ID работы: 11278061

Багряная Жалейка. Былина об огне

Фемслэш
NC-17
Завершён
49
Пэйринг и персонажи:
Размер:
444 страницы, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
49 Нравится 79 Отзывы 23 В сборник Скачать

Глава 16. Мы соприкасаемся

Настройки текста
Рия потянула носом: — Почему они были здесь, что они тут делали? — Изок тебя сдал, ибо Вольга угрожал ему расправой над младшим братом. Ну и, Вольгу сослали в Навь. Кощей продолжает ускользать от правосудия, но, думаю, заляжет на дно, пока в Ирие всё не уладится. Тебя никто не станет забирать обратно, Лыбедь отстояла тебя перед князем. Она просто скучала по тебе, хотела убедиться, что с тобой всё хорошо, проверяла, что ты не попала в плохую компанию, — он улыбался, пытаясь слегка шутить, мягко держал Рию за руки. Сколько он ещё сможет выносить вид её заплаканных глаз? Когда его сердце наконец треснет? — Почему она не прилетела ко мне? Почему она показалась мне только так, издалека? Мы же… мы же наконец могли обняться, я ведь… мы же так давно не виделись. Я бы сама могла ей всё рассказать! Мы… Я б-бы спела для неё сама, добровольн-но! — новый поток рыданий подступил к её горлу. Она уткнулась Еремею в плечо. Это наверняка слышали все вокруг, но никто тактично не подходил и не спрашивал. Еремей старался говорить тихо и неслышно, чтобы никто не подслушал их странных разговоров, а сбивчивые, неровные, приглушённые завывания Рии, перебивающиеся шмыганьем носа и стонами, разобрать было сложно. — Давай я сделаю тебе чай из душицы или ромашки? — Еремей заботливо помог Рие встать. Она всхлипнула и кивнула. Нос её припух, из него безбожно текло, глаза покраснели, и кожа вокруг них вздулась. Еремей, ощущая влажную от горьких слёз ткань рубашки, вспомнил Несмеяну и сильнее сжал Рию: «Если она никогда не думала о смерти, это не значит, что не может начать. Где эта грань между жаждой жизни и готовностью её отдать? К сожалению, или к счастью, я сам не помню, как её перешагнул». Он вспомнил апогей этой жажды, встречу с волками, и даже несколько ностальгически вздохнул: приятная всё-таки была жизнь, где возможность умереть по собственной воле однозначно превалировала над возможностью стать жертвой. Рия не знала, что ощущает больше: страх из-за того, что её местонахождение теперь всеобщее достояние или сладкую боль от того, что мельком увидела Лыбедь, что та её не забывала, так же скучала и боролась за возможность Рии быть свободной и впредь. Но, вдыхая запах Ери, словно священные благовония, ей удавалось успокоить бешеный бег сердца. Пока Еря держала её в своих руках, Рия тоже с этим более-менее справлялась. — Лыбедь, если подумать, сделала для меня больше, чем просто подруга за всю жизнь… она ведь моя семья. Просто понимаешь… Я наблюдала, как она росла с отцом, как он любил её, и понимала, что Стратим меня и вполовину не любит так сильно. К тому же, было странно, что такой хороший отец, всем вождям вождь, а так обращается со мной, причём не открыто, но и не исподтишка. А потом дома у Людмилы… Её не любит община, но семья готова ради неё горы свернуть. Мама её в лоб на ночь целует, Будивой выслушивает, советы даёт и обидчиков наказывает, Бажена всегда за неё болеет, и Мстислав, и отец. Они все меж собой такие сплочённые, настоящий род, семья. У меня никогда её и не было: ну, ты знаешь, понимаешь. Стратим ведь и не жила со мной, а прилетала, уроки давала, а ласку так, — она сморщила нос, с лёгким презрением к своему прошлому отвела взгляд, — как пряник за хорошее поведение. Не знаю, так же она любила своих родных птичек или нет, может, это и нормально. Но чем старше я становилась, тем меньше она была рядом. Я никогда никого не звала «мама» и «папа», — Рия грустно смотрела на поддонки в кружке, на колыхающиеся былинки. Еремей кивнул. Рия не так часто пускалась в воспоминания о прошлом, чтобы рисковать и вклиниваться с репликами без призыва. Он, в конце концов, до сих пор и не поговорил про её болезненный страх так, как однажды советовала Яга. Хотя пытался, но в итоге помогло ли это так, как должно? Они научились лучше с этим справляться, она стала крепче спать и так далее, но причина была точно не в обсуждении успокоительных рецептов и ритуалов. Инициировать разговоры о прошлом Еремей боялся, переживал, что ненароком выведет её на очередной припадок, что все её успехи обнулятся. И вот сейчас она сама была готова в нём порыться. — Еря. Что ты чувствуешь по поводу Лыбеди? Как она с тобой говорила? — Рия волнительно сжала кружку, подушечки пальцев побелели. Она трепетно изучала глаза Ери: цвета яблока в сумерках, сочувствующие и тревожные, нет ли в них обиды? Страха? «Если она сказала что-то не то…» — Рия сглотнула, готовая испытать к святой Лыбеди нечто неслыханное. — Мне передавал Сивка. Что я чувствую?.. Ну, она нормально относится к змиям, знает моего отца, ей понравилась Драгана. Думаю, она смирилась с тем, что ты со мной общаешься, но, судя по её взгляду, она меня опасается или вроде того. Сказала, беречь тебя. Всё. Я ещё не понимаю, что чувствовать. Переживаю за тебя, разве что. Так Ирий вновь ворвался в жизнь Рии. Лыбедь познакомилась с Еремеем и теперь ей только и оставалось переживать, насколько далеко простирается её новоприобретённая свобода. «Позволят ли мне водиться с ней… настолько близко, что прутья клетки приличий стираются напрочь? Позволю ли я сама себе? Да. А она сама, Еря? Что в её непробиваемой голове? Думаю, для начала мне нужно дать понять, что в моей… Она рисковала ради меня, выйдя перед Кощеем, ради меня, я знаю, вступила в общину. Собственно, а с чего она так много для меня делает? Лук этот, и… всё остальное. С Людмилой такого нет. И близко ничего такого. Бажена, когда я приходила сидеть под грушей, а Людмила отлучилась, рассказала мне, что Будивой пытался свататься, а Еря просто отсмеялась, причём не ради приличия или ради чего там ещё можно отсмеяться так, чтобы все поняли, что на самом деле ты серьёзна. Вряд ли Еря способна в этом плане воспринимать себя серьёзно. После Пламены и всего того, что было в её жизни. В любом случае, для Люды это неудачное сватовство секрет, но мне хотя бы яснее, какими путями мыслит Еря. Но это ничего не говорит о том, что она чувствует и к кому» — Рия с любопытством посмотрела на Ерю, пытаясь её раскусить. — Знаешь… я, наверное, тоже схожу на улицы. — Уверена? — спросил Еремей, уже сияя от радости. Рия, чуть залившись краской, кивнула.

***

Еремей лежал в траве, прикрыв глаза, подложив руки под голову. Он в последние дни очень устал, сам не осознавая этого, и голова гудела. Его режим сна всегда шёл не по часам, не считаясь с небесными светилами, но здесь, среди людей, он слишком часто терялся. Из-за Рии он лишался сна и вследствие её прямого вмешательства, и банально думая о ней. Недавно он додумался до такого, отчего то, что нельзя называть будто схватили тисками. Он не понимал, нормально это или нет, почему приятные мысли заставляют его проклятое женское тело болеть, да ещё и там, куда доступа, считай, нет. Мерзкий сумрак крадучись полз по стенам, пронзал испытующе подглядывающую пустоту. Что было принято с этим делать? Он не знал и просто втыкал в пустоту свой взгляд, в очередной раз отрекаясь от тела. Заныли даже шрамы на груди, и хотелось повторно её отрезать. Какой бы она была? Еремей знать не желал. Хотелось помимо прочего ножами разворотить всё остальное тело и выпротошить злополучную голову, в которой, как в котелке, варились мысли о Рие. «Что это за мука, за что она мне? Очередное наказание? За то, что я родился не тем, за то, что люблю не тех? Что это вообще должно значить? Я, если подумать, даже не знаю, как всё выглядело и в змеином теле, а что говорить про эту шкуру? Ну то есть, у других можно и знать… На торжестве Кикиморы много чего можно было разглядеть. Но у себя… Ну, раньше точно ничего не болело. Это потому что она жар-птица? Её нельзя, прости Боже, вожделеть?» — Еремей гадливо передёрнулся, мечтая, чтобы полуземлянка провалилась под землю, и он был похоронен заживо, в огне разве что своего стыда. Но это было позади, и он дал себе слово больше не доводить себя до такого исступлённого состояния и не позорить существо Рии грешными мыслями, хотя по сути ничего преступного в них не происходило. Она просто, была… с золотистыми волосками, обнажённая и смеющаяся, счастливая, стоявшая в воде по пояс и… а какая разница? Всё мираж. Здесь и сейчас шелестели листья, успокаивая, умиротворяя, ненавязчиво журчал родник, откуда пили вечно ледяную, вкуснейшую воду; чистый воздух освежал, а божья коровка приятно перебирала лапками, исследуя кисть руки. На груди, в странной выемке в костях, в небольшой неестественной ямке посреди рёбер, лежала жалейка, ждущая своего часа. Рядом, бросая на Ерю тень, сидела Рия — выпрямила ножки, пока её руки упирались в землю, утопая в траве. Обратив личико к небу и Солнцу, она тоже прикрыла глаза. Живот ещё согревал сильный успокаивающий отвар, почти такой же, какой она пила в ночь трёх Лун. Люда нервно ходила туда-сюда. Пришла вовсе без обуви, а руки её были в крапивных волдырях: у матери не гнулась спина, а в пояснице она ощущала, будто её раздробили изнутри. Людмила должна была щедро отхлестать её, разгорячив и разогнав кровь, выгнать хворь прочь, и откладывать было нельзя. Так что перед гулянкой она спешно, увлечённо порола Искру, периодически вовсе забываясь, уходя в волнительные мысли. Сейчас из-за крапивных волдырей, усугубляющих и без того плачевную ситуацию на её руках, в пугающей тишине недобрые думы лишь плотнее роились у неё в голове. Они пришли раньше назначенного часа, чтобы насладиться ненавязчивой песнью природы и отдохнуть, набраться душевных сил, но вот уже слышался задорный гомон молодёжи, удивительным образом не нарушавший всеобщего мира. Еремей тихонько, беззаботно улыбался, втуне стараясь тем самым отсрочить скорую погибель: очередной общественный провал, унизительное фиаско. — Еря, вставай! — шептала Рия, тревожно потрясая Ерю за острый локоть. Он сел, потянулся. «Была не была» — встал навстречу им, стараясь не хмуриться, не щуриться, и выглядеть спокойным, как сама матушка природа, с одной стороны просторная, освобождающая и оставляющая на произвол судьбы, с другой — родная, нежная и обнимающая своими звуками. Нужно было тоже обрести баланс, слить в единый монолит равнодушие, готовность отстоять и себя и подруг, и в то же время приветливость, будто он обычный свойский парень. Еремей отогнал мысли об этом, прекрасно зная по опыту, что, когда дело касается общения, тем более компанейского, чересчур много раздумий до добра не доводят Приветствовали друг друга тепло и по приличиям: Рии никто не домогался, вежливо кивали ей и обращались тихо, боясь потревожить её страх, улёгшийся в спячку, а Люду наоборот старались не обделить вниманием, стоя от неё на достаточном расстоянии и тоже говоря на пониженных, даже слишком, тонах, и старались не встречаться с ней взглядами. Основной удар принимал Еремей. Краска чуть коснулась его щёк, сердце билось спешнее обыкновенного, но он исправно, даже почти искренне улыбался и непривычно не ощущал неприязни ни от себя, ни от молодёжи. Все были веселы, от души показывали ему свои разномастные улыбки и жали руки, и он тоже не стеснялся приветствовать первым: Яровида, стеснительную Вестину и, что было приятно и удивительно, Путимира. Пастух выглядел загнанным, бледным, и видно было, сон его покинул едва ли не окончательно: бесформенное лицо, тёмная одутловатая кожа вокруг глаз, едва смотрящих на мир. Еремей сразу узнал состояние, когда от недосыпа резко темнеет в глазах и ты стоишь и «спишь» где угодно, даже не понимая, что происходит что-то не то. Путимир замирал среди толпы неживым изваянием, колесо ног немного плющилось, руки безвольно повисали, взгляд смотрел в никуда. Еремей понял, что и в этот раз завести знакомство не судьба. Вестина липла к Рие, заглядывая ей в лицо. Они мельком познакомились там же, в баньке: девочке стало плохо, Рия молча умыла её холодной водой, подождала, когда ей полегчает и так же безмолвно, с каменным, ничего не выражающим лицом, сгинула в темноте, заскочив из предбанника в свою временную обитель. Вестине было интересно, как Рие удаётся быть такой таинственной и притягательной. Ведь дело было не только в волосах и коже, которые, обладай ими та же Людмила или она сама, только отпугивали бы. Она просто была другой. Брат на неё заглядывался, все её любили какой-то противоестественной, непривычной любовью, и она сама тоже, просто потому что в ней было нечто большее, чем в них во всех вместе взятых. — Ну что, споём да спляшем! — один из парней, толстенький шутник с глубоким голосом, хлопнул Еремея и другого мальчонку по плечам, обхватив их своими размашистыми руками. — Я играть-то играю, да всё своё. Я ж не разумею ваших песен толком. — Ща исправим! — парень, очевидно, был готов ко всему, — Эге-гей! Путимирка! давай, тащись сюда. Направь новобранца. — Я больше не играю на жалейке… Я вообще не люблю жалейки… — Путимир старался не смотреть на Еремея, говорил медленным, едва слышным голосом, будто вот-вот онемеет, но Еремей сразу разгадал в его интонации раздражение и страх. — Да ну тебе, Путимирка, не жмись! — парень, напирая, сжал чахлое пастушье плечо. — Да пускай, не хочет на жалейке и ладно. Зачем на него давить. — Еремея настораживали большие коровьи глаза толстяка, так и норовящие препарировать чью-нибудь душу, и слаженная робота их вместе с хваткими руками, искусственно и безапелляционно сокращающими дистанцию. Путимир с недоверием глянул на Еремея своим ленивым, полуживым взором: — Могу показать, но только на свирели. Еремей довольно кивнул: каким-то образом смерть оборачивалась успехом. Назревало невиданное чувство довольства собой как социальной единицей. Рия вылавливала обожаемую жалейку среди человечьего шума и свирельного напева, мчась своим воображением следом за лихим мотивом. Как только это плачущее чудо умудрялось так вытанцовывать? От восторга хотелось вцепиться во что-нибудь зубами, грызть и кусать что под зубы подвернётся. Она была готова кубарем кататься по траве, выть и стонать, выгибаясь всем телом, но рамки приличия стискивали её и вынуждали сидеть, пожирая Ерю взглядом, с напряжением в каждой гудящей мышце. Рия даже смирилась с Вестиной, пригревшейся сбоку и, заливаясь краской, ловившей на себе многозначительные взгляды хлопцев, подмигивающих ей и другим девушкам, но одной, той самой, если таковая имелась, всегда по-особому. Людмила решилась и, когда музыка чуть менялась и кончалась мужская партия, выбегала плясать с другими девками, вместе с ними стараясь переплюнуть парней. Это была игра на выносливость и мастерство, а также отличный способ показать себя, долгожданная и любимая подвижная забава. Среди молодёжи были не только зелёненькие холостые. Например, Люда заметила свою сверстницу, а ещё молодого вдовца. Одна пришла развеяться и со всеми только шутила, а второй, очевидно, заглянул за обновкой, ещё осунувшийся от горя. Удивительно было, что в их захудалой общинке на самом деле столько людей. Обычно согбенные за трудом, припрятанные в коконе из своих забот, здесь они расцветали, вытягиваясь во весь рост, не стеснённые старшим поколением, которое надо чтить, и младшим, которому надо показывать подобающий пример, ну или по крайней мере его не перебить от ревности, зависти и банально усталости. Можно забыться и плясать, плясать, плясать! пока не затошнит, а ноги сами не надломятся. — А мне никто и не подмигивает, — забывшись, вслух сказала Рия, когда уже задыхающиеся, но совсем уж развесёлые парни вскочили плясать дальше. Ей показалось почему-то, что кроме застенчивого тепла от немой Вестины её с внешним миром ничего не связывает, ибо все очень усердно старались даже мельком не бросить на неё взгляда, чтобы не спугнуть. — Да? Дак он же играет, глаза в кучу иногда делает, во потешный. Рия вздрогнула. С ней говорил незнакомый голос. Обладательница его выглядела безобидно и сидела по другую сторону Вестины. Острый подбородок, зубки налезали один на другой, в глазах чёртики. — Кто? Пастух?.. — Рия в священном ужасе посмотрела на Путимира. Девушка в ответ только расхохоталась, многозначительно подмигнув. Рия вспыхнула, поняв, что та имела ввиду Еремея. Уши защипало, по рукам пробежали мурашки, в голове двинулись и понеслись кружиться какие-то бешеные тектонические плиты. Она взглянула на Ерю: глаза сияют от вдохновения, щёки покраснели от долгой игры и воздуха в лёгких хватало чудом единым. «То есть… для них всё выглядит как-то… иначе. А как оно вообще выглядит? В целом… Она пришла. И я. Я ведь не думала о том, что она думает обо мне, я думала только о ней самой. Что она думала, когда увидела меня? А после? Мы много говорили, но я ведь не знаю, что она чувствовала. Почему… почему вообще всё происходит так, как происходит?» — В её голове пронеслась вся жизнь с того самого дня, как они встретились у травницы. Каждое её движение, прикосновение, взгляд, в котором Рия растворялась и с удовольствием увязала. То, как Еря стояла перед Кощеем, и то, как потухла, как только заметила Рию, то, как она сидит на Сивке, походка её ног, слегка крестообразных, то, как она хрустит шеей и косточкой на щиколотке, то, как и что она говорила, шутила, то, как она крутила ножами в ночь трёх Лун и то, как преподнесла ей лук, и многое, многое другое, каждая мелочь, каждый её вдох и выдох, колышущий раненную грудь, которую Рия хотела исцелить, расцеловать, вернуть, пускай даже отдав свою собственную. Но чего-то в этом витраже воспоминаний не доставало, — «Как она смотрит на меня? Я же понятия не имею. А как я смотрю на неё?». — Вестина. — Что?! — та оробела от радости, что Рия произнесла её имя, заговорила с ней. Это трактовалось ею практически как благословение. — Как… как я смотрю на Еремея? — спросила Рия приглушённо, заговорщически склонившись к уху Вестины. — Да как влюблённая тетеря! — у девушки по соседству был чуткий слух и закономерно огромная тяга к сплетням. Она, отклонившись назад и чуть не повалившись с бревна, озорно осклабилась. — И он на тебя не хуже. Сказать, что Рия чуть не упала в обморок — ничего не сказать. Дальше она пьянела, теребя во рту тающее, медово-молочное ощущение вероятной взаимности, растекающееся, разрастающееся по телу, точно ромашковое поле. Вкупе с успокаивающим отваром это дало особый эффект. Ей хотелось заглянуть Ере в глаза с новым знанием, разгадать то, что известно, невесть каким образом, посторонним, их не замыленным взорам. Девушка и Вестина с полпинка распознали это состояние и потащили Рию танцевать: как раз наставало время меняться. Людмила аж дар речи потеряла и застопорилась на месте, увидев, как её взяли за руки, и она отдалась им, как попутному ветерку, вся с посвежевшим лицом и упругими от невольной, чуть конфузливой улыбки щеками, залившимися тёмным карамельным румянцем. Её кожа итак словно была подсвечена изнутри, но сейчас она сияла тёплым солнечным светом как никогда прежде. Девушка пнула кого-то, что-то шепнула, пока пляски не начались вновь, и игрецы отдыхали. Что-то зашевелилось, проползая по толпе. — Ну, парни, пора б вам и честь знать! — вдовец хитро улыбался, как бы виновато и всплеснув руками, мол, ничего не поделаешь. Еремей и Путимир, уже попривыкшие друг к другу, переглянулись в непонимании. — Всё! Пляшем парами! Надуделись поди, мы вас подменим, — он кивнул на стоявшую чуть позади замужнюю Людмилину ровесницу. Путимир мигом шмыгнул под кусты, вернее, рухнул под ними, ибо ноги не держали, и засопел так, что не дозовёшься. Еремей в непонимании поплёлся в толкущемся теле перестраивающейся толпы. Вестина ощущала величие момента, гордилась тем, что стала наперсницей, пусть и случайно, и причём не абы кого, а Рии. Она даже завидовала Еремею, поглядывая на её одухотворённое лицо. Рия не поняла как, но вот они с Еремеем столкнулись. Уже начала играть особая песня, полная сил и открывающая второе дыхание у всех остальных, но, Рия отметила, без искорки вдохновенной любви, каковая имелась у Ери. Все сцепились парочками. Рия поняла, так как видела однажды подобную пляску, что сейчас либо вливаться в её поток, либо пенять на самих себя. Можно конечно, отскочить, но сейчас ей хотелось чего угодно, но не смотреть со стороны. Она уже хотела требовательно выкрикнуть «станцуй со мной!» но вдруг замерла. Вгляделась в Ерю, в её пристальный, тоже изучающий взгляд. Они буквально рылись в голубо-зелёных недрах, едва ли не путая их меж собой, пытаясь понять, чего хочет другая. Лишённые дара речи от вида подруга подруги, они даже не моргали, словно встретились заново, впервые. Рия в последний миг дёрнула Ерю за руку, чтобы их не сшиб визжащий водоворот из оголяющихся девичьих коленок и потных подмышек, запахом извещающих всех в радиусе ста маховых саженей: рядом мужчина. Их всё равно задели, и Рия споткнулась, но Еремей поймал её, цепко обняв. Их лица почти соприкоснулись. Они смущённо распрямились, отшагнув на «приличное» расстояние. «Будто бы мы не катались на коне вместе, и она периодически ночью не сидит со мной так близко, что я ощущаю её дыхание, когда немного прихожу в себя. И будто это мне не нравится…» — Рия смотрела на мелькающие ноги-юбки-руки-косы, но всё её существо было сосредоточено в плече, которое практически соприкасалось с Ерей, тоже смотрящей перед собой на красиво упорядоченный, выверенный годами, но вдохновенно-исключительный вихрь разгорячённых тел. — Знаешь, змии тоже танцуют, только в небе и очень редко. Я видел лишь однажды, ещё маленьким. Змиицы закручивают облака, пронзают небо. А если в паре, то тут нужно быть лучшими летунами из лучших, иначе собьют друг друга неумелым движением, поубиваются. Моя… мама одна из лучших танцовщиц. Зато отец, в отличие от деда Грома, никогда не удостаивался чести сплясать. Он так много бубнил о том, что эти пляски бред собачий, так что, по-моему, это его очень задело, — Еремей усмехнулся. Он говорил настолько тихо, насколько можно было при подобном шуме, склонившись к ней, как ива к речке. — А ты бы хотел станцевать со змиицей? — Рия глянула на него, посверкивая влюблённой улыбкой. — Ну, не знаю. В детстве хотел. Мы даже пытались научиться. Но я вырос, и я не умею, — он неопределённо пожал плечами, боясь заглянуть Рие в лицо. Что-то в ней и атмосфере меж ними изменилось, только он не понимал, что именно. — А с женщиной человеческой? — Рия напряжённо сжимала замочек из ладоней за спиной. Еремей опять пожал плечами. — А со мной? — Рия повернулась перпендикулярно ему и замерла. В её глазах зажгись огоньки, готовые чуть что разразиться фейерверками. От нервов она шевелила ушами. Дёрг-дёрг, едва приметно. Она научилась это делать когда-то во времена первого пришествия Кощея. Травница ахнула, и Рие стало даже чуть смешно от людского незнания самих себя. Почему одни могут шевелить ушами, а другие об этом даже не подозревают? — Ну, Изока мне не переплюнуть, ахах, — он глянул на её переносицу и проскользил взглядом дальше, на задний план, но быстро отвернулся обратно на танцующих, будто бы мог, пристально вглядываясь, затеряться среди них. У Рии аж дёрнулся глаз: — А с чего ты решил, что Изок это какое-то мерило совершенства? — Ну, он умеет танцевать, а я нет. И даже если б я умел, он красивее. Он парень во всех своих проявлениях. Если бы он не был таким полудурком, даже был бы нормальным. — А с чего ты решил… с чего ты решил, что я думаю так же? — Рия едва сдерживалась, чтобы не начать драть себе на голове локоны. — Да, он красив, но как… как парень, как мужчина. Во всех свои проявлениях он действительно парень. Но я ведь… я ведь не говорила, что они мне симпатичны. С ним было весело петь, приплясывая, но я хочу что-то большее, чем просто весело. — Ахаха, а я тут причём? — сердце Еремея стучало, как бешеное. Он вообще не понимал, что происходит, но ощущение подвоха сплющивало его рассудок. Рия осознала, что тут нужно действовать как при стрельбе: резко и без возможности обратить всё назад, пока дует согласный ветер, а глаз не затуманен страхом и нерешительностью. Так будет проще им обеим. Сколько можно думать о ней, сколько можно заливаться румянцем, сколько можно сходить с ума от её запаха, сколько можно сидеть взаперти собственных мыслей, ничего не говоря напрямую? Она предложила отойти ещё подальше. Они поднялись на небольшой холмик-бугорок, вроде как уединившись. Рия глянула на небо, где пролетела неминучая соколица, нацелившая свой взгляд в незримое. Еря тоже взглянула на неё с лаской и мимолётной тоской. Рия машинально расценила это как потерю бдительности у своей жертвы. «Главное, никаких неопределённостей. Вдох, выдох, прямота и очевидность, стрела прямо в лоб» — Рия собралась с духом, но руки тряслись. Она открыла рот, но слова замирали на языке, цеплялись за зубы, заглушались губами. Голова вдруг опустела, будто и не было в ней ничего никогда. — Я… Мне кажется, что ты мне нравишься, — Рия остолбенела, побледнела и практически лишилась чувств. Всех, кроме одного, от которого она и делалась сама не своя. — Кажется — чураться надо, ахах… — Еремей в каком-то смысле умер. Рие нестерпимо хотелось ударить себя по лбу так, чтобы его прошибить, и бог с ним. Еря была тем ещё молодильным яблочком: висит высоко, а крыльев долететь нет, палкой бить — жалко, только стой и кричи, лови не зевай. Рия собрала своё самообладание, какое было, обратно в единую кучку: — Я об этом много думала, Еря. И я изначально, с первого взгляда всё про тебя поняла. И… Мне никогда так не было ни с кем хорошо, привольно, уютно и нестрашно как с тобой. Я испытывала это с первого дня, но постигла, разгадала свои чувства только в тот день, вернее, в ту ночь, когда случился Изок. И я люблю тебя как… как женщину — шепнула она заветное слово. — Я бы просто не смогла тебя полюбить, будь ты не собой. Да, ты бываешь неловкой и смешной, немного противной, — Рия умилённо усмехнулась, обратив взор ввысь, в сторону — к воспоминаниям. — Но я люблю твои глаза, твой нос, твой запах, твоё всё, иногда я думаю о тебе, чувствую на себе твой взгляд и у меня внизу живота всё горит, будто внутри летают огненные птицы, — она смешливо фыркнула, — что уж говорить о том, что я ощущаю, когда мы соприкасаемся, — Рия смущённо поправила локон, и Еремей приметил её подёргивающиеся окаменевшие пальцы. — Мне нравится, когда ты держись меня за руки, мне нравится обнимать тебя и таять в твоих объятьях. Мне ни от какого огня так не жарко, так не мило, как от твоего. Меня не отпугивают твои шрамы, твоё происхождение, мне нравится твоя простоватая грубость и искренняя нежность, понятый страх и агрессивная готовность защищать, я люблю твой смех, любой, — она зарумянилась ещё больше, — и млею, как дурочка, когда ты играешь на жалейке. И то лишь малая капля тех чувств, что я могу выразить словами, что уж говорить о тех, что не поддаются выражению, неуловимы, но оттого не менее сильны, — она тронула её за руку. — Ты сказала не судить о любви по тебе, сказала: не бойся, в тебя невозможно не влюбиться. Знаешь, в тебя тоже невозможно не… — в её сияющих глазах распустились сиреневые цветки, — Еря, я хочу танцевать, в небе и на земле, только с тобой. Где был Еремей? Он сам не знал. Что случилось с ним и его жизнью, когда он летел, думая о бытии человеком, когда всё обернулось тем, чем обернулось? Может, тот мухомор был вовсе не тем, чем его представила Драгана, может, она ошиблась или решила избавить его и себя от страданий и отравила, и вот он мёртвый? В конце концов, никто не знает, как умирают змии, вернее, что с ними после происходит. Но он умер. Вот он стоит мёртвый, рядом пляшут люди, смеются, а он, как клён, растёт поодаль, а перед ним богиня, решившая порадовать его тем, чего ему недоставало при жизни. И он тонет в этом безумстве, солёная морская вода попадает в рот. Рия поцеловала его в щёку и убежала, сверкая пятками, понимая, что ему нужно время на обработку произошедшего, да и ей тоже нужно прийти в себя. Соль, роднее своей собственной, безбожно жгла губы, проникая болью в самое сердечко, такое страшно уязвимое в этот миг. Далеко Рия не убежала, ноги подкосились она приземлилась на прежнее место. — Вы чего там стояли? Что с тобой? — раздался голос Людмилы, нездешний и ниже обычного, у Рии над ухом, которым она нервно шевелила, уже даже об этом не думая. Рия даже говорить больше не могла. Она только сейчас поняла, что и сама ревёт в три ручья. Она ощущала себя маленьким пёрышком на тихой водной глади, но вот Стратим, владычица морей и дочь Стрибожья, в гневе наслала смерч, неистребимый, неотвратимый настолько же, насколько невольная и недвижимая она, Рия, —пёрышко, что пушинка, потухшее, промокшее, даром, что не тонущее. Еремей был бы не Еремей, если бы не различил её плачь сквозь океаническую толщу гудящих вод и песне-топот гуляющего косяка морских чудовищ, химер, пострашнее, чем его мысли. Сквозь тонны воды на тёмную покойную глубину его оглушённого сознания пробились беспокойные, волнующиеся лучики, застигнутые врасплох небесным штормом, поднимающим необъятные волны. Они плакали, как чайки, не успевающие скрыться от слишком высокой волны, улететь от вихря, растянувшегося меж небом и землёй, стирая меж ними грань. Еремей не мог допустить, чтобы его солнышко накрыло девятым валом. Идя, будто впервые учится ходить, уже третий раз за жизнь, он присел рядом с Рией, которую окружили охающе-ахующие девушки, закончившие плясать раньше остальных. Они мигом расступились, расплылись как рыбки. Почувствовав объятия знакомых до боли рук Рия забыла, как дышать, как плакать и вообще быть. Еремей обнимал её так, что не существовало ничего, кроме солоно-сладкого ощущения в душе, исчезли даже любопытно-умилённые зенки девушек и Людмилины глаза-затменья, из которых сверкая летели молнии.

***

Людмила, увидев, что Рию куда-то понесло, решила остаться. Еремей пропал из виду, танцевать ей было не с кем и в целом чувствовала она себя паршиво. Уже потом она сквозь толпу различила как Еря и Рия маются там, на другой стороне. Можно было бы встать, обойти, подойти к ним и разрушить нечто, что бы они там не выдумали и не совершали. Но от работ по хозяйству у Людмилы в последнее время болели ноги, а потанцевав, она только её усилила, да и вообще не хотелось просто куда-то лишний раз рыпаться, поднимаясь, напоминать о себе. В пляске её будто не замечали. Ну, никто, кроме Еремея. Они даже встречались взглядами, когда он вдруг возвращался из мира музыки в реальность, и тогда он дарил ей нотку погромче и повеселее. Рия в эти моменты стискивала ноги, положенные одна на другую, и едва ли не скрежетала зубами: до того ей было нестерпимо хорошо. От пляски отлипли несколько парочек, кто-то тут же шмыгнул шептаться наедине, девки уселись на коленки избранникам. Одна кучка скомпоновалась поболтать. Люда решила сосредоточить свой слух на них, хотя это и стоило усилий. Уже собираясь заскучать и таки размяться, она услышала нечто: — А зачем вы её позвали? — Кого? — совой откликнулся девичий голосок. — Да дерюгу эту, бабу рябую. Она моему брату язык выдернуть хочет. — Ну ты чего, охолонь! С ней же эти двое дружат, жалейка и краля, а до того Белёна, помнишь? Умелица, красавица, померла невестой. Они к нам как раз на вечёрки ходили, когда я помельче была. Она-то, говорят, Людку-то вышивать красиво и научила. — Тьфу-ты. А Рия хорошая девка, только грудки мелкие и вообще подкормить бы её, да и нос будто кто за крючок тянет. Волосы и не то, чтоб варяжские, и кожа-то уж вообще не пойми откуда взялась. Смотришь: глазам не отлипнуть, а потом думаешь: да что ж это за наваждение какое-то? Последнее Люда слышала уже под шипение змей в ушах. Её ошпарили воспоминания, и руки так кстати до сих пор горели от крапивы.

***

— Дерюга проклятая, тряпка шершавая, гнойник! — смеялся мальчишка, и его тёмные лохматые, взъерошенные и сальные от пота волосы потрясывались, а улыбка без одного зуба гордо разделила лицо на две части. — Прыщавая! — второй мальчишка взял в руки камень. Проказливо бросил в её сторону. Она, утирая слёзы, только хотела что-то ответить на измывательства, начавшиеся в ответ на то, что она умоляла позволить ей с ними поиграть. По плану незамысловатый, но весомый снаряд должен был просвистеть мимо и заставить её наконец сдаться и убежать, в лучшем случае ещё и описаться от страха, но не более того. Люда приложила пухлую ладошку ко лбу. Кровь весёлой молнией стекала по молочной льдинке запястья. Мальчишки в ужасе замерли, кинувший нервно крякнул, другой старался храбриться, но язык его толком не слушался: они впервые кому-то навредили, шутка перестала быть таковой. Пот, до того сочившийся от беготни, теперь стекал по вискам от страха и напряжения: она умрёт? если да, то что с ними сделают? Родители, их и её, соплеменники, волхв, боги? Повинна ли она в чём-то по-настоящему? Простирается ли её вина дальше уродливой кожи, и достаточна ли она для казни? Слёзы высохли в детских, оленьих глазках, и Люда подняла их на обидчиков. Губы были сжаты в тугую, трясущуюся полоску, пухлые щёки, красные от болезных пятен и крови, текущей снаружи и со лба, обиженно, гневно надулись. Ей хотелось поднять этот камень, сжать в руках и начать бить, бить, бить их по головам так, что мозги полетели бы наружу. Пусть попробуют убежать так, раз не хотели играть в догонялки по-хорошему. Но горячая кровь, тёкшая по лицу, застывающая на руке, пугала. А каково же будет ощущать чужую? Они же не скотина, не дичь, а люди, а уж Люда в три ручья плакала и над убиенными зверями. Но получается они её так и видели: скотиной, в которую можно кинуть камень. Ещё сильнее поджав губы, прикусив себе щёку, она помчалась домой. Где чуть не сшибла с ног Будивоя: ещё нескладного и неопытного. Он взглянул на сестру, спросил голосом, в котором уже зарождалась ярость: «Кто?». Она пискнула именем, и брат, ласково потеребив её макушку, сказал идти к маме. Отправляясь на расправу, Будивой медленно засучил рукава, точно тур роющий копытами землю перед тем, как понестись на врага. Люда с боязнью и восхищением смотрела ему вослед: вот уж кто никогда не боялся крови. Будивой даже помогал ей дёргать молочные зубы, тайком от родителей, которые говорили, что не нужно в это вмешиваться. Он же научил её отдавать мышке зубик, волшебным заговором обменивая его на новый, коренной. Он же отгонял от неё злых духов, которые пробирались к ней во сны, превращая их в кошмары, учил подбирать нужные камни и кидать их так, чтобы получались блинчики на воде, учил её плавать, лазать по деревьям, искать самых толстеньких и лакомых для рыбок червячков. Когда в общине было худо с урожаем, а она вся покрылась пятнами так, что живого места не было, он, вопреки всем обычаям, давал ей больше еды, чем положено. Мама узнавала и кричала: «Будущий воин! Не доедает! Девку кормит! А если люди узнают?! Скажут, что мы подкармливаем суховей, неурожай, а будущее, сыновей наших, недокармливаем, голодом морем!». После чего обязательно плакала. Будивой лишь смотрел в пол, держа трясущуюся ручку Люды, прикрытую рукавами до самых кончиков пальцев, в своей надёжной, крепкой не по годам ладони. А потом, когда мать уходила к себе в уголок, улыбаясь доверительно и тепло, шептал: «Не боись, меня Перун прокормит, а я твой брат и буду кормить тебя». И теребил ей макушку так, что волосы потом тянулись вверх, а на голове возникало ощущение занимающейся мозоли. А если Люда совсем уж горько плакала, неважно почему, он нажимал ей на кончик носа. Она до самой взрослости верила, что именно поэтому на нём никогда не было ни единого пятнышка, прыщичка и даже заветревшейся кожи. От любовного прикосновения. Мстислав был старшим сыном, надеждой рода, главной отрадой отца и матери. И им поперёк слова не скажет, и брата усмирит, и сестру не балует, да обоих любит, ещё и средь молодёжи не последний жених, удалой и в меру хвастливый парнишка. Он пришёл в дом, услышав завывания-причитания матери: — Бедовая ты моя крошечка, что же нам делать-то! Людочка ты моя, набедокурила опять!. Говорю ж тебе словенским, родным языком: держи нос по ветру, будь ниже травы, тише воды, не лезь к ребятам. Зачем провоцируешь их, а? Мальчишки ж ведь, глупые, не показывайся им лишний раз на глаза. Луковичка ты ж моя горюча-а-я-а-а-а! — сокрушалась Искра, не столько леча рану, сколько сокрушённо взмахивая руками. Детство Люды далось ей чуть ли не тяжелее, чем самой Люде, ведь она-то её и породила. Люди в противоречии не успевали менять гнев на милость, не знали, кто перевешивает: два богатыря или одна, но жуть какая бедовая девка. Беду, в конце концов, принесло чрево этой женщины, или благо? Что же за пламень разгорится от этой искры и на кого перекинется? Люда сидела, сморщив лоб. Её голова раскалывалась практически буквально, по-детски пухлый животик натягивал рубашку. Красная капелька была прямо на пупке и её это почему-то это очень пугало. Недавно она узнала тайну рождения. Её пупок — оборванная нить, однажды тянувшаяся из матери, которая вопила, наверное, ничуть не меньше, чем нынешние роженицы. Когда они кричали так, что никакие стены не были в силах удержать их агонический вой, было принято смеяться. Люде от этого становилось только страшнее. Когда она будет рожать, Будивой не сможет быть с ней рядом, а сможет только смеяться снаружи или не обращать внимания. Это было похоже на предательство. — Что случилось? — Мстислав заглянул внутрь. — Чего-чего! Опять Людмилочка нарвалась на неприятности. — Я-а-асно, — Мстислав сразу же перестроил свой маршрут. Идти нужно было на звуки драки, удивительным образом ещё не разнёсшиеся по всей округе. «Значит, дерётся со старшими» — понял он, бегом исследуя закоулочки. Бажена смотрела на Будивоя, сражающегося со старшей сестрой и старшим братом обидчиков Люды, и краснея, прикрывала рот ладошкой, не столько от страха, сколько от трепета перед его воинственной красотой, которую не перебьют даже пубертатные прыщики на лице, несуразные волоски и непропорциональность рук и ног, отлично подготовленных к любой драке, но всё же ещё не готовых отбиваться и нападать сразу на двух. К тому же в не самой стандартной ситуации: Будивой не понимал, как обходиться с девчонкой, которой пришлось отстаивать непутёвого младшего братца, мечущего камни куда попало. Будивой сам был виноват и сам затеял драку, ничего не видя застланными гневом глазами. Сам не понял, как потянул девку за косу. Но отступать было поздно, и противница уже пять раз чуть не лишила его глаз своими неровно обгрызенными ногтями, а уж как она била в пах своими натруженными ножками, скромно прикрытыми подолом… К тому же было стыдно отступать перед Баженой, глядящей на него. Он сам не ожидал, но именно она захватила все его мысли, когда мужественность начала потихоньку вторгаться в его дух и тело. Её тугая, непослушная коса и полное отсутствие женственности во всём прочем, ведь она была даже помладше него… В общем, он сам не понимал, чем она его притягивает. Кривыми тонкими зубками, заливистым, чуть-чуть каркающим смехом и таким громким чихом, что даже неясно, как он вмещается в её тельце? Она была забавной, честной и ярко, густо краснела, и давала такие подзатыльники младшим, что их головы отлетали, а челюсти смешно стукались друг о друга. Он думал об этом, когда подоспел Мстислав. — Ты чё?! С девкой дерёшься?!! — Мстислав схватился за голову. — А она чё?! Пусть научит братца своего мою сестричку камнями не забрасывать! — едва успел договорить Будивой, когда девчонка врезала ему в челюсть, воспользовавшись тем, что он отвлёкся. Он упал. Парнишка добил его ногой в бок. — Мы с тобой поговорить хотели! Извиниться! А ты ПРИДУрошный! — сказал тот, будто плюнул, и, взяв девчонку под руку, поковылял вместе с ней домой. — Чтоб мы её больше рядом с нашими братьями не видели, заразу дрянную! Дерюгу рваную! Будивой зло сплюнул кровь на землю. Мстислав, старше всего на два-три года, взял его за ухо и так вёл до самого дома. Бажена, ахнув, куда-то побежала. — Батюшки! Перун, милостив! Ты же мой мальчик, как же тебя так угораздило! — Искра, трагически всплеснув руками, взлетела и начала трепыхаться вокруг пристыженного Будивоя. — Всё нормально, ма, — он пытался отмахнуться от неё. Ему казалось, что он не сумел защитить честь сестры и вообще сделал всем только хуже. — Как же, нормально ему! Люд, ну ты глянь, что с твоим братцем сотворили, а! Куда ж ты сунулась, девка бедовая? — Искра, качая головой, делала примочки для Будивоя. — Маковые листочки приложим, и всё заживёт, всё-всё. Хоробрый ты дюже, Будивоюшка мой, но на тебя же смотреть больно! — Его вообще девка огрела, — издевательски улыбаясь, со скрещёнными на груди руками и задранным подбородком говорил Мстислав. Он думал, что брата надо хорошенько огреть стыдом, чтобы тот больше на женщин никогда не полез. — А мне вот Бажена рассказала, что он сестру защищал, ни кулаков, ни пересудов не убоявшись, — раздался весёленький отцовский голос. — А ты, мать, что воешь! Подрался малец — молодец, отчего б и не подраться, когда сестру обижают. Ну, девкам косы вырывать, конечно, дело не столь благородное, но надо же шишку разок набить, чтоб потом уже опасное местечко обходить стороною. Люда сидела в уголке, как мышка-норушка, боясь слово молвить. Она понимала, что раны брат получил из-за неё, что он побил из-за неё же другую девочку, которая, по сути, ничего никому не сделала и отдувалась за молодшего. Всё ей казалось неправильным, а самой себе она виделась не живой, но и не мёртвой, а просто побитым горшком, из-за которого шума поднялось больше, чем следует. Отец глянул на неё, вздохнул и сказал, уже невесело: — Что же мне с тобой делать-то, а? — он глянул на маленьких кумирчиков из дерева, стоявший на полочке в уголке, ища ответа у рода, но тот молчал. Да и что бы они, почившие родственники, могли бы ему сказать? Слышал он уже от отца, что убить её надо было сразу. Милонег, помрачнев, похлопал Будивоя по плечу. Люда, надув губы, опустила лицо, думая, как бы не заплакать. Сжала в ручках свои нарочно слишком длинные рукава: «Опять я во всём виновата. Все побитые, все ободранные, мама перепугалась, папа разочаровался… снова… И не спрятать меня и никуда не деть, как бы не хотелось. Ведь хочется от меня избавиться, да жалеют всё. А толку-то? Мне тоже хотелось бы пропасть, исчезнуть, порасти корой и стать берёзкой у речки». Искра, залечив кое-как рану, на неё старалась не смотреть, Милонег сидел в угрюмых раздумьях, сцепив крепкие широкие пальцы и глядел на своих детей, касаясь её только уголком зрения. Людмиле казалось, что ему противно и горестно от одного её вида, от её «рябой образины», как говаривали, нарочито громким шёпотом, родительницы и родители её не-друзей. На самом деле Милонег думал, что не может уберечь её от несчастий, и что братья не смогут всю жизнь за неё заступаться. Да и как и кем она вырастет без преданных подружек, без первых неловких ухажёров? И где ей сыскать не первого, но последнего, ненаглядного, незаменимого, чтобы всю жизнь она могла стоять за мужем, как Искра стоит за ним? А как же она будет рожать, решится ли? Нужны ли будут кому-то наследники, продолжатели рода с такими вот пятнами на коже и глазами, прилипшими к полу? — Пойду лещину проведаю, — маленькая Люда вскочила, и, даже не взяв лукошка, неуклюже понеслась вон из землянки. — Лещину, говорит, проведает… в рот что ли класть себе сразу собралась? — Милонег растроганно, с толикой грусти, улыбнулся ей вослед. Люда глядела на огромное деревянное изваяние Перуна. Он оберегал всех в её роду. Будивоя и Мстислава особенно: даже их имена намекали, кто их при рождении поцеловал в темечко. А она, Людмила, кем поцелованная? Люди уж её явно не любят, так что имя звучит скорее как проклятье или насмешка. Так что ей было плевать на него. Многие представлялись иначе, имели клички, вторые имена, чтобы незнакомцы не знали истинного, не наворотили с ним бед, но Люде было заранее плевать. Что плохого они могут сделать ей благодаря её имени, когда всё и без того хуже некуда? Она горе семьи, буквально нарыв на гладкой коже её прославленного рода. Дерюга. Она села, опёршись о спину Перуна, но от прикосновения к священному дереву её пронзала куча маленьких щекотных разрядов. — Чем я провинилась? Я же просто хотела поиграть. Куда мне быть тише, ниже? Я умею вышивать, только редко-редко колю себе пальцы, но даже не думаю плакать. И готовить умею, и всё-всё. И слушаюсь всех. Неужто я виновата, что родилась с пятнами? Перун милостивый, почему я? Почему не Мстислав? Не кто-то после? Почему я? Что вообще значат эти пятна, к чему они мне нужны, за что я расплачиваюсь? За себя ли? За весь род? За всю общину, за всё племя? Я же всё слышу, все разговоры, знаю, что дедушка хотел меня убить, знаю, что я виновата в том голоде, знаю, что из-за меня косятся на братьев, что из-за меня им приходится туго, что девки будут сомневаться, выходить ли за них с такою сестрой. Вдруг дети тоже с пятнышками. Но? Что же мне с собою сделать? С этой раной на голове? — её голос дрожал, она не знала, тоска али злоба сильнее точат её внутренний стерженёк, не успевший толком нарасти и окрепнуть. — Может, мне надо поскорее за всех и за всё отстрадать? — чистые слёзки покатились по её зефирно мягким щекам, по детскому подбородочку, потекли на трясущиеся губы, затекая в пересохший рот. Люда в бешенстве, отчаянии, в оглушительном незнании вскочила. Рана на лбу опять закровоточила, доведя её до белого каления. Она вскричала, повернулась к Перуну, испепеляя его взглядом, полным обиды от несправедливости, от того, что у неё нет ни силы, ни здоровой кожи, ни какого-либо ответа, ни единой, чтоб её, подружки. Её детское, неопытное сердечко, такое же маленькое и бархатисто нежное, напряжённое, как её сжатый до боли кулачок, перестало на миг стучать, не в силах больше впитывать всю глубину чувств, копившихся и копившихся, но никогда толком не выходивших. Нельзя много плакать, нельзя жаловаться, нельзя быть капризной и неблагодарной. У неё же такая любящая мать, такой благородный отец, такой души в ней не чающий брат, и второй тоже спокойный как скала и со взглядом добрым, как сердцевинки полевых ромашек. Но ей было больно и обидно. Почему до сих пор её единственная подружка мама, а как только она подходит к детям, на неё тыкают пальцами, хихикают, убегают, придумывают отговорки, обзываются, прячутся, а теперь вот что, теперь её убьют? Отец не знает, что с ней делать, мама точно не пожертвует двумя распрекрасными сыновьями и их будущим ради неё. Её забьют камнями до смерти, потому что если голод был один раз, то он будет и второй, а может, что и похуже. Потому что она гнилое пятно, червивое яблоко, трухлявая веточка, рваная дерюга, рябая девка, всё равно, что пустоцвет. У берёз пятна красивые, берёзы полезные, драгоценные, а она не берёза, а человек, а человеку быть пятнистым негоже. Почему она не рыбка, не змейка? Кто осудит змейку за пятнышко, за то, что с неё сползает кожица? Никто, никогда. Люда приложила ладони к Перуну. Тёплое дерево с грозовым небом внутри. Оно пахло дождём и молниями, а если приложить ухо, то можно услышать раскаты грома. Оно всегда, в любую погоду и время года было свежим, тёплым и безотказным. Но оно неизменно молчало, оно, сколько бы она не приходила и не молилась, ничем ей не помогало. Значит, ей нужно что-то ему дать, какую-то требу. Не жучка, паучка или лягушку, не пойманную рыбку, а нечто большее. Она, обливаясь слезами, сотрясаясь всем своим тельцем, начала стучать кровоточащим лбом об идола. Исступлённо билась и билась, чтобы шарлаховые капельки просочились внутрь и зачарованное небо оросил благословенный дождь. Она хотела помолиться о том, чтобы залечить свои и братские раны, о том, что хочет подружку, что хочет вырасти и влюбиться, быть любимой, но вместо этого она думала о том, как хочет, чтобы эти поганые мальчишки попали под дождь из её крови и бегали по улице, а двери бы захлопывались прямо перед их лицами, прищипывая податливые к переломам длинные носы, и они бы визжали, ревели, молясь ничего не слышащим Богам, равнодушно грохочущему небу. Пусть убоятся, пусть раскаются, пусть споткнутся и ударятся головами о вострые камни на земле, на которых в погожие деньги сидят ящерки. Потом они прибегут на багровые камни и будут хихикать вместе с ней над беспутной смертью этих ублюдков, жалких гнид с безвкусно чистыми лицами. В себя её вернули звуки голосов. Белогуб и его двоюродная внучка Белёна. Люда, приложив ладошки ко рту, сжалась в комочек. Что скажет волхв, если увидит, что она тут натворила, наворотила? Вдруг они пришли за ней? Вдруг она разгневала богов? Вдруг старейшины считают, что она разобщает людей? Она тихонько хныкала, не в силах удержаться. Белогуб как назло присел на колени перед громовержцем, раскладывая свои волховские принадлежности. Белёна, тоненькая, как щепка, поскакала, пока он занят, в сторону. Их с Людой взгляды встретились. Белёна возопила, едва не упав на спину, испугавшись кровавой физиономии с зарёванными глазами, у которых радужка сливалась со зрачком, образуя пугающую червоточину страха и безумия. — Что случилось?! — Белогуб, ещё не такой дряхлый, подбежал к Белёне и, наклонившись, приобнял её. Она трясущейся ручкой, зеленовато-бледной и рыхлой, с торчащими венками, показала на Люду, прижавшую коленки к подбородку и обнимающую ноги руками, рукава на которых задрались, обнажая постыдные болячки. — Люда! Девочка моя! Иди сюда, милая, скорее, — Белогуб сел на корточки, больно хрустнув коленями, мягко, с сочувствием улыбнулся, распахнув объятья. Люда спрятала лицо в коленках. Рубашка была бесповоротно испорчена: она вновь во всём напортачила, загадила материн и свой собственный труд, неблагодарная, убить её мало. Люде хотелось, чтобы её вой тоже начал выть, хотелось быть лютым ветром, безумным смерчем, оглушающим и холодным в своём всесилии. Белогуба пронзила её боль, к которой он ещё был весьма и весьма чуток. Глаза его стали влажными от запредельного сочувствия. — Белёна, ты знакома с Людой? Чудесная девчушка. Пойди с ней, помоги умыться, — он подмигнул свой внучке и легонько хлопнул её по спинке. Она, словно озарённая, просияла и подбежала к Люде. — Эй, не реви, рёва-корова, а то как же мне с тобой подружиться? Пошли к воде поиграем. Я ещё знаю, где боярышник растёт, он дедушке нужен. У него листочки в меду! Люда нехотя взглянула на неё, хотя глаза заволокло кровью со слезами и толком ничего было не разобрать. Физическую боль затмила душевная. «Обманывает, что ли? Нет, не похоже». Люда протянула руку, чтобы та помогла ей встать, но Белёна только вытаращила глаза. Знакомство всё сильнее не задавалось с каждой секундой, но они таки пошли к речке. Умывшись, Люда немного остыла и пришла в себя. Белёна замотала ей голову данным Белогубом тоненьким куском полотна, который он на самом деле взял для обряда. Пришлось порвать. Они стояли возле боярышника, листочки которого были покрыты медвяной росой. Люде это слишком напоминало её саму и она решила ничего не рвать, а просто наблюдать за Белёной. Квёлая, медлительная, но такая изящно хрупкая, с томными глазками, она вызывала противоречивые чувства: при том, что она выглядела беззащитно, точно припадочная лань, рядом с ней было тревожно, точно она вот-вот может укусить, как бешеная собака, и отцепится только вместе с куском мяса, а то и кости, в зубах. — Знаешь, я хочу быть как дедушка! Но он не хочет меня учить, потому что я девочка, да к тому же слабенькая. Мне нужно беречь силы для продолжения рода, для мужа. Но бабушка говорит, что я могу быть как она, и что дети вовсе не помеха для того, чтобы быть деятельной на благо общины. У бабушки нет детей, но ей все как дети, — Белёна довольно рвала ягодки, ничуть не пачкаясь. — Моя прямая бабушка тоже очень хорошая и сострадательная, хотя ей до другой бабушки далеко. — А ты правда хочешь со мной дружить? — Люда толком не различала её россказней, они просачивались сквозь её голову, влетая в одно ухо, а вылетая из другого. Речь Белёны в её болезненном восприятии больше походила на комариный писк. Да и её востренький носик будто бы намекал на что-то… — Хочу? А ты нуждаешься в моей дружбе? Люда смущённо теребила рукава, опустив взгляд в землю. Белёна глянула на неё, прищурившись, и довольно усмехнулась, чем-то удовлетворившись: — Да! Я правда хочу с тобой дружить. Знаешь, что боярышник помогает вернуть сон и успокоить сердечко? Дедушка его очень любит. Кстати, ты должна научить меня так же хорошо шить, а я взамен научу тебя не пачкать вышивку, — Белёна говорила медленно, но при этом слова её скользили, будто по льду, так что некуда было вставить слово. Люда ощущала себя саму какой-то замедленной, мысли в голове ползли всё равно, что улитки. Липкие по липким листочкам, отчего ещё больше тормозили. — Ты слишком чумазая, как свинюшка. Хрю-хрю! Знаешь? Но мы будет отличными подружками, мы же так друг друга дополняем. Я научу тебя, как правильно болеть. Если это ещё может тебя спасти. Ну, как говорит дедушка, нужно делать всё, что в наших силах! Правда учти, что сил у меня и без того немного, а помощь нужна стольким людям. Я ведь должна буду заменить бабушек, когда они покинут нас. Нужно, как на зиму, запасаться силами. Белёна разговорилась, а Люда слушала её, ничего не понимая. Новоиспечённая подружка прилепила ей на перевязанную рану лист боярышника, отчего она чувствовала себя глупо, но воспротивиться не решила. Может, так голова перестанет кружиться, и время станет течь согласно с ней. Они возвращались. Увидев Белогуба, Белёна умолкла и только блаженно расплылась в улыбочке. Он кивнул ей, поглядев на них, и забрал из её тоненьких ручек корзинку с ягодами. Люда не понимала, как она вообще умудрялась всё это время её нести: казалось, она и иголку-то еле держит. Тем временем Белогуб сел перед Людой, вновь громко хрустнув костьми, так, что Люда даже поморщилась, и заботливым движеньем снял с её лба листик. — Людочка, я должен тебе сказать кое-что очень важное. Послушай внимательно. Тебе не стоит вот так бегать в капище, тревожить Перунов покой. Бог милостив, но не стоит этим злоупотреблять. — Но я же хожу туда успокоиться, помолиться… — шамкала Люда, покачиваясь на месте. Белёна в ужасе распахнула глазки, не понимая, как она смеет перечить её дедушке. Люда же подумала, что эти чёрные густые ресницы слишком тяжелы для её, Белёниных, век и вот-вот должны либо вывалиться сами, либо оттянуть веки так, что они будут волочиться по земле. — Да, Люда, это правильно, но лучше послушай меня, ладно? Ты ещё маленькая, чтобы всё понимать. Несмышлёная ещё. Если хочешь пообщаться с богами, то лучше попроси у меня, а? Я же волхв, ты можешь мне довериться. Люда кивнула. Просто она поняла: Перун привёл волхва специально, чтобы прогнать её. А Белёна — подружка, прощальный дар. Взамен на кровь. «Какая треба, такая и подружка» — смиренно подумала Людмила, плетясь домой. Образ Белёны, которую Белогуб держал за одну ручку, пока другой та махала ей на прощание, не мог уйти у неё из головы. Даже Будивой трогает Людины руки только через рукава. Дома она уснула и проспала всю ночь и почти целый следующий день. Воспоминания о прошедшем дне запутались, смешались у неё в голове, словно речные водоросли в мутной воде, наполовину выветрившись. Она запомнила только некоторые звенья из цепочки событий, бессмысленные и бессвязные, если попытаться их сцепить: Перун — нельзя — наказ Белогуба, Белёна — подружка — боярышник для сна и от сердца, быть тише воды, ниже травы, смотреть под ноги, чтобы не упасть головой о камень. Про ссадины Будивоя она ничего никогда не спрашивала, и с ней об этом никто не хотел заговаривать. Искра почувствовала себя виноватой, когда дочь вернулась ни жива, ни мертва, хотя и без того корила себя за холодность и отчуждённость, а Милонег решил, что, лучшее, что он может сделать — продолжать любить свою дочурку. Белогуб всё ему рассказал, про Перуна и кровавые следы на его спине, находящиеся как раз на уровне Людиного лба. Увидев их воочию Милонег разревелся и ему было стыдно. Так стыдно, что хотелось умереть. «Любить её надо, любить!» — думал он, залпом выпивая кружку медовухи. Ещё с неделю они всей семьёй не могли настроиться на нужный лад, и Люда думала, что это из-за того, что она бегала к Перуну, упала, напоролась на камень и её отругал Белогуб. Обидно, но зато у речки она встретила Белёну, они подружились, потому что им понравился липкий боярышник. Не страннее любого другого дня в Людиной жизни. Но как она могла так сильно расшибить лоб о какой-то камень? На нём живого места не было, и заживал он ого-го как долго. Потом шрамы со лба выводила нездешняя ворожея. В компенсацию того, что не смогла извести пятна.

***

Люда сидела в оцепенении, пока рядом не приземлилась Рия. Ревёт. Она что, тоже это всё видела? Нет, нет конечно, они говорили с Ерей. Еря, Еря, ЕряЕряЕряЕря — гудело в голове Люды. Ягодки боярышника безудержно лопались от плача Рии. «Она услышала меня!» — подумала Люда, когда явился Еремей. Но он не умел читать мысли, если, конечно, не брать в счёт Сивку-бурку, а Рия плакала отнюдь не про себя. Люда ощущала себя безумной. Почему они обнимаются? Что случилось? Ей вообще кто-нибудь что-нибудь собирается объяснить? Она ещё что-то забыла? Они неправильно обнимаются. Всё не так, всё какое-то сумасшедшее. Почему светит солнце? Люда ощущала себя как в ночи, но на всё светило проклятое солнце. Хотелось взять камень и забить всех вокруг насмерть. Эти их обнимающиеся, чувственные руки, разжать и треснуть прямо по пальцам… — Рия… давай поговорим, но не здесь. Из Еремея валила нежность, как пар из кипящей воды. Лицо было кипенно белым, что твоя Луна. Люде хотелось его придушить. Неправильно. Ей было больно, ей было так нестерпимо больно, голова раскалывалась, тьма сгущалась, а они, что они вообще затеяли? Обратите на неё внимание! Нет, они ушли. Они про неё вообще забыли. Еремей только кивнул: расплатился, придурок, за боль (отчего?) своей извиняющейся улыбочкой. Неправильно! Люда, растолкав невнятно шумящую толпу, или не толпу, что это вообще такое было — помехи на пути, — отправилась в лес. Без смысла, просто она ощущала, как закипает и перестаёт себя контролировать: мысли бурлят, обжигая, не пропуская правду, заглушая её, не позволяя анализировать, истолковывать всё то, что случилось. Но она всё-таки оглянулась. Еремей шёл, приобнимая за плечо льнущую к нему Рию: они о чём-то говорили, пока девушки, хихикая, прикрывали рты, тоже поглядывая на них. Вестина была пунцовая в своей детской гордости, а девушка, тащившая тогда Рию вместе с ней, похлопывала её по спине, словно поздравляя с удачно сыгранной кампанией. Что это значило Люда будто бы понимала, но исключительно где-то в глубине души и сознания, пока до поверхности долетал лишь свербящий гнев. Да, да, пока она вспоминала о Белёне и в ней разгорался огонь, её взгляд был прикован к Рие и Ере, довольно чётко различимых сквозь пляски этих выродков, наименовавшихся соплеменниками. Эти две будто намеренно, специально, чтобы было получше видно с её места, забрались на возвышенность. Чтоб им пусто было. Люда бежала по лесу от собственных мыслей, от галдежа весёлой толпы, от правды, от того, что, она знала, должно будет свершиться дальше следом за ней. — Эй, малышка, куда спешишь-ка? Этот самый что ни наесть глупый вопрос заставил Люду остановиться. Чувствовалось дежавю. Цветана стояла, облокотившись о дерево, вернее, она врастала в него рукой. Выглядело жутко, но Люде бы самой сейчас тоже хотелось врасти в дерево, потому что жутче того, что она опять опоздала, проиграла, всё профукала, не было ничего. — Чего ревёшь, бежишь сломя голову? — Да я даже предпринять ничего не успела, а они уже… — слова комком застряли у Люды в горле. Хотелось руками разодрать его и вынуть их наружу. Поднять над собой, чтобы они орали сами за себя, без её участия, а развороченная, выпотрошенная шея любезно извещала: нате, полюбуйтесь-ка, что вы натворили. — Хм, а что ты сможешь «предпринять» в этом лесу? — Цветана уже вдоволь повидала таких вот бедовых девок: измена, неразделённая любовь, бесплодие, мертворождённый, ни одного сына, другую жену любят больше, чем её, холодный любовник и так далее и тому подобное. Но Люда была особым случаем. — Вспомни, что я тебе говорила: люби себя, не полагайся на случай. Он сам по себе тебе ничего не даст. Случай, удача, счастье, падающее с небес прямо в руки — оставь это жар-птичке. Ты человеческая женщина, талантливая к ведовству, даром, что не вещунья. Пока что, по крайней мере. Но тебе нужно приложить труд. Это не тот труд, от которого натираются мозоли, ломят руки и не сгибается спина, н-е-е-т, этот, хоть и не менее благодарный, приносит удовольствие просто одним процессом, разве не так? И последствия пожинать можно без призрачной ломоты по всему телу. Разве тебе не понравилось расколдовывать наш лес? Ну? — Понравилось. И до этого мне нравилось делать колдовские мелочи. Но причём тут Еремей? И… признание. Рия призналась ему. Она так ему говорила, и он так на неё смотрел. Дико. Будто она разговаривает на другом языке, а его к тому же оглушили дубиной по голове, а в уши залилась вода. К тому же я вспомнила кое-что неприятное из детства, и это похоже на пытку: в голове горькие воспоминания, а перед глазами сперва веселье, в котором тебе нет места, но самый сок, самый смак в глубине, за ним — подруга признаётся в любви… тому, кого ты любишь, — Люда горько извивалась всем телом, как змея в судорогах. — Всё так… неправильно. Всё так отвратительно ужасно. Если бы ему призналась я, никакие девки бы весело не шепталась, многозначительно бы не провожали нас взглядом. На него бы принялись смотреть, как на прокажённого. — Девочка моя. Но он же собирается тебя вылечить? — Ну да. — Ну так позволь ему это сделать! А пока он этим занимается, с ней или без неё, ты займись собой, ерундой не майся. Эта боль закалит тебя, она будет тебе словно розжиг, словно масло для пламени творчества. — Какого, мать твою, творчества, Цветана… — Такого, благодаря которому ты сама будешь вершить свою судьбу. Сколько тебе повторять? Подумаешь, призналась! Да даже если б они женились, не помер же наш огонёк, правильно я говорю или нет? Ты просто не понимаешь, ты мыслишь в пределах ума человеческого. — Не мелочись, я себе и тот лет в шесть напрочь отбила, — Люда саркастично постучала себя по виску. — Ха-ха! — Цветане нравилось, когда она злилась. — Правильно, смейся, злись, гневайся, но не отчаивайся и направляй силу своих чувств в ведовство. Ну? Давай я тебе кое-чему подучу. Прежде всяких Еремеев, тебя должна полюбить ты сама, и нет вернее способа это сделать, чем ощутить себя сильной, по-настоящему сильной, а не как валовая лошадь, — Цветана подмигнула и взяла Люду, переставшую лить слёзы, за плечи и повела по лесу, рассказывая ей последние местные новости.

***

Еремей держал Рию за плечо с такой нежностью, какую сам доселе в себе не знал. Они остановились, и он наконец смог что-то сказать, почувствовав на себе суровый, пробирающий до мурашек взгляд, как ему показалось, самого Перуна, но даже если б тот ныне спустился с небес, Еремею было бы не до этого: — Ты же несерьёзно, да? — он вздрогнул всем телом от пронзившего вдруг холодка. — Еря, — взмолилась Рия, прильнув к ней. Она взяла её за руку и приложила к своей влажной щеке. Царапина на кисти Ери защипала. — Я никогда не ощущала себя такой счастливой и такой опустошённой. Если ты ещё раз скажешь, что я несерьёзна, то я умру. — Ты же так долго сидела взаперти, средь цветов или стен. К тому же я мужчина, ну, по сути, а тебе… ты сказала, — он стушевался, пытаясь это воспроизвести. — Что люблю тебя, как женщину. Потому что ты она и есть. К слову, ты хоть понимаешь, что говоришь со мной так, будто тоже любишь меня? — Рия прикрыла глаза и улыбнувшись дотронулась носом до горящей щеки онемевшей Ери. — Ты можешь называть себя он, она, оно, они — как угодно, но я люблю тебя не за название, не за имя, не за то, как тебя видит общество, не за то, как ты видишь себя, глядя в бездну его восприятия. Просто позволь мне любить тебя такой, какая ты есть. — Я… — Еремей вновь ощутил умирание, слёзы подступили к глазам. Рия сжала её дёрнувшуюся руку. Она вдруг вспомнила, что Ере всего семнадцать лет и она не понимает концепции того, что её кто-то может любить, тем более как женщину, которой она себя не признаёт, что для неё любовь к ней — в лучшем случае, неудачная шутка. Рия очнулась от своего опьянения и начала активно соображать: — Пошли домой, поговорим спокойно, — она взяла её за руку и повела. «Боже мой, она даже услышала мои завывания и пришла меня обнять, она меня, анчутка подери, любит! Правда любит! И правда ничего не понимает… То есть… мне-то легко представить себя кем-то любимой, хотя и была птицей, мне никогда не было этого сложно, даже без понимания любви как таковой. Я красива, я умна, я талантлива, я хороша собой во всех своих обликах и проявлениях, и я знаю и всегда знала, что достойна в свою сторону положительных чувств. Я знала, что достойна любви Стратим и мне было горько, что она так, видимо, не считает. Но меня любила Лыбедь и это не вызывало у меня никаких вопросов. Я знала, что так и должно быть. А что знала она?» — Рия распахнула дверь, но Еремей пропустил её вперёд, даже не позволив ей на себя оглянуться. Когда Рия спустилась, он хотел закрыть дверь и убежать. Люди в общине уже странно на них косились, а если они услышали слово «женщина»? Хотелось бы, чтобы это было самым страшным. Где Верлиока, когда он так нужен? Где Изоки, Храбры, Кощеи? Хотелось убить и быть убитым. Как всегда, два эти варианта отлично складывались в голове, не требуя никакого участия иных лиц. Еремей прикрыл мокрые глаза и засмеялся, упёршись другой рукой в землю, сотрясался. Уйти — значит уйти навсегда. Уйти — значит оставить Рию, чтобы она там не говорила, одну. Ему всегда было проще уйти, убежать, в себя, в мир иной, от себя, от кого-то — не важно. Одиночество понятно, привычно, его легко ощутить даже в компании друзей, оно вездесуще и всеобъемлюще, оно — чрево матери. Всегда проще выжить, нацепив на себя нужное лицо или вовсе его содрав. Ему не хотелось, чтобы Рия лгала, ему не хотелось, чтобы она говорила правду — и то и другое было страшно. Неправильно. Он не достоин любви, он не хочет страдать, и если она его любит, то ошибается; если она его любит, то разлюбит, как только раскроет глаза и взглянет на мир без страха, отправится за пределы общины, увидит множество взаправду крутых и достойных женщин. Если он уйдёт — он избежит всего этого. Если он уйдёт — он даже не попытается, он оставит её наедине с Ягой, Ирием, Кощеями, приступами и мужчинами; он оставит её признание, чтобы оно не значило на самом деле, без ответа. Проще сказать, что всё ошибка. Проще принять негласные правила игры, в которых, однако, кровью прописано: ты проиграл. И уйти. Рия слышала этот ужас, происходящей за дверью: он закрыл её автоматически и даже сам этого не понял, скрючившись над землёй. Ей были знакомы эти звуки: она слышала нечто неуловимо похожее в тот день, когда они уезжали от лысого волхва. Тогда этот плачь невесть по чему был более отчаянным, более взрывчатым, но более далёким и недоступным. Сейчас же она едва сдерживалась, чтобы не открыть эту дверь. «Ей нужно это пережить. Нужно ведь? А что такое это «это»?» — сердце ухало в груди Рии, но не так, как это бывает в припадке, а ещё страшнее. Казалось, что мир застыл и всё, что в нём осталось живого, а от того особенно хрупкого и беззащитного перед смертью — это звуки за дверью и внутри её груди. Перед Еремеем было множество дорог, все двери перед ним были открыты: вынуть из штанов гашник (распоясываться было срамнее), достать ножи, сбегать к реке, найти отвесную скалу, найти берлогу медведя (волки уже были бы моветон), съесть какой-нибудь волчьей ягодки, желательно побольше. В конце концов, никто не отменял старых добрых бледных поганок. Но он встал, отряхнулся, отдышался и открыл единственную, им же самим закрытую («когда я только успел?») дверь. — Извини, меня немного… развезло, — он не смотрел Рие в глаза. Когда он притих, она чуть не упала в обморок под панический звон в ушах. — Нет, это ты извини, я, неверное, поспешила. Я просто была… не в себе, — Рия хотела потеребить локоны, но руки отнялись и безвольно болтались по швам. — Ха-ха, ну да! ничего страшного, конечно не в себе. Все мы бываем немного не в себе. Люду небось испугали, бедную, ха-ха. Ошибка! Наверное, это успокоительное забродило или что-то, может, пересыпали какой-то травы. Рия смотрела, как последняя краска смущения уходит из лица Еремея, освобождая место мертвенной зелени. Прямо на её глазах он весь рассыпался на кусочки остывшей окалины. Тлен. — Подожди! Я имею ввиду, мне нужно было лучше к этому подготовиться, а не заставать тебя врасплох! — она схватила его окоченевшую руку. Он только подумал, что вернулся в привычный жанр унижения и кошмара, но нет, «не-е-т» — издевательски тянул насмешливый голос в голове, жаль, что не Сивки. Её тревожный возглас сотряс воздух, а прикосновение обожгло, будто его только что клеймили. — Не смотри на меня так, прошу! — Рия, отпрянув, отвернулась, заломила руки и, простонав, откинула голову назад. Этот ошарашенно-болезненный взгляд был нестерпим. Еря будто её не узнавала, боялась и желала одновременно. Собственно, так оно и было: Еремей не мог ей поверить, даже если очень этого хотел. Он был жив, но он был он, а она была она, следовательно, никакая взаимная любовь не могла быть правдой. Но Рия страдала, и страдала из-за него. Эти ломаные движения рук, лицо, обращённое не к потолку, нет, и даже не к небу, а к чему-то запредельному, к незримому дождю, должному смыть муку. Её волосы с той самой причёской, что так ему понравилась в тот самый день, когда он осознал свои чувства, когда волхв вытащил их из пелены бессознательного, разливались по спине, слегка пушась. Волнистые, чуть кудрявые, такие беззащитно человеческие на её хрупких, зажатых плечах. Они закрывали лопатки, напряжённые настолько, что казалось: из них вот-вот должны будут вырваться крылья. Еремей не хотел быть тем, что их сдерживает. — Рия… — он глубоко вздохнул, набираясь сил. — Я понял, что ты мне нравишься, когда мы отправились за Изоком, конкретнее, когда уже уходили от волхва. Он намекнул, открыл мне глаза. Я влюбился ещё при первой встрече. И мне стыдно за эти чувства. Я не должен их к тебе испытывать. Ну то есть, ты же… хорошая… — Еремей разваливался на кусочки, как раздавленное желе: вишнёвый и ущербно колыхающийся от стыда. — Ты, конечно, и без моих слов уже всё поняла, но я тоже должен объясниться, — он нервно чесал себе затылок. — Я не умный, не красивый, ни по людским меркам, ни по змеиным, ни, я уверен, по Ирийским, даже если по законам они там не значатся. У меня слабая сила воли, поэтому мне и нравится резать себя, наверное. Раньше я просто любил ковырять свои раны, есть себя изнутри, хотя не то, чтобы перестал это делать. В человеческом теле это стало ещё проще, появилось ещё больше возможностей. Мне нравится смотреть на свои шрамы, на текущую кровь, нравится ощущение, что это я калечу себя, а не кто-то другой. Знаешь, ха, есть много причин и настроений, из-за которых хочется умереть. Но самая стабильная: контроль над своей смертью. Какая-то власть над своей судьбой. Я бесхребетный, Рия. Только среди людей я смог начать что-то делать, только среди них со своим огнём я не ощущаю себя беспомощным. Раньше я делал что-то только по нужде, только когда не оставалось иного выхода. Я слабак. Я уродец. У меня даже не хватает воли наконец покончить с собой, даже первый мой порез был вынужденным. Я ненавижу себя. И ты не можешь меня любить. Это так не работает. Я не мускулистый и не стройный, я не высокий, у меня не длинные лапы, ноги и даже не самая длинная, а вполне себе обыденная шея. Я боюсь, я очень всего боюсь. Сивка-бурка, Яга, Перун — кто угодно давал мне силы, но у меня самого их с гулькин нос. Во мне нет буквально ничего, я серый даже когда на мне нет чешуи. Я просто ублюдочно позорный, пойми. Я не заслуживал, никогда не заслуживал ни единого твоего взгляда в мою сторону. Я говорю это и из моего рта, будто горные сели, льются потоки грязи, потому что она единственное, что есть у меня внутри. Рия, обращённая лицом ввысь, мучительно это высушивала. Хотелось заткнуть Ерю, и не абы чем, а поцелуем, чтобы она раз и навсегда всё уяснила. «Если я так сделаю, она мне точно никогда не поверит» — Рия решительно повернулась к ней. — Меня, наверное, тоже не нужно любить, потому что у меня случаются приступы? Потому что я сбежала только когда дальше уже было некуда? Вернулась к Яге, обрела силы дальше что-то делать, только когда пришла ты? Если бы я не решила заглянуть тебе в глаза, я бы так там и сидела. И что? Я слабачка, не заслуживающая ничего? Вся я — дар Шакти и Перуна, и что, я теперь тоже пустышка бессильная? Ты подарил мне лук, а я до сих пор ничего с ним не могу сделать. Но нет ничего плохого в том, чтобы бояться, — на этих словах её голос смягчился, глаза, полные неги, наполнились тёплым, ирийским птичьим молоком. Еремей вздрогнул от этого потустороннего взгляда, всепроникающего, безграничного. Раньше он сам себе поражался, как он не ощущает особо её ирийского духа, но теперь тот чуть ли не сшибал его с ног. — Мы же живые существа, для нас это в порядке вещей. У нас есть душа, которая может вылететь из тела, память, которой мы можем лишиться. Мы с тобой женщины, в конце концов. Ты всегда знал, кто ты на самом деле и что будет, если это раскроется. Еря, — она подошла к ней и взяла её за руки, сжав безвольные ладони в своих, животворящих и трепетных. — Твоё достоинство в том, что ты знаешь, куда направлять свою силу и как правильно использовать своё преимущество. И для меня ты красивая, умная и талантливая. Я выберу тебя прежде Лыбеди, прежде родного дома и всего мира. Я просто люблю тебя, Еря. И я хочу, чтобы ты любила меня, и я так счастлива, что ты любишь, — Рия плакала от счастья. Её лилейная улыбка, небесная синева вежд, слёзы-росинки, глянец кожи, волосы и пушок на щеках, каждая веснушка и родинка в уголке губ — всё сияло. — Еря, ты хоть в курсе, что ты первая, кого я поцеловала, с чьим лицом соприкоснулась? Боже, да я не то, что в щёку, я всю тебя готова расцеловать, — её губы не могли сомкнуться от безудержной улыбки. Она глядела в Ерины глаза и видела в них безграничную любовь. Нет, не отражение своей, а вторую её часть: то, без чего её собственная просто не имела бы смысла. Её чувство утопало и смешивалась с любовью Ери к ней, образуя единое целое, безмерный уроборос, саму жизнесмерть. Голубо-зелёная вспышка — лиловатый мрак — и вот они стоят в поле из цветущих медуниц, дышат полной грудью, вдыхая фиолетовый аромат любви. Букет цветов на голове, бутончик сон-травы возле сердца. Все слова закончились: не иссякли, но потерялись в головокружительном вихре осознания и принятия. Рия, поглотив сие знание, подтянулась на носочках стукнулась с Ерей лбами. Чёлка к чёлке, Ерина — налево, Риина — направо, тёмная над светлой кожей, и светлая над тёмной. Они улыбались, без преувеличения умалишённые. Спроси их сейчас: что на дворе, утро или ночь? — они и не поняли бы. Какое время и пространство может быть, когда всё — любовь, а ничто — её обратная сторона. Отчего бы Луне и Солнцу не отбросить всё прочь и не светить на небе в одночасье, объяв своей мирной страстью весь мир? Их ладони самопроизвольно растеклись, обесточенные, обессилевшие. Рия без слов вышла и направилась в мовницу. Там банник, она знала, сделает ей примочки, чтобы она пришла в себя, плеснёт ледяной водой в её горячечное лицо. Бесконечный свет обратится тьмой, прядущей сны. Это то, что ей сейчас было нужно. Еремею было и того сложнее влиться в перевернувшийся с ног наголову мир, постичь своим умом всю случившуюся пертурбацию, наново определить вселенские законы и самого себя среди них. Мироздание, где его можно любить. Смотреть так, как смотрела Рия мгновение? вечность? назад. Она сказала ему всё то, что было произнесено. Это слышала мать-сыра земля, стрибожьи ветры и стены его дома. В голове ещё ничего не устаканилось от слова совсем. Он был растерян, потерян, сбит с панталыка, и что угодно ещё. Как перемещаться, как быть, как жить и мыслить в этой новой системе координат? Не сон ли это? Нет. Щёку, руку и лоб до сих пор жгло.

***

Цветана оставила свою подопечную-подружку наедине с собою, вольною делать то, что ей заблагорассудится, что только нагрянет в её светлую голову. Люда, окунувшаяся в благословенное одиночество, сидела на земле, скрестив ноги, и теребила в руках горсть земли, тёрла меж пальцев милую щепотку. Быть вещуньей она не хотела. Видеть будущее ей было незачем, она хотела быть здесь и сейчас и вершить свою судьбу. Пусть провидицы смотрят в будущее и ахают от того, как оно изменяется от её действий. Людмила старалась самостоятельно уловить то, на что тогда, возле опушки, намекнула ей Цветана. Услышать голос природы. Тогда она сделала это с её помощью, рядом было множество мавок, волшебство иной ведьмы — воздух был переполнен магией. Теперь же Люда должна была сама ею стать, сама отыскать ответы на свои вопросы. Она вспомнила Еремея, что он обычно делает, почему он так сливается с лесом, будто его милый родимец? Она обратилась к воспоминаниям об их прогулке, когда она впервые встретила Цветану, к тому, как он только сегодня лежал с жалейкой на груди, к рассказу Будивоя о том, что, когда они пошли к Зеване, Еремей был словно частью лесной вышивки Матери-сырой земли. Дикий зверь в родном доме, хотя ничего дикого или звериного в нём не было. Ни ловкости оленя, ни скорости лося, ни нюха волка, ни пронырливости рыси. Даже для белки он был плоховат. Но тем не менее… Он умел дышать в унисон с лесом. «Еремей же «родился» у болотной ведьмы, в самом сердце чащи. Он ходил к Кикиморе, он, наверняка, видел Лешего воочию, а не просто скользящее видение меж дерев» — Люда растирала в руках коричневые комки земли. Тёмная, почти чёрная среди теней — совсем как её волосы. Люда сопоставляла все свои знания и полунамёки на них. Она должна была собрать всё это воедино, создать из разрозненных комков прочную почву для своей силы. «Что я хочу?» — Люда задала себе этот вопрос, как исходную точку всего, первую песчинку. Закрыв глаза, она увидела идол Перуна. Небо внутри него. Кровь. И огонь Еремея, танцующий перед ним, вертящиеся колёса ножей. «Я хочу летать, хочу слышать треск костра» — первое, что пришло ей в голову. «Причём тут лес? Эти верхушки дерев тянутся к небу. Это потустороннее царство бок о бок с людьми, обитель мавок и ведьм, далёких от понимания человеческого. Ему не нужен идол, чтобы иметь связь с Богами. Он сам — одно большое идолище, нерукотворный истукан. Я уже связалась с ним при помощи ведьмы, я услышала его шёпот, обострила свой нюх, я узрела его личики в образах мавок. Я трогаю его, прикасаюсь, ощущаю каждой частичкой кожи. Костёр. Почему мне так нравится его треск? Я в общем так люблю все эти чёткие, яркие звуки: трещоточные, звенящие, побрякивающие, постукивающе-переливчатые. Моё сердце, наверное, так и стучит, ритмично-неровно, словно льдинки в кадушке. Этот треск, этот стук, всё это многозвучие так ладно звучит с жалейкой. Без голоса, немая песня. Плачуще-заводная, волнительно-игривая, будто потусторонний шаг. Я так много думаю о Ере… А хочу ли я его, её любить? Люблю, но нужно ли оно мне? Как проще было бы никого никогда не любить. Авось и сердце бы никогда не трескалось, не побрякивало внутри. Да никто его и слушать не хочет, уж и я сама утомилась. Лес спокоен, Еря и Рия признались. Ну, Рия точно, за Ерей не станется, если у ней хватит ума постигнуть. Я так хотела, чтобы они разлюбили друг-друга, огонь и небо, небо и огонь, но они же по сути одно и то же, единое. Разве не я ошиблась, разве не мои чувства следовало бы погасить? Ненужная, неприкаянная любовь. Любить себя, да? Хотеть себя так же, как небо и огонь, найти их в себе. Летать. Как на качелях, как во снах, но только наяву. Без бремени людского ума и нечеловеческой любви» — Люда упала на землю. Никогда она ещё столь изысканно, погружённо не размышляла, не подвергалась столь будоражащим чувствам. Трава щекотала уши. У Еремея они были маленькие. Но она хотела выбросить его из головы. Увидеть вместо него саму себя. Полюбить свои собственные уши. Услышать ими лес, хихиканье мавок, плеск нездешних, незнаемых лягушек, скрип избы, тяжёлые шаги Лешего. Она вдохнула полной грудью, в нос залетела щекотная пыльца. Где-то качался змеиный корень. Люда обретала шаткое, но равновесие. Находила успокоение, потихоньку различая шепоток кущи. Робкий, несмелый, неописуемый, но слышимый ею, её обезумившими ушами. Бродя средь зарослей, она порвала платье. Рубаха была новая, трудоёмкая, и она сначала огорчилась, но потом в её глазах загорелись звёздочки, запламенели искорки вдохновения, и она весело побрела дальше. Она вглядывалась в переплетение волокон в листьях и лепестках, она находила ульи пчёл и вникала в их жужжание, а они в ответ будто бы принимали её за свою. Спускаясь с дерева, она обнаружила, что залезла на головокружительную высоту и даже глазом не моргнула. И ни одна веточка под её весом не надломилась. Люда летела по путаной траве, перескакивала сумятицу кустов, извилисто огибала ветки, до всего практически касаясь руками. Она начинала видеть незримое, улавливать следы закономерностей. Понимать. Движение и бездвижие, говорливость и молчание, дыхание и бездыханность — знания обо всём начинали ей податливо приоткрываться. Её надрывная просьба, её нарывающая душа и трещащее по швам сердце, сшитое из лоскутков, всё это наконец получало свои ответы. Её обострённый дух был обескураживающе восприимчив ко Вселенной, и она ощущала себя молнией, только зарождающейся в морозных, по-зимнему леденящих тучах.

***

Еремей вышел из дома рано утром на следующий день. Удивительно, но от треволнений он даже выспался, на всю ночь провалившийся в забытьё, как убиенный. Когда он приходил перед сном омываться, Рия предусмотрительно, прямо перед его носом шмыгнула прочь. Он понимал её чувства. Мылся так, что кожа должна была бы слезть, а волосы выпасть от невиданной доселе сим миром чистоты. Вопреки обыкновению, с потоками воды и освобождением от грязи, на Еремея не снизошли бесконечные ручьи гениальных мыслей, а напротив, голова его тоже очищалась в благостной, скрипящей чистоте. Такой же благостно-блаженный, не от мира сего, кипельный умом и телом, Еремей шёл сам едва разумея куда, заведённый на уровне бессознательного, держа в голове любимый образ, продолжая переваривать вчерашнее коловращение речей. — Еремей! Ты чего вчера на земле кувыркался? Я уж подумал, вы там напились, за Люду испугался, а она к тому же как сквозь землю канула, — Будивой настиг его со спины. Еремей лишь нелепо на него смотрел, будто тот говорил на неведомом языке. — Ладно, каженник ты наш, она вернулась, но всю ночь сна не видала. Странная она какая-то… ты сегодня даже будто в здравом уме в сравнении с ней. Не знаю. Тебя она ищет, так что тебе за ней и приглядывать. Мать говорит, она босая по лесу бегала, и что-то мне это не нравится совсем, что она привычки твои перенимает. Если резаться начнёт… — Будивой мрачно сверкнул глазами, но не на Еремея. — Короче, обсуди с ней это. Пускай за околицу поменьше бродит, — он потрепал Еремея по голове и улыбнулся, но как-то нездешне, пребывая внутри себя и своих тревог за сестру. Еремей кивнул, зафиксировав полученные сведения и наставления в архивной сводке памяти, но до ближайшего сознания они едва ли достучались: все его мысли заполонила Рия. Она стояла, мечтательно глядя в небо с нечаянной улыбкой на губах: дневная звезда, упавшая с неба. Локоны, сплетённые в пышные косички, сходились сзади, в них были вплетены цветочки, распустившиеся буквально у неё на голове. Ранняя пташка, она уже давно пела со своими пернатыми подружками невеличками. — Еря! — зазвенел колокольчик драгоценного голоса. Еремей, весь в сияющей голубизне её глаз, воскрес. — Рия, я тебя люблю, — его улыбка, полная веры в это слово, в это чувство, в себя и неё, в этот заново рождённый мир, была похожа на радугу: счастье новой жизни после дождя.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.