темноте этой башни – он больше, чем потоки света, сильнее ясного, искреннего голоса, пронизывающего стены. И все еще уязвимый под взглядом сотен черно-белых, будто рефлексами выписанных лиц; очки зрителей бликуют, как оружейные дула.
Вчера люди называли его ничтожеством. Сегодня они рукоплещут, приветствуя гения. Какое имя ему дадут завтра?
Птица наблюдает из темноты – как обычно, непроницаемо-черное пятно на границе слепящего света. Нерастворенный, но слитый, уже проросший – он в силах перехватить контроль каждый раз, когда Сережа нуждается в этом.
Каждый раз, когда нуждается в поддержке.
Каждый раз, когда хочет домашний завтрак и теплое одеяло.
Каждый раз, когда жаждет поделиться мыслью, наблюдением, шуткой, рисунком, усталостью.
Каждый раз, когда тянется к теплу.
Птица дает ему все, что тот хочет – и от этого у Разумовского на языке приторный привкус подозрений. Настоящий Волков не всегда бывал рядом, когда был нужен; не видел разницы между отказом из вежливости и настоящим «нет»; иногда не находил правильных слов, иногда бывал чересчур резок, иногда приходил в общежитие пьяным, иногда болел. Был живым – а Птица и впрямь все делал гораздо лучше, был чутче, внимательней, безотказней. Он хорошо притворялся Волковым с его невозмутимостью и спокойствием, с его бытовой сметливостью и безусловной верой в Разумовского.
Но становиться им было бы слишком горько.
Разумовский будто летит на крыльях, кем-то ему одолженных. Сейчас толпа, собравшаяся в этой башне, для него не циничные инвесторы, не жадные до сенсаций журналисты, а сторонники и последователи. Достучался, добился, достиг – у любви и разума и впрямь есть возможность победить, пока есть столько людей, готовых его выслушать и понять. Он долго, так долго добирался до вершины, столь многим пожертвовал, столь многое потерял – лежал в больницах, падал в обморок, ошибался, терпел побои и оскорбления, встречал праздники в одиночестве, согнувшись над экраном ноутбука, плакал, запивал таблетки энергетиками, терпел бессонницу, боялся – боялся так сильно, что ничего не получится, что все будет напрасно, что он упадет – очередной Брейгелевский Икар, который взлетел слишком высоко…
И он победил.
Победил!
– Мы изменим мир к лучшему. Вместе!
Он поднимает руку вверх, улыбаясь, почти задыхаясь от восторга. Телефон вибрирует – пришло новое сообщение, которое отображается на презентационный экран.
Кирилл Гречкин, насмерть сбивший сироту, освобожден из-под стражи.
Рука обессилено падает вниз.
***
Медленно и аккуратно Птица извлекает осколки стекла из подушечки пальцев. Кровь струится вдоль бледной кожи, неприятная, теплая, липкая – драгоценная, и он слизывает ее с ладоней, прежде чем взяться за бинты. Он так бережно относится к этому телу, не позволяет чужим рукам прикоснуться к ним и все ради чего? Для того, чтобы Тряпка вредил ему столь небрежно, испугавшись своего отражения?
Отвратительно. Отвратительно больно.
Мерзкая суетливость этого злит только больше – где он, спрашивается, был, когда Разумовскому ломали тело и душу? Тряпка внутри напоминает шмат гнилого мяса, изодранного псами – каждый отхватил от него кусок, прежде чем выкинуть на помойку. К чему теперь это жалкое беспокойство? Птица все сделает сам, и уж наверняка – куда лучше.
На белых бинтах расцветают красные росчерки. Сережа как-то читал о хиганбане – паучей лилии, предвещающей разлуку и несчастье. Птица хмуро глядит на предвестие беды и сжимает пальцы в кулак – и ткань напитывается кровью настолько, что даже Роршах не различил бы в пятне ничего, кроме пятна. Костюм Чумного Доктора притомился в углу, белая, как кость, маска пристально глядит на него бездной пустых глазниц. Маска есть только то, что она выражает – за ней нет ни скорби, ни ужаса, ни отчаяния, и Чумной Доктор – это одно лишь возмездие.
Месть – за белый кафельный пол, покрытый алыми каплями.
За вежливую, фальшивую улыбку и блики света в линзах очков, мешающие разглядеть глаза.
За пронизывающий холод и хриплое «помогите», высказанное в немую темноту палаты-тюрьмы. За боль, бесконечную боль и отупение уставшего от страданий тела. За инъекции, врезанные в уязвимо подставленную шею – хоть режь, хоть разрывай уязвимо и насильно подставленное горло. За крест, оставленный на груди – прямо напротив сердца.
За рухнувшую мечту, давшую ему дорогу.
– Я расчищу для тебя путь, – обещает Птица, обращаясь к отражению в осколке, и натягивает на себя маску, – и ты вернешься, хочешь ты того или нет.
Но Сережа молчит, молчит так яростно и бессильно, – и только пытается отобрать контроль или хотя бы выбросить черного слона из партии. Напрасно.
Ведь Птица наконец-то мстит и за себя тоже.
***
Им снится общий сон и в этом сне – пустыня и древний ужас.
Тряпка дрожит, свернувшись в комок, но разум Птицы наконец свободен от его унылого безумия – доломанная игрушка, погасший свет, руки, сломанные тремором и отдачей от пяти выстрелов. Вина похожа на кислоту, выедающую душу – хорошо, что этот яд Тряпка решил оставить на себя.
Птица выступает вперед и раскрывает крылья. Он, как никогда прежде, ощущает себя живым – живым сосудом с кровью и сердцем, трепещущим и теплым. И он, как всегда и в то же необыкновенно ярко, пронзительно, слепяще – одинок.
– Держись подальше. – Хрипит Птица. Но Сережа молчит.
И Птица улыбается – так, будто кто-то пальцами разодрал ему пасть.
Будто он сам это сделал.