ID работы: 11278061

Багряная Жалейка. Былина об огне

Фемслэш
NC-17
Завершён
49
Пэйринг и персонажи:
Размер:
444 страницы, 26 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
49 Нравится 79 Отзывы 23 В сборник Скачать

Глава 17. Беление холста

Настройки текста
Люда вернулась вспотевшая от беготни и перевозбуждения. На помывку в бане она уже опоздала. Она мылась вместе со всеми женщинами, но в уголке и убого прикрываясь, радуясь, что мама рядом и всегда может её заслонить. Сегодня она была даже рада, что не успела, что на этот раз обойдётся без унижения. Искупается завтра поутру в лесном пруду, всяко лучше будет, подумаешь нет горячей водицы. Искра пыталась допрашивать, возмущаться, просила дыхнуть: не украли ли они где-то бражку, берёзовую аль кленовую. Люда на самом деле вторую была отнюдь не прочь выпить, пригубить хотя бы, но вместо этого она переоделась, достала швейные принадлежности и принялась трудиться над разорванной рубахой и исподней заодно. Неуклюжие ножницы, которые кое-как делал местный ремесленник, наглядевшись на новгородских умельцев, в её руках превращались в изысканное орудие настоящей искусницы. Костяные иголочки шустро бегали по ткани. У неё уже были браные полотна с узорами, оставалось только сделать из них кайму. Милонег, увидев, что дочь вернулась, не замешкался и сразу лёг на боковую. Искра в шоке разве что не искала в волосах дочери перьев кукушки, высидевшей на её голове безумие: — Ты что с рубашкой делаешь? Зачем кайму пускаешь… углом… И на исподней его вытворила! Ты что, ополоумела, деточка? — Искра склонилась над дочерью, пытаясь заглянуть в её лицо. Та лишь улыбалась да шила себе, не обращая внимания на сетования матери о потерянном уме-разуме. Когда Люда закончила, Искра, взяв светец в руки, принялась рассматривать сотворённое безобразие вблизи, несмотря на угрозу сжечь всю работу. Милонег лишь храпел во сне. — У тебя же ноги… нога торчать будет! У тебя же там красные корки! Начнёшь их там ковырять, гнойники полезут… На руки на свои посмотри, девка ты моя бедовая-а-а! — Искра качала головой, закрыв глаза. — Ещё волосы выщипи себе и ходи красуйся! Я же тебе добра желаю! тебе! Ладно рукава длинные неудобны стали по возрасту, но куда, куда юбку-та резать! Ишь повадилась оголяться! А в мовнице жмётся всё, Перун тебя помилуй. Люда улыбалась, но нос её морщился, губы кривились, а брови сдвинулись. Она выдернула у матери свою рубаху и сжала её в руках так, что кровь убежала из пальцев напрочь: — Мама, — голос её подрагивал, — мне п-плевать! на этих людей. Для них я дерюга, тряпка отходная. — Люда вскочила с места. — Пропади они все пропадом! Зачем мне об их глазках думать? — уставив руки в боки, Люда склонилась к матери и зло, с горечью и насмешкой скалилась. — Пусть полюбуются, милóчки и кумушки, пошепчутся об моих страшных ножках на улицах, на вечёрках, по лавочкам да по уголочкам. Ты тоже можешь к ним присоединяться! Милости прошу, — прошипела Люда, глядя ей глаза в глаза. Искра сникла, осела духовно и физически, приземлившись куда попало: на спящего Милонега. Тот только недовольно пробурчал что-то и перевернулся. Искра, не глядя на Люду, легла на своё место прямо в одежде, отвернулась к стеночке и бесшумно глотала слёзы. Грудь Люды часто вздымалась, ноздри раздувались. Она решила довести работу до идеала, сделать её ещё более искусной, дерзкой и ошеломляющей. Она хотела найти Еремея, явиться ему во всей красе и безобразии, заглянуть ему в глаза, и торжественно подумать: я тебя не люблю. В итоге всю ночь напролёт она только и думала, что о нём, делая стежок за стежком.

***

Будивой смутился, увидев Люду, но она так блистала решительностью и уверенностью, говорила несвойственным ей голосом, летучим и искрящимся, как и её взгляд, так что он ничего не сказал про разрез. Из-за него юбка тоже стала воздушной и летящей. Вольной, твёрдой походкой, Люда искала Еремея, едва ли не хвастаясь перед поражёнными односельчанами своим костюмом. Искала она, конечно, спустя рукава. О том, чтобы идти к его дому, даже не думала, потому что от одной мысли ноги грозились подкоситься и сломать весь её настрой. Женскую мовнцу, Риину обитель, было бы увидеть не так страшно. Она тут была и до них обеих и принадлежала общине, каждой женщине в ней, и это почему-то перебивало всё прочее. В конце концов Люда нашла Еремея и даже больше: Еря, Рия, Яровид и его подружка о чём-то мило болтали, эдакие закадычные знакомцы, свои в доску. «Да, всё точно пало вверх дном» — подумала Люда. А уж подкрадываться она, наученная жизнью, умела. — Ну что, согласны? — спросил Яровид. Еря и Рия переглянулись. Рия кивнула, Еремей ответил: — Да, хорошо. Идите вперёд, мы нагоним. Рия удивлённо на него зыркнула, но он лишь слегка улыбался как ни в чём не бывало. Он снова ощущал на себе взгляд «Перуна», только теперь-то он с ним разобрался, боковым зрением увидев скользнувшую тень Людмилы. Взгляд был не пробирающим до дрожи, но всё равно не ощутить его и не узнать среди тысяч других было невозможно. Когда Яровид ушёл, Еремей резко повернулся в направлении Люды, которая уже вышла из «слепой зоны». И Еря и Люда остановились, как вкопанные, и только Рия, в счастье бесстрашная и немного ослеплённая, радостно взмахнула руками-крыльями и подалась к подруге: — Люда! Как тебе вчерашние улицы? Ты пропадала куда-то? Мне так хорошо! Нас позвали кататься на лодке. У Яровида отец рыбак, и… и мы с Ерей будем уравновешивать лодку, хах, — Рия наконец почувствовала напряжение в воздухе, будто вот-вот должна была разразиться гроза. — Ой, я это… что-то затараторила, конечно. У тебя всё хорошо, да? — Рия сверкнула своей показной улыбочкой. Ей хотелось быть счастливой, хотелось упорхнуть отсюда кататься с Ерей, наловить и покушать опосля рыбки. Ей не хотелось ничего объяснять, выяснять отношения. Она сказала Людмиле всё о Ере, она хотела быть её подругой, но ей было невыносимо думать, что сейчас кто-то посмеет затмить ей небо своими тучами, вторгнуться к ней в пространство своими руками, тронуть то, что она добыла. Рия замерла, не до конца понимая саму себя и то, что происходило. Люда посмотрела на неё безучастно, мельком кивнула, и вновь была поглощена Ерей. В её груди будто билась свора диких псов, ум заходил за разум: Еремей смотрел на неё, на миг забыв о Рие, он заметил её несмотря на все её усилия спрятаться и, самое страшное, Люде было не плевать: не плевать ещё больше, чем до вчерашнего дня. — Люда, у тебя новая рубашка? Никогда такого раньше не видел, — Еремей даже чуть наклонился, потом оглядел всю одёжу Люды целиком. — И орнамент какой! — его глаза вдохновенно сверкали, изучая замысловатые узоры: множество мелких подробностей, изящных линий, оберегающих хозяйку и волнующих глаз, они танцевали по её одежде: рукава, ворот, пояс и, конечно, кайма, даже очелье было другим. Еремей поднялся из недр земли к небесам, остановив свой взгляд на нём: — Ты превзошла саму себя. Люда хотела спросить про вчерашнее, сказать вообще хоть что-нибудь, но внимательный взгляд Еремея уничтожил всю её решимость. Она стояла с порозовевшими щеками и мечтала лишь раствориться в его очах, взяться с ним за руки, как они уже это делали, и убежать, в лес, в глубину, задохнуться хвоей, забыться и остаться там навек. Рия взяла Ерю за руку: — Люда, ты действительно чудно выглядишь! Рада, что с тобой всё хорошо, но, наверное, ты совсем утомилась и хочешь отдохнуть, — она потянула Ерю за руку, и та мгновенно расцвела, вернулась в новый, их, мир и на её лице радугой расправилась улыбка. Она заглянула, вцепилась Людмиле в глаза, будто пытаясь что-то сказать. И Люда поняла, что: Еремей хотел, чтобы она поняла. Он хотел, чтобы она простила, что они так убегают, и искренне порадовалась за него, за них. Они же дружат, не так ли? Она просто должна увидеть, как они улетают влюблёнными голубями, и порадоваться. И Люда осклабилась, закрыв глаза, выжигаемые слезами. Её душу обвили змеи, тёмные гадюки, вылезшие из трясин, и их яд, бессилия и ревности, выученной беспомощности, испепелял её изнутри. Вереск на щеках опалили слёзы, и Люда надеялась, что он больше никогда не расцветёт. Ей хотелось впасть в глубокий сон, в котором её слабая, податливая и смиряющаяся сторона останется навечно.

***

Путимир, услышав смех на грани рыданий, был близок к окончательному сумасшествию, настолько он походил на голос из снов. Люда пробежала мимо, сверкнув оголённой ногой, бывшей будто в ожогах, слёзы слетали с её лица, а из утробы вылетал слишком, до боли человеческий хохот. Истерика разбитого сердца. Путимир в ужасе сжал обереги: все от волчьего хвоста и дощечек до заговорённых трав в мешочке. В последнее время они уже будто бы начинали тянуть его к земле, но это даже хорошо: родимая не отвергнет, приютит, придаст сил. А Людмила, казалось ему, от земли отскакивала, будто та не хотела принимать её босых нечестивых ног и терпела их лишь чтобы пустить отверженной пыль в глаза. После улиц Путимир понял, что бояться следует только её. Когда она в яром танце обращала на Еремея свой взгляд, даже он, всего лишь стоящий рядом, был готов упасть с собственных ног, рассыпаться на кусочки. Она была похожа на розовую наперстянку с пятнышками внутри. Еремею, очевидно, мыслилось, что она лечит сердце, но Путимир, про себя мрачно смеясь над ним, чувствовал яд. Людмила нырнула в лес.

***

Зайдя поглубже, в памятное для себя место, села. Уходя утром из дома купаться, она хотела и это заодно провернуть, но ей слишком не терпелось увидеть Ерю. Она достала хлеб, разломила его на две части: одну лесу, Лешему, другую себе — установить с ним связь. Она нашептала первой половинке слова на языке леса, и пальцем начертила незримые резы. Язык человечий, но доходчивый. Они означали отдельные слова и формой своей намекали, слегка или прямо в лоб, на значение. Лес не всегда был ей как родной. Хотя, конечно, они все жили рядом с ним, она бегала по нему одна и с братьями, с мамой, Белёной и невестками они ходили по ягоды и грибы, за купальскими травами…

***

Белёна умерла два года назад, и Люду оторвало от компаний окончательно, её оттолкнули, как отталкивают венки, пуская их по воде, только без мягкости и надежды, а как ненужную вещь. Больше её никто никогда нигде не ждал. На вечёрках, улицах, на качелях — всюду ей путь заказан. Но один мальчишка… Когда она подвернула ногу возле реки и упала в воду, он мигом подплыл к ней на лодке и помог выбраться и даже дойти до дома: дал палку, на которую можно опереться. Взял у неё поклажу и помог донести до дома. Правда, ни слова не сказал и шёл на несколько шагов впереди. Она его всегда знала, часто видела, ей нравились его зелёные глаза с коричневыми разводами. Летние деревья с яркими кронами. Жилистый, блондинистый, высокий почти как её братья, он был симпатичным и очень угрюмым, молчаливым. Даже холодным. Он никогда не заигрывал с девушками, разве что Белёну однажды поймал, когда она упала с лошади. Остальные парни его тогда чуть не сгрызли, но он был настолько непробиваемо немой и покойный, что и Белёна не выделила его и ревнивцы быстро остыли. Как бы то ни было, сейчас Люда была покорена. Настала заветная купальская ночь. Люда держалась особняком, но, когда пришло время расставаться с венками, хотя некоторые оставляли их себе, чтобы спать на них и увидеть вещий сон, а кто-то сжигал в огне, основная масса пускала их по воде, и она была не исключением. Лучинки закреплены, небо затянуто редеющим сумраком, вода молчалива и тепла… Чей венок проплывёт дальше, те скоро выскочат замуж и будут счастливы в браке, если утонул — суженый разлюбил, если вернулся обратно к берегу — никогда и не любил, а от того, как долго горит огонёк зависит как долго будешь жить. Но самое главное, это когда мальчишки прячутся кто где горазд, на другом берегу, в осоке или даже в воде, и ловят венки, старясь найти тот самый. Девчонки по негласному правилу пускали их в самом узком месте реки. Людмилин венок проплыл дальше всех, но лучинка едва-едва горела. Оказавшись близ другого берега, венок сразу всполошил прибрежные заросли. Вылезла белая макушка, потом другая, третья. Все уже знали, какой венок у их возлюбленной. Взял — считай, вы уже женитесь. Но этого венка никто не узнавал. Богша посмотрел на другую сторону: за этим венком следили все девушки. Но он со многими танцевал, но ни у кого венок не изображал цветами такого искусного рисунка. Он был сплетён по привычной купальской методе: Богша видел, как его плетут сёстры, но цветки в нём шли волною, словно цветные ужи, и больше всего было звёзд-купаленок и лазоревой синюхи — тёмного купальского неба. Искорками огня вспыхивали лютики и медяницы. — Ну что, Богша, это чей? А-то лучинка погаснет скоро. Ты-то у нас свободный. Или думаешь, Белёнка с того света тебе запустила? — скалился Володарь. — «Она такая лёгкая, как пушинка», да? Богша молча продолжал глядеть на венок. Да, он вспыхнул один раз этой ночью. Кто-то носила напитки, и да… Да, с ней танцевал Будивой и Мстислав. Богша вгляделся на другой берег: тёмная голова без венка, искры-глаза, кулачок, сжатый на сердце. Людмила следила за ним, замерев. — Это Люды… — произнёс он так, будто на самом деле это было очевидно, без тени неприязни. — Кто-о-о?! Утопи его, Богша, потуши, порви и утопи, чтобы она издохла. — Коровьи глазки, когда это в тебе проснулась бычья ярость? — скалился Володарь. — Неужто яйца обратно выросли? Молоко ещё на губах не обсохло такие вещи говорить. Богша устало вздохнул. «Хотела бы Белёна, чтобы её подружка была счастлива?» Она умелица какой не сыскать, дом бы содержала. Может, родила бы богатыря подобного братьям. Может она в самом деле золото, перепачканное сажей?». — Ты что, думаешь, не взять ли его? — у Володаря глаза на лоб полезли. — Я уже вижу, как твой отец тебя вместе с твоей рябой жинкой топит, ахаха! Богша в последний раз взглянул на Людмилу. «А может она не золото в саже, а правда зло? Может, она и погубила Белёну, высосала из неё последние соки жизни?». Он ещё мгновение сомневался, но смех Володаря и большие надежды отца на него, как на первенца, сделали своё дело. Он задул лучинку на её венке и убежал, искусственно смеясь вместе с Володарем и мальчишкой, бывшим в каждой бочке затычкой и постоянно увязывавшимся за всеми, кто постарше. Девушки тут же переключились на свои веночки. Люда молча поднялась с колен и поплелась куда-то. В капище — нельзя, к братьям — нельзя, Будивой на хмельную голову точно поколотит бедолагу, а река манит даже сильнее, чем подобает. Надеялась ли она? Да. Она видела его раздумья, сомнения, чувствовала на себе его тягучий взгляд. Его глаза были похожи на яркий летний лес, спрятанный за туманной мглой вечера… Она шла по зарослям, едва волоча ноги. Устало рухнула возле куста с ягодами, поджала ноги. Вспотевшую, её атаковала лесная прохлада. Даже несмотря на то, что она особенно не участвовала в празднике, от огней и подвижной толпы исходил жар. Богша умело танцевал и один раз даже обратил на неё мимолётный взгляд. Люда сжалась. — Меня невозможно полюбить, но хоть бы кто-нибудь… — она сжала зубы, — кто-нибудь бы всё-таки полюбил, кто угодно, — она взмолилась, задрав подбородок, горло болело, сердце саднило. Кроны неясно шелестели, щёки жгло, тело подрагивало от холода, кусали комары и неизвестно кто ещё, руки зудели и цеплялись сами в себя... Вдруг Люда различила за спиной, за ягодными зарослями, довольно нище плодящими, шорох. И дыхание чего-то большого. Она приподняла голову ещё чуть выше, и в едва проникающем сквозь ветви свете различила… пар. Глаза затуманились от страха. Оглядываться нельзя — последнее, что сообразил её разум. Она вскочила и понеслась обратно. Деревья будто сами толкали её на нужный путь. Выбежав из леса, она поскользнулась на росе и, задыхаясь, упала навзничь. В глазах всё было мутным от страха, а от удара головой мир и вовсе на мгновение потемнел, застлался белым шумом тополей. Проснувшиеся от её беготни мавки, улыбчиво зевая, принялись скакать в медвежьих следах за ягодным кустом. Особенно свирепый зимой, любимчик Лешего и Зеваны в летнее время больше предпочитал смиренно кушать ягодки и иногда, если придётся, наблюдать исподтишка за красавицами. Они были похожи на медведиц без шкур, особенно если пышные. А у кого и волосы цвета шерсти. Отчего бы не задобрить девок ягодками в обмен за все жертвы. — Всё! Конец затворничеству! — Бажена вскочила в землянку. Она была удивительно бодра и одним своим видом утомила Людмилу, которая после купальского потрясения старалась не делать никакой работы за пределами стен, несмотря на материнские и отцовские наказы и недовольства. Несмотря на то, что Люда не слушала даже увещевания Будивоя, против Бажены она пойти не смогла. Та, уважая её угрюмую замкнутость, отложила расспросы на потом. Ещё совсем молоденькая, она не забыла своё собственное лихое девичество, тем более что слухи до неё уже доскакали, причём вприпрыжку. Они пошли собирать ягоды вместе с другими бабами и девками. Люда опасливо пошла в место, удобренное её слезами. Оно было достаточно глубоко в лесу, но Бажена не стала её останавливать, а другие и подавно. Ягоды, наливные и сочные, похожие на драгоценные бусины, буквально сыпались с веток. Люда ахнула. Ей ещё никогда так не везло, ей даже рук обдирать не приходилось, возясь меж ветвей. Упругие плоды практически сами летели к ней в объятья. Она собрала больше всех, распихав ягоды куда только могла. Даже немного в подол. Все восторженно, кто-то даже с завистью, смотрели на её богатый улов. С тех пор она собирала ягод неизменно больше всех и лес, как ей казалось, стал к ней чуточку добрее.

***

Люда принялась есть хлеб. Крошки ловила в ладонь, чтобы потом проглотить. Вдруг из дерева за спиной, из-под травы и из глубин леса начал сочиться ветер. С каждым откушенным кусочком он становился всё сильнее и сильнее, но Люда сохраняла самообладание. Теперь она часть леса, теперь она здесь своя. Нужно уважать, но не бояться, кланяться, но не падать. Не биться головой оземь. Когда она кинула себе в рот крошки, трава зашевелилась, будто живая, и из неё вынырнул кабан. В соседней общине кабаньи челюсти вбивали в дуб в честь Перуна, да и они здесь тоже приносили вепрей в жертву время от времени. Но этот вепрь был не обычным, не рядовым зверем. Огромный, так, что верхом на нём могли бы без стеснения уместиться три человека, его переливчатые зелёные глаза гипнотически кружились, слепые и всевидящие, клыки светились во всеобщем мраке. Дюжина человек такому зверю на один зубок… Он подошёл и съел хлеб. Методично жевал, смотря в глаза Люде, хотя мог запросто проглотить одним махом. Ветви тянулись к нему, как живые, лес накренился вовнутрь, и на кабане засветились грибы, а из пеньков, дупел и ям под упавшими деревьями, прикрытыми шторками-корнями, вылетели светляки. Они будто бусинки скользили по ниткам невидимых паутин. Ветки обвились вокруг кабана, трава обмотала копыта. Всё текло медленно-медленно, как в кошмарном сне, но Люда знала, что это не страшно. Люди страшнее. Её улыбку окропила светящаяся чёрная кровь, пахнущая смолой, ягодами и цветами, хвоей и листьями, древесиной. Кабан слился с землёй и лесом. Её хлеб был принят. Она бала принята. Её тело ломило, то ли от сквозящего ветра, то ли от воздействия силы. Ветви, тянущиеся к небу, расступились, и кровь испарялась на солнышке, но на местах рук, куда она попала, болезные пятна стали бледнее. Люда ощутила блаженство и, не задумываясь, впала в дрёму под тенистой бахромой елей.

***

Рия действительно была похожа на мираж. Венок из цветов, эта сказочная причёска, волосы, сверкающие на солнце, руки, аккуратно сложенные на коленях и ненавязчивая улыбка, мягко дремлющая на лице. А вокруг — синяя лазурь воды с рябью, сверкающей ванильными бликами. «Да уж, утопиться должно быть и впрямь приятно» — подумал Еремей. Он и Яровид гребли в разных концах чёлна, а Рия и девушка, с до того длинной русой косой, что она умудрилась её намочить, просто заходя в лодку, сидели спинами подруга к подруге. Речные чайки ловили рыбу, на берегу готовились к завтрашнему отплытию в Новый град избранные старейшинами и благословлённые Белогубом мужи, среди которых были Будивой и Мстислав. Их лодка была куда больше и вместительнее, чем рыбацкая однодерёвка Яровида. — Еря, мы теперь получается, встречаемся? Мы пара… — Рия заправила прядь за ухо. Ереме й чуть не выронил вёсла: — Ну, походу… — Он глянул на смеющихся Яровида и его подружку и совсем зардел. При них говорить про чувства было несподручно. Не прямо. — Тебе нравится плавать? Да? Когда услышал о том, что они отплывают платить и покупать, — Еремей кивнул в сторону берега, придержав одно весло в воздухе, — я сразу подумал о тебе. О том, как тебе должно было бы понравиться плавать на расписной, резной ладье, бороздить морские просторы. Море — это ведь как река, уходящая во все стороны, далеко за горизонт. — Еремей вспомнил рассказы отца о полётах дедушки Грома, слухи о матери Грозы, и то, что сама Гроза шёпотом рассказывала им с друзьями: скалистые берега, высокие пенистые буруны, волны такие высокие, что девятая способна закрыть собою самого Змея-Горыныча. Кипящая кровь Матери-сырой земли, в которой сходятся разные миры, обитают создания, имена которых просто-напросто не дошли до их гор. Безграничная синева. — Мне захотелось вместе с тобой разведать весь мир от корки до корки, уразуметь всё, что можно. Грести и смотреть на то, как ты паришь на волнах, с солёными росинками в волосах, — Еремей опять улетел в фантазию, глядя куда-то сквозь ткань местного бытия. Рия сидела смущённая, веснушки на её щеках натянулись от улыбки. У неё кружилась голова от того, что Еря думала о ней, от того, как она говорила. — Я ведь впервые плаваю. Меня всегда немного настораживала вода. Ну, ты понимаешь. Еремей кивнул. — Но сейчас я осознаю, что мне нравится. Хотя, без тебя было бы в пять раз страшнее, — Рия, прищурившись, глянула на неё. — Как по-твоему, что делают, когда встречаются? — А что бы тебе хотелось делать? Рия глянула на неё, как на дикую. Потом задумалась: — Летать. Плавать на ладье, — она весело сморщила носик, — Целоваться… Еремей вспыхнул, затем пламя перекинулось на Рию. Она смущённо принялась разглаживать юбку: — Ну, знаешь, это то, что обычно делают. Присмотрись к ним. Они всегда целуются. И когда я думаю об этом… когда… Ну то есть, — Рия принялась выписывать ручкой узоры в воздухе, ища слова, смущаясь с непривычки. Любовь была для неё загадкой, которую было сложно истолковывать даже самой себе. Это чувство, его осознание, превращало её в дурочку. Это была непривычная роль, но Рия чувствовала, что это часть пути к свободе. И она не расстроилась, не сумев подобрать слов. — А тебе бы хотелось целоваться? — Э… давай… давай сначала научимся танцевать, — Еремей грёб, застенчиво утопив взгляд в бороздах на воде. Руки, он понимал, у него будут болеть, но ничто не сравнится с первичной болью от езды верхом… Рия сконфуженно дёрнула прядь, накрученную на палец. — Наверное, мне просто не терпится узнать всё, что можно. Я так привыкла стоять на месте и не пробовать ничего нового, тем более, когда любой шаг может привести к ужасу, когда так легко оступиться, попробовать что-то не то. Я думала, что не знаю, каково это — любить. Но, наверное, просто боялась узнать. Все же влюбляются впервые, и все это понимают, так или иначе. И я не лыком шита, а всё равно глупила, шла к ответу как на ощупь во мраке, — Рия тоскливо глянула на плещущуюся рыбу, участь которой — вечность жить под толщей воды, лишь иногда подбираясь к свету, делая урывистый вдох летучего воздуха мира вовне. — Может, ты ещё полюбишь кого-то потом и… Ой, извини. — он заметил выразительный взгляд Рии, протыкающий его словно копьё тура. — Просто ты такая… такая! — Я знаю, — Рия коснулась воды. Веки прикрыли глазки, смотрящие на воду. — Я верю, но не разумею, — мысли Еремея продолжало штормить. Всё смешивалось в голове. Счастье, желание жить, воплощённое в Рие, в каждой её частичке и движении, интерес к смерти, бушующий в нём самом, огромный спектр неуверенности в себе. Новый мир был радужным, но неустойчивым, шатко построенным на воде. Мираж, в который можно врезаться так, что останется шишка на голове. Будет ли она болеть? — Может, чтобы уразуметь, нужно поцеловаться? — Рия хитро сузила глазки и по-доброму засмеялась, глядя, как Еря в очередной раз краснеет, будто редиска, и сама при этом багровела. От собственных слов и удовольствия. Еремей помогал Яровиду с рыбой, пока девушка предложила Рие спеть. Их голоса бежали по воде, нотки феями прыгали по небольшим волнам. Богша, стоя на берегу, вспоминал Людмилу, которую видел сегодня со слезами на глазах бегущей в лес. Он, пожалуй, единственный, помимо её родни, надеялся, что у них с Еремеем всё получится. Рия казалась ему похожей на стрекозу, а Еремей на улитку. Несовместимые по природе своей, но при этом от них по воде текла такая же любовь, как от Яровида и его подружки: смущённые потуплённые взгляды, неловкие смешки, неслышные разговорчики на мямлящем языке первой взаимности. Язык, который сам Богша так и не выучил. Призрак Белёны мерещился ему в каждой пташке, в сойках, в горестных лебёдушках, в плачущих чайках, в каждой синичке-невеличке и бабочках с хрупкими белыми крылышками. И в Людмиле, потаённый в её памяти и глазах. Богша был одним из тех, кто предложил и поддержал идею позвать её к костру. Вернее, он был инициатором. Так бывает: нужно лишь шепнуть там, обронить слово тут, поддержать здесь. И вроде бы ты ничего не сделал: ветер нашептал, а твоё участие незаметно, его будто и не было. Он всегда таков был, как землеройка какая. Рыл себе путь тихонько, лишь бы людям не мешать, к себе внимания не привлекать. Отчуждённый, получающий уважение за счёт своей отстранённости и загадочности без отгадки, но неизменно ведомый. Задул несчастный огонёк и сбежал, наворотил ошибок, а потом смотрел, как Людмила воет, рыдает. Хотел как лучше, получилось как всегда. Её чуть не растерзали, а он безучастно стоял в толпе и пялился сквозь неясное мельтешение теней. На разъярённые лица по обе стороны, на воздетый к небу кулак, на её согбенную перед идолом спину. Она была хороша. Добрая, сильная духом. Столько слёз пролила, а всё не ломалась. «Где же предел её терпения?» — думал он каждый раз. «Почему язык Володарю режет этот мальчишка без возраста, а не я?» — разносилось в голове, пока жена плакалась подружкам, какой он холодный. — Будивой, а эти двое ведь окончательно спелись, — Богша кивнул в сторону замеревшей возле сетей лодки, очевидно имея ввиду не поющих девушек. Будивой тяжело вздохнул, выпрямив спину: — Я пытался сестричке помочь, чем мог. Но эта девчонка более резвая и дикая, видать. Ну, авось Мокошь и мою в одиночестве не оставит, — Будивой грустно усмехнулся, опустив взгляд. Он бы может и размозжил Еремееву черепушку, да только за что? За добро что ли? Ему было больно осознавать, что он ничего больше не может сделать для сестры. Не потащит же он Еремея за шкирку, силком, так, чтобы не порезался, не запрёт же с ней в одном доме, пока тот не примирится, в жёны не возьмёт. Сам уже к мальчонке прикипел. — Волчонок наш Еремей, но ведь наш, всё-таки. Богша только согласно, задумчиво кивнул, принявшись дальше готовить лодку к дальнему пути. В голове крутилась мысль, что Будивой — удивительно хороший шурин. — Богша! Я твоего сына больше не вынесу! Он… — его жена нарисовалась там, вверху по тропе и поносила их среднего мальчишку. Худосочная, бледная, он даже не помнил цвета её глаз, и рожала она, говорила повитуха, еле-еле, отпускало её после этого долго, в себя приходила мучительно. Хотелось ей и детей убить и себя. Богша думал раньше, что она похожа на Белёну, хотел найти спасение — проклял себя, её, потомство.

***

Еремей отдал оставшуюся долю пушнины Богше. Остаток он выменял-таки у кожевника на новое налучье для Рии. Рия с довольным видом, чуть закусив губки, примеряла обновку. Они вместе с остальной молодёжью занимались белением льняных холстов, но основная масса людей трудилась в поле. Скоро должны были начаться Русалии: окончательные проводы весны, дни, когда русалки массово выходят из вод и сидят на ветвях, смелые и сильные как никогда. Еремей улыбнулся румяной девчоночке, которая, пока другие отвлеклись, решила босиком пробежаться по сияющей белизне холста, и по-детски усмехнувшись, попросила у него разрешения на проказу. Её ножки засеменили по полотну, текущему сквозь свежую зелень травы. В голове возник образ Несмеяны, её последние слова, сапфировые очи. Материнский голос. Она говорила ему не покидать этот мир затравленным, а теперь он даже не понимал, есть ли у него на это моральное право. Желание покончить с собой, далёкое ли, сиюминутное ли, романтически-мечтательное или мучительно всепоглощающее, он знал, что никуда не делось. Мысль о смерти пропитала его насквозь, независимо ни от чего. — Рия, я не против того, что ты любишь меня как… — Женщину, — Рия слегка приподняла уголки губ. Он кивнул. — Но если я всё-таки найду полную гармонию с телом, что тогда? Хотя, буду честен, мне тоже не хочется обрастать щетиной, кадыком и прочим. У человеческих мужчин слишком много неприятных подробностей, — Еремей, усмехнувшись, поморщился. — Я сам себя, порой, не понимаю. И мира в целом. А сейчас и подавно, после вчерашнего, — он посмотрел в центр гнезда, сложенного из его ног. — Чтобы ты меня любила, мне придётся если что отказаться от тела, и я готов, но я всё равно ощущаю себя мужчиной. Я он и есть. Не совсем понимаю, как это работает. Ты любишь женщину, но я мужчина. — Мы встретились людьми, но я жар-птица, а ты змий. По сути, любовью мы обрекли себя вечно носить эти обереги, — Рия покрутила в руках рубиновый камушек. — Но мы можем вместе летать, — улыбнулся Еремей. Он смотрел на Риину руку, страшно желая взять её в свою не только когда того требует необходимость: помочь забраться куда-то или угомонить страх. Но он не мог позволить себе делать всё так же, как она, по своему хотению. Взять и поцеловать в щёку. Да и она это делала, будучи где-то не совсем на земле. — Но для меня это безболезненно, а для тебя — весьма. Вообще я хотела сказать, что у тебя здоровое прекрасное тело, я его люблю. — Ты его даже не видела и слава Богу… — Еремея передёрнуло. Он и сам на него глядел только мельком, опрометью, словно на чужое и к тому же не совсем приятное глазу. — Еря, я люблю твоё тело за то, что оно пронесло тебя целым и невредимым по этой жизни, за то, что оно вмещает тебя в себе. Вот я красивая? — Да, бесконечно, — Еремей ощутил горячее покалывание в ушах, пряча взгляд среди пятнышек на крыльях божьей коровки. «Посланница Мокоши» — подумал он мимолётом, тронув букашку. — И ты, конечно, я знаю, переживаешь обо мне. Делаешь мне шалашики, подаёшь руку, отодвигаешь передо мной ветки, а когда я кричу у тебя такое лицо, будто тебя самого режут, — она довольно улыбнулась. — А теперь просто пойми, что я думаю так же, только о тебе. Ты любишь меня, я тебя. Ты тревожишься о моей целостности и сохранности, а я о твоей. И вот только представь, если бы я захотела вдруг стать мужчиной? Отрезать себе грудь… Что бы ты делал? Еремей застыл. Посмотрел на неё беспомощно и даже испуганно: — Я бы… мне было бы горько от этого. Но ты ведь женщина. Это же не просто хотелки, это самоощущение, это нутро, изнанка, не соответствующая наружной части. Будто вышивка: на лицевой стороне цветок, на другой — ягодка. И что с этим делать, как это понять, объяснить? Нерукотворная ошибка, — он глянул в небо, где бледно зияло облако Луны. — Если бы отрезала не Яга, я бы сам. Я и раньше всегда мечтал срезать лишнего. Остриё всегда при себе, пхпх. Извини, — он почесал висок. — Вот видишь. Это больно, когда та, кого ты любишь, хочет не просто измениться, а искромсать себя до неузнаваемости. Резать грудь — это всё равно что резать руки, потому что, допустим, у змей их нет. И то и другое важно, здорóво, но все видят в тебе змею, значит, надо резать, — у Рии пылали щёки от возмущения и волнения, — И да, это не просто хотелки. Потому что они не только твои, а всеобщие. Если бы изначально тебя как тебя, такого как есть, все воспринимали бы безусловно, если бы изначально ты пришёл в мир, где женщина может быть разной, где она может быть любима и любить кого угодно, где она вольна предпочитать мальчишеские забавы, разговорчики и труд, где она при любой свой начинке и наружности хороша и любима, угодна и удобна народу, где нет приписываемых от рождения ролей, одним словом, где никто не говорит, как там? мол, из тебя бы вышел и впрямь отличный мальчик или «ну ты же девочка», — Рия видела мир перед собой размыто и говорила слишком быстро, так что пришлось набрать воздуха. — В мир, где пол решает только то, что у тебя идут месячные или не идут, и ничего за гранью этого. Мальчик может хотеть сидеть с яйцом в гнезде или петь песни на развлечение гостям, причём по собственной воле, — её голос дрогнул, — а девочка разведывать или сторожить мост. Тогда бы тебе было бы просто всё равно на своё тело, ведь по всем меркам оно соответствовало бы предписываемым ему извне действиям, ведь эти действия были бы — всё, безграничное их множество. Еремей на мгновение подвис, но быстро пришёл в себя: — Рия, ты в порядке? — он положил руку ей на плечо. Она кивнула, проведя пальцем под глазом. — Это не стоит твоих переживаний, всё хорошо. Да, я всегда знал, как тяжко женщинам, я любил и люблю их, но это никак не связано с тем, кем я себя ощущаю и являюсь на самом деле. Это влияет лишь на то, что мне опасно раскрывать то, чем прокляла меня Мать-сыра земля. — О-о-ох, — Рия, переволновавшись, собиралась с мыслями. — Я просто много о тебе думала, да и в клетке с Лыбедью было о чём поговорить. О жизни, которую мы не знали или забыли. Я глядела всегда на их мертвячество, и думала: а насколько жизнь похожа на это? Стратим и сёстры-птицы — это жизнь или очередное чучело? Но мы не об этом, — отмахнулась она, нервно задев локон. Еря мягко поймала её руку: — Знаешь, в горах было мало постоянства, редко кто находил себе пару на срок длиннее, чем сезон, но Драгана часто мне говорила, когда поминала Кощея и свои обманутые надежды, о том, что любовь — это когда люди помимо «я» обретают «мы». Ты переживаешь из-за моих несуразиц с телом, я переживаю за тебя, за все твои страхи, за твоё прошлое, настоящее и будущее. Я хочу помочь тебе не только переживать страшные ночи, но и вообще всем, чем только могу. Если ты позволишь и тебе это нужно, — добавил Еремей сконфуженно. — Кроме того, — он замялся, ибо от волнения его голос будто терялся, а мысль ускользала, — я готов слушать тебя сколько угодно и сколько тебе потребуется, что бы ты ни говорила. Ты много думала… о вот этом вот всём, а я думал о тебе, о том, как изничтожить твои приступы, как обеспечить тебе твой, вечно твой сад, не хуже того, что у тебя был, как показать тебе мир, не подвергая опасности, как помочь столкнуться с родным домом без ушибов. Теперь, получается, мы можем думать об этом вместе? Об этом и обо всём прочем. Не потому что нам некуда деться, и мы одни такие безбашенные, а потому что мы теперь это «мы»? В ответ Рия сжала его руку, и, упав головой на любимое плечо, вкрадчивым голоском прошептала: «Мы». Ветер влюблённо нёс белые семянки одуванчиков. На выжженные страданиями луга мыслей Ери наконец пробились и легли незнакомые зёрнышки. Рия вдыхала её запах: — Знаешь, для полёта ведь и впрямь нужно два крыла. Скоро им, размякшим от нежности, подали знак, и они нехотя встали, чтобы продолжить заниматься холстами. Еремея девушки и дети воспринимали доверительно, так что никто не был против его участия в таком лёгком деле. Всем ясно, что в холстах романтики больше, чем в рутинной полевой возне. Все вновь опускали длинные-длинные полотна в скорую реку. Солнце приятно грело спины и плечи, обжигало неприкрытые маковки голов. Ткань напоминала Еремею идеально чистую кожу какой-нибудь неведомой Лыбеди. Они с Рией, ворочая её, нечаянно соприкоснулись руками, и, смущённые, глянули друг на друга. Замерли на мгновение, заулыбались, как дети, и сразу замешкались. Еря — пряча лицо в матерчатых складках, Рия, рассматривая своё счастливое отражение в воде. Рядом с ней была хихикающая Вестина, а с другого конца холста глядела вторая сваха. Девушки и ребятня, глядя на влюблённых бедолаг, ещё больше развеселились, игриво побрызгивая подруга на подругу водицей. — А ты почему в поле не пошла? — Ну так у меня это… то самое, — переговаривались девушки. — А-а-а! Вон чому ты так шмыгаешь куда-то постоянно. Ничего, годок-другой и приноровишься совсем. А то и не придётся, коли плодовитая! Девушки засмеялись. Еремей не смутился, но задумался. Белое полотно, месячные, река, Люда, стирающая одёжу… Он вдруг застыл. — Ты чего? — Рия легонько пихнула его плечом. — Кажется, я что-то понял…

***

Еремей учил Рию разделывать мясо. Не опять, а снова. Даже после охоты на бобра ей было не шибко приятно этим заниматься, но она сама просила. — Я конечно до сих пор не привык к человеческим привычкам. Не просто есть труп, а проводить столько хитровыебанных, прости меня, манипуляций… — что-то хрустнуло в когда-то резвом птичьем тельце по жёсткому мановению Ериных рук. — Но вкус того стоит, конечно. — его пальцы были в крови и частичках плоти. Рия стояла рядом и морщилась, разглядывая ещё не аппетитные подробности убиенного животного. — Белогуб мне, кстати, сказал, что лебедей убивать нельзя — к горю. — А ты мне так и не сказала, что ты поняла. Еремей сумрачно на неё глянул, будто примеряясь. Вздохнул, оторвав очередной кусок: — Помнишь рецепт Людиного зелья? Кровь единой боли двух влюблённых, ненасильственная. Рия кивнула, тыкнув пальчиком в прохладное мясо. Бобёр по крайней мере был в шерсти и ещё тёплый. — И я вспомнил про женские недуги… В голове Рии что-то щёлкнуло, и она разинула рот и воззрилась на Ерю, осознав: — Но тебе придётся отказаться от услуг Яги… ты… неужели ты готова? — Да нет конечно… Но ведь я обещал. Люда, по-моему, уже не выдерживает. Она столько лет терпела это, — Еремей глянул на свои обкусанные ногти. — И я своими крыльями только усугубил её положение, когда люди наконец сделали ей шаг навстречу, — он зло продолжил ломать сухожилия, драть кожу и резать. — Интересно, каково будет выдирать язык человеку? — У птиц он такой странный… В детстве я часто ел птичек, ловил на поле. Откусил голову и не думаешь даже, что там внутри… — В его руках болтался мелкий, склизкий язычок. Рия глянула на него с комичным недовольством. Он прыснул, брякнув извинение. — Я надеялась, что мы подумаем о нас, — Рия задержала дыхание, смакуя это слово, его значение. — Прежде чем идти дальше, нужно разобраться с тем, что тянет назад. Я не могу нести эту вину одновременно с тем… что мы имеем теперь. Но главное, что без пятен Люда тоже сможет это обрести. Хотя я бы не стал влюбляться в того, для кого пятнышки на коже — это приговор. — Первые месячные самые страшные. Нет, потом легче не станет, но с непривычки это особенно странно и болезненно. Не думаю, что больнее, чем резать руки, но это приходит само и никуда от этого не убежишь. — Может, всё-таки тоже хочешь пить эту бурду? — Упаси! Мне шуточек Яги хватило с достатком.

***

Еря и Рия шли, проторяя новые тропки. Проблема была в том, что, если масло, берёзовый сок и прочие ингредиенты можно добыть и долго хранить, нечто столь деликатное и недолговечное лучше получить плюс-минус одновременно, чтобы ни мучать ни себя, ни Люду. К тому же, Рие не хотелось в купальские деньки веселиться сквозь боль. Особо не попляшешь с тряпичной конструкцией между ног. Их целью было вызвать месячные раньше срока. Еремей обновил свои охотничьи ловушки, и само собой взял для Яги одну тушку, пока Рия собирала ветки для новой метёлки. Она заодно прихватила с собой лук — попробовать сообщиться с Зеваной по поводу его действия. Вернее, бездействия. Еремей ступил на мостик к избушке и подал руку Рие. Та, памятуя о прошлом разе, ставила ножку осторожно, но на этот раз Яга, видимо, готова была её принять. Рия и Еря глянули на свои сцепленные ладони с неким благоговением: вот они их руки, влюблённые, как и они сами. И теперь не бегут из избушки, а идут в неё, намеренно их не распуская, сплетая не на жизнь, а насмерть, будто расплавленный металл. Дверца распахнулась и глазам предстала привычная местная полутьма, откуда с разнеслось скрипуче-ехидное: «Тили-тили тесто, жених да невеста!». Рия закатила глаза, а у Еремея душа затрепетала. Рия, глянув на блеск в глазах «жениха» болезненно нахмурилась. Она уже его знала и видела: когда кто-то бросал в сторону Ери «мужественный» эпитет, та возносилась куда-то на седьмое небо, довольная, как сытый воробушек. Они зашли, Еремей отдал подношение и, спотыкаясь, изложил цель визита. Рия, одной рукой поддерживая другую за локоток, крутила прядку, разглядывая низкий потолок, будто не нагляделось до этого — сама безучастность. Она не понимала, почему Яга то пускала её, то отталкивала. И мысль о том, как она «шутит» с Ерей… «Она ведь отрезала ей грудь, даже не спросив. Если бы я знала, если бы я осталась тут…» — Рия укутала два пальца в кокон волос. Яга лишь лукавенько поглядывала на неё. — Вам, голубки, потрибно не до мене идти. Що таке кровь з лона? Це кровь невинности, праздной утроби. Не детей, не до конца жинок — девичья. Це кровь, що нельзя обуздать або зупинити, кровь дикая, кровь звериная. Ви сами знаете, куда вам идти, — Яга подмигнула Ере. — К Зеване? — А теперь чаю! — Яга, не ответив, подскочила к очагу, радостно шевеля горбом. Рия бесшумно вздохнула, закатив глаза. Еремей с беззлобной иронией улыбнулся ей, и она чуть расслабилась: «Да, сейчас это всё ни к чему» — подумала Рия и шутливо пихнула Ерю бедром. Еремей помогал Яге по дому, пока маленький воронёнок сидел у него на плече: — Можно на время этих дней я побуду у тебя? не могу же я, например, «протечь» на людях??? Я же неопытный в этом деле и быть не желаю. — А я? — Рия вытянула шею. — Да живите! Що ви вашим соседям скажете? Волхву? — Я могу там иногда появляться, а Еремей скажет… скажет, что ему надо… пообщаться с лесом, например. В конце концов, это всего где-то дня три или пять. — А как мы вообще всё это провернём? — Еремей почесал воронёнка. Этот явно был обычный, не потусторонний. — Ну, например, я могу побыть у неё, пока тебя не будет, выкрасть, принести, и мы… сделаем это и всё. Потом просто скажу пей, и сделаю всё, чтобы она выдавила из себя слезинку счастья. Что-что, а это по моей части, — Рия расхаживала туда-сюда по избушке, ломая голову. Говорить с Людой о любви или не говорить, объясняться или нет? «Нет» — решила она. Ей нужен буквально всплеск. Ей нужно волнение. Что может быть волнительней и тревожней молчания? Когда Еремей уже вышел, Рия задержалась и шепнула кое-что на ухо Яге. Та, скалясь и потирая руки, кивнула. — Вот, значит, какие пироги ей по вкусу, — Яга смотрела в своё инкрустированное волшебное блюдечко, как Еремей помогал Рие перебраться через громаду упавшего дерева, и та клала свою ручку в её, рдея и будто надеясь, что Еря поцелует её тёмные пальчики, на которые многозначительно падал указующий луч. Еремею, безусловно, хотелось, но внимательные вороньи глазки-бусинки в известной степени намекали, что не место и не время. Яга вздохнула. В ней до сих пор всё переворачивалось, с души воротило, она стремилась их понять, но не могла, и лишь примирялась и примеривалась к ним, а они, только-только дотянувшиеся друг до друга, подруга до подруги, лучились от любви, которая выплёскивалась из них, будто вода из берегов, из качающихся вёдер, из помрачневших среди синего неба коров-облаков. Они были как два устья, наконец, долгожданно, слившиеся воедино. Рия теплела, размягчалась, таяла, податливая, будто глина в надёжных и тёплых руках, но притом вольная, как ласточка по весне. Она успокаивалась, найдя огонь вовне себя, огонь любящий, ласковый и зеленоглазый.

***

— Вот она какая, Зевана, — Рия благоговейно присвистнула, пятясь однако подальше. — Может, по поводу лука опять ты потолкуешь? Только без рук. — А как без рук? Ты будто не видала. — Еря, если б я при тебе руки полосовала, как бы ты сидела тут и глядела на это? А если я в обморок упаду? Лес, единство с Богиней, и тут ты ещё в крови. Побереги себя хотя бы ради меня. Еремей неопределённо передёрнулся вместо ответа, раскладывая калиновые ветки для костерка. Рия тревожно переминалась с ноги на ногу, и вся сжалась от холода, обнимая саму себя. Ласка горела на костерке между Зеваной и Еремеем. Шерсть кончилась, пошла кожа, мясо. Рия морщилась. — Ерь, а ты бы смогла убить человека? Еремей оглянулся на неё, в глазах переливался огонь: — Ну, наверное. Смотря кого и за что. Кого-то вроде Кощея — с удовольствием. Но я ещё не убивал столь грандиозно. Всё живое, но всё по-разному. — А Бога убить можно? — Рия заглянула в до живости мёртвые глаза идола. — Нашла чего и где спрашивать. Вошла во вкус, что ли? — он усмехнулся, кивнув на лук. Лицо Рии тронула тень улыбки, но глаза смотрели на триединство Зеваны, огня и Ери. Запах жареного мяса и горящего дерева, дым, летящий прямо в глаза и заполняющий лёгкие. Лес трещит, как костёр, вбирая в себя плотное тело любимой и растворяя его в дымовой завесе. Как она поняла, что пора тушить пламя? Тушить своей кровью, чтобы оно возгорелось вновь, и треба дожарилась. Еря разрезала её на две части, одну положила Зеване, другую ела сама. Рия вжимала руки в себя, покрытая гусиной кожей, глаза были влажные. «От дыма» — убеждала она себя, глядя, как по бледным рукам, останавливаясь на колосьях волос, стекала вишнёвая, чёрная кровь. «Это же просто фиалковый сироп? Фиолетовая избыточная любовь. Вот бы ты себя полюбила так же, до крови» — Рия поджала губы. Комок в горле, холодный пот на висках, ноги-руки немели, и она облокотилась не дерево, чтобы не упасть. Дышать было невозможно, но Еря была уже где-то не здесь.

***

Люда слушала беспокойное копошение зверей. Олень путался рогами в не менее ветвистой паутине пущи. Пятнышки на боках оленёнка столь беззащитны и милы… Люда зло ковырнула болячку на руке. Отчего беспокоились звери?

***

В небе — кровавый осколок Луны. Нагие женщины с коровьими головами заходили в пруд, молочная кожа светилась, неровные линии растяжек, красно-фиолетовых и белых, омывала чистая вода, отражающая небесный ночник. Тревожно расползалась рябь. Женщины, замкнувшись в три круга, доили нечто среднее между грудью и выменем, но вместо молозива или животворящей белизны из сосков текла кровь. Стекала по телу, по складкам и бугоркам животов, по волосяной тропке, затекая в пупок. Вода медленно багровела, густела. Тишина разрывала перепонки. Женщины стали пить кровавую воду и из их чресл пошло молоко. Они принялись истошно мычать, словно стонали от боли, на Луну в воде. Еремей выскочил из-под кровавой толщи, задыхаясь, вынул голову прямо из отражения Луны. Но где она? Где женщины? Под головой было мягко, Солнце светило совсем близко, пекло… — Рия? — Еремей вскочил. В один момент он просто рухнул с открытыми глазами, и она на деревянных ногах подлетела и положила его голову себе на колени, тревожно глядя не на мёртвое, бездыханное лицо, и не на Зевану, а на угольки. Раскалённые полосы в серо-чёрной древесной породе, лижущий их огонь. Это успокаивало и позволяло отвлечься, оттенить настойчивый взор Богини и умершей будто бы Ери. Рия боязливо, трясущейся рукой, не глядя на щупала её запястье, потому что нос, рот и грудь никаких признаков жизни не изъявляли. Жилка еле-еле билась. И зачем всё это? Ради чего? Ради Людмилы. — Здрасте. Ну и как? — Рия отвернулась. Слишком было больно переживать. Страх волной отхлынул от сердца, оставив лишь скалы колющего раздражения. Она, как могла, прятала за собой лук и не стала больше о нём напоминать. Чтобы Еря такое вытворяла ради какой-то деревяшки? Нет уж, дудки. Хватит с Ери и с неё тоже. — Надо подождать подходящей Луны. И подоить корову. Рия вопросительно глянула на него. Ну да, точно хватит. — И зачем? — Вылить его в воду, когда будет подходящая Луна, выпить этой воды с молоком. Возможно, помычать, — Еремей сидел с вытаращенными глазами, сам дивясь своим словам, и мял ледяные пальцы, удивлённо подмечая: подушечки сморщенные, как после долгого пребывания в воде. — Интересно, что будет с Людой, когда она узнает, что выпила наших с тобой месячных?.. Не побрезгует ли? — Она съела червяка Яги, ты о чём? — Еремей смеялся, едва шевеля губами от слабости и страха, смотрел огромными зрачками в себя, в видение и на Рию одновременно. Потрогал шею: корни волос снизу были влажными. Члены подрагивали от холода. Он кое-как встал, помог Рие подняться и с почтением убрал остатки костра и косточки, зарыв их за идолом. Ноги подкашивались, и он с облегчением приземлился коленями на землю и зарылся в неё руками. Рыл ими же, как зверь, думая о том, как соскучился по своим родным лапам. В носу стоял запах затхлой воды, крови и парного молока. Когда Рия отошла, его вырвало: выворачивая наизнанку, так, что воздух мерзко кончался в горле, отчего рвотные позывы переходили в судорожное задыхание. Перед глазами мутно стояли женщины-тёлочки и кровяная рябь, во рту — привкус крови. Его стошнило с ней. Еремей вытерся каким-то листочком, закидал непотребство землёй и травой. Голова шла кругом. — Еря? — окликнула Рия. Ей показалось, что она слышала какие-то странные звуки. Зачем Еря кашляла? От дыма? Еремей скоро подскочил, зарыв косточки, и хлопнул её по плечу: — Идём! После ласки что-то живот мутит. — Интересно, если я тебя приласкаю, тоже мутить будет? — Рия хитренько скалилась и щёки её темнели. Еремей, зардев, двинулся вперёд, раздвигая перед ней ветки. Смущение немного остановило мировой хоровод. Рия посмеивалась позади. «Краснеет — значит живее всех живых» — ей хотелось прыгнуть ей на спину, обхватить ногами и руками и кататься. Она не привыкла бояться чьей-либо смерти, кроме своей собственной.

***

Люда плакала, обнимая Будивоя. Еремею он пожал руку, но потом, испытующие глянув, притянул и похлопал по спине. Рие кивнул. Дети рвались поехать с папкой, так что Бажена держала их за шиворот. Плакать она не собиралась: не так уж долог путь, да и пропадёт ли её богатырь? Он великана видел! Шутка ли. — Хей, Еремей! Береги её! А-то по макушке настучу! — кричал Будивой, когда они уже тронулись в путь. По реке быстрее и проще, чем на конях. Еремей сначала инстинктивно глянул на Рию, но потом неловко похлопал Люду по плечу: мол, сберегу, вопроса нет. Люда, не заметившая этого манёвра, возрадовалась. Вчера в лесу, глядя на миловавшихся горлиц с золотыми пёрышками на крыльях, Люда встретилась лицом к лицу с дилеммой: сказать этим двоим о таинственном ингредиенте или не сказать? Что ей вообще теперь делать? С собой ясно: распалять внутреннею силу, научиться отдавать нечто в обмен на неё. Еремей банально и радикально, просто и по-свойски отдаёт свою кровь. Магия крови, магия на крови. Но вместо этого все трое выбрали путь молчания. До чистой кожи одна слеза.

***

Дни шли. Еремей учился у Белогуба резам. Он начертил старику те, что помнил от Драганы и использовал на свадьбе Кикиморы. Белогуб поднёс деревяшку к глазам: — Это что? Что-то про любовь, но при том даже не с ошибками, а как-то неясно, даже не варяжьи метки… Рия научила? Еремей сконфуженно почесал за ухом и промямлил себе под нос что-то отрицательное. Рия рассказала ему, как её натолкнули, в буквальном смысле, на признание, а теперь никто и вовсе не упускал возможности подтрунить над Еремеем. Мужики, с которыми он строил землянку и старушки, любительницы попариться, первые дни подлавливали его при любом удобном случае. Когда они работали вместе с Рией детки улюлюкали. Странно, но когда это обращено на других — не замечаешь, а потом оно неожиданно настигает тебя самого. Рия места себе не находила, её бросало то в жар, то в холод, но Еремей клал свою руку на её, и она успокаивалась. — Ладно! Учись сиди. Негоже хлопчику никаких слов не знать, окромя любви. Еремей старательно резал и для запоминания угольком подрисовывал значение: свинка, курочка, домик. Ему нужно было ещё научить Рию. Она их не знала, как и травница. Он вернулся домой, но не с пустыми руками. Рия делала поесть из лебеды и редьки, когда он показал ей новый костянок гребешок с узорами в виде птиц, цветов и солнца, которые держали две рогатые оленихи. Она радостная схватила его, отмела готовку в сторону: — Еря! Еря, расчеши меня этим гребешком. А-то иной раз гляжу, у скотины чесало лучше, чем моё. — Я знаю, — Еремей сел на лавку позади неё, расплёл её фирменные косички. Он видел в её волосах отнюдь не силу. Он видел колтун, который остался у неё от беспокойной ночи и проник через утро в день незамеченным, видел струйки солнечных лучиков, шёлковые и крепкие, пахнущие так, как только она может пахнуть. Она пахла бельём, высушенным на солнце, пахла ветром с реки, пахла рассветными росами и цветами, закрывающимися на закате, пахла ноткой банной копоти и свежего кипятка, острого, терпкого пота. Но кроме того, она пахла самой собой. Пахла как сама жизнь, так, как пахнет любовь. Её волосы проходили между зубцами гребешка, переливаясь в руках Ери. По телу Рии шли мурашки, когда Еря нечаянно задевала её шею, плечо или ушко рукой. Она ощущала её пальцы, тепло мимолётного прикосновения, и рдела, чувствуя пупырышки на коже, видя, как встают дыбом даже мелкие-мелкие волоски на пальцах. Она всем своим существом ощущала, словно именно этого не хватало ей всю жизнь. Кого-то, кто подарит ей безделушку и будет её касаться, и не как золота, которое можно выменять на счастье, а как само счастье.

***

Рия несла молоко. Она умела доить, научилась, живя у травницы. Это была не самая приятная и не самая безопасная работа, но за два года Рия приноровилась. Травница подгоняла скотинку в калиновые угодья и всё было покойно. Она смотрела на спину Ери не понимала, что ждёт их дальше. — Еря, мы, получается, хотим всю нашу долгую жизнь прожить вместе? — Надеюсь. — Значит, хотим, — Рия кивнула, глядя куда-то в будущее. — Под ноги смотри, — Еремей поймал её, когда она споткнулась. Молоко чуть расплескалось. Сумерки густели меж дерев, скрывая неровности почвы. Они лишь совсем немного посидели, ожидая ночи и наблюдая, как наливается кровью Луна. Молоко извивалось в воде тяжёлыми белыми узорами, словно иней на окнах. Рия схватилась за Ерину руку, и они вошли в воду. — Ты бы знала, как я ненавижу молоко, — Еремей зачерпнул побелевшую воду руками и сделал глоток. — Ты что-нибудь чувствуешь? — Рия причмокивая, прислушивалась к телу. Луна стала больше. — Только то, что ещё чуть-чуть и меня стошнит. А что обычно надо чувствовать? — Обычно начинаешь чувствовать за неделю, а то и две. Всё тело распухает, может болеть спина, поясница, грудь… — Рия провела ногой под водой, как бы пиная её. — Ну, последнее мне обеспечено. Они пошли ночевать к Яге, простояв в воде ещё какое-то время.

***

Люда спустилась к Еремею, но обнаружила лишь крошечную берестянку с неровным знаком: «возврат». Она шла и сначала руки её без толку болтались по бокам. Он опять ушёл. И Рии нет. Ей — лишь кривое, безликое послание. Она сжала клеймёную кору в руках ещё раз взглянула на неуклюжие символы, пытаясь разглядеть в них объяснение, причину, по которой оно не состоялось. Но видела лишь одиночество и неисполненные обещания. Даже те, кто хотели их сдержать, не могли. Неугодная, пропащая и оставленная. Без причины и следствия — всё было едино и неразрывно. Возврат? Еремей не мог вернуть ей то, чего не было. Не мог вернуть ей несуществующей в нём любви. Любви к ней и никому больше. Дома она глянула на послание ещё раз. Бережно провела пальцами по неуклюжей резьбе. Разорвала бересту и бросила в очаг. Влага, упавшая в колею от ножа, мигом испарилась.

***

Еремей проснулся за минуты до рассвета от адской боли в груди и лопатках и пренеприятной влаги между ног. — Ну что, голубок, поздравляю с первой кровью, — Яга протянула ему тряпицу. Он схватил мешок со сменной одеждой — таки обзавёлся новой парой тёмно-зелёных портков — и стрелой метнулся из избушки. Тело ощущалось не то, что чужим, а вражеским. Еремей бесился, пытаясь достичь удобства притом стараясь не смотреть, куда надо. У него чуть дым не шёл из ушей. Ему мешала даже собственная кожа, он был готов её содрать. Грудь не опухала, во всяком случае не больше, чем остальное тело, а шрамы, пусть и почти зажившие, болели и казалось, что сейчас разорвутся, заодно и с кожей на плечах и лопатках. Но самое страшное было там. Эта боль, было ли у неё описание? Утробе, этой неугомонной бестии, стало тесно внутри, она, обратившись волчицей, казалось, пыталась выгрызть себе путь наружу, ломая себе клыки, и именно из дёсен её тёк сок жизни. Жизни незадавшейся и потерянной. А нечто до предела сдавленное в тисках, залитое раскалённым железом и размозжённое о камни — не давало покоя. То, что он испытал от возбуждения — детский лепет. Хотелось отрезать всё подчистую — и то боль будет меньшая. Да и в целом проблем значительно поубавится... Еремей разве что зубами не скрежетал. Чем больше он думал о неприятных ощущениях, тем сильнее они докучали, но не думать было невозможно. Всё тело кричало: я женское, сегодня я женское как никогда раньше, любой, увидев меня, скажет: женщина. Никакая одежда не спрячет кровь, метку ярче огня и золота. «И это только месячные. Как женщины рожают? Они достойны всей свободы и власти этого мира» — думал он, стирая одёжу. Эта кровь вытекла оттуда. Это было не мерзко, но противоестественно. На нём болела и кровоточила чужая рана. Ему не хотелось, чтобы Рия видела его в этом состоянии. Он заглянул в своё отражение в воде и, отпрянув, сморщился от неподдельного отвращения. Лицо вызывало такие же ощущения, как запах прокисшего молока или испорченных яиц. Мятое, отёкшее, безобразное больше, чем обычно. Лицо без капли мужественности.

***

Вольга смотрел на своё отражение в гнусной червоточине. Чёрная пахучая жижа бурлила откуда-то из-под пустынной земли, с хлюпаньем проглатывая пыль. Он крутил лицом, любуясь царапинами. Они болели! Они были на его лице. Он обратился в навьего и ощущал боль даже сильнее, чем при жизни. Его жёнушка, тростиночка с крысиным рыльцем, извивалась позади на каком-то ублюдке за золото, которого, все знали, тут не водилось. Вольга, довольно цокнув от своей красоты, поднялся: — Какая же ты у меня курва доверчивая! Манда дрочёная! Люблю, блять, не могу! Описиться можно, — он схватил её за волосы и стащил с чертыхающегося мужика. Она выгибалась, неистово крутилась, чтобы вырваться: — Ах ты, пёс! Сукин ты сын! — она схватила его за руку и укусила за палец с неистовой силой. Вольга, азартно скалясь, распахнутой ладонью ударил её по лицу, отпустив волосы. Она ударилась о землю, зуб отлетел, челюсть перекосилась. Хрупкие, но не убиваемые тела. Вольга упивался возможностью причинять боль. В Прави её можно было нанести и почувствовать: обжечься, ушибиться, рассечь лоб — это создавало контраст с эмоциональной возвышенностью, но никогда не приводило к серьёзным последствиям, потому что они были просто немыслимы. Их не существовало для их материализованных невинных душ. Устроить кому-то вечные пытки? Только если в отношении нелюдей, живых и обладающих всей полнотой чувственности. Волшебных созданий, низший божественных отпрысков, вроде месяцев. Но последние всё забывают, не умея к тому же умереть, а смертные птицы улетают из клеток, находят змиев, и начинается какая-то дребедень. «Поглядеть бы на эту жар-птичку, пока титьки не отвалились. Чем там Кощей прельстился? Растут ли у неё в подмышках перья?» — Вольга, обнажив зубы, бил ногами свою жену, вспоминая страх, страх за свою жизнь в глазах Рии. Это в ней было ценнее, чем перья и песни. Как глоток свежего воздуха, раскалённого, с металлическим привкусом. Заглянув в такие глаза сразу ощущаешь светлый горьковатый пепел на языке. Так горят люди… А навьи смерти не боялись. даже эта паршивая бабёнка, тупая до невозможности, понимала, что смерти нет. Женой Вольги она стала без сопротивления, просто потому что ему захотелось. Подошёл, взял, унёс. Это была его романтика. И она тоже была научена только такому, так что, когда ему наскучивало её унижать, она сама подползала к нему и молила: — Ну чего ты, жалюшка, чем не угодила я тебе? Чью голову тебе принести? Хочешь, клейми меня? Истерзай меня, жалюшка, ну, — она подставляла ему каждую часть своего тела, пока Вольга не выходил из себя и не начинал её доламывать так, чтобы у неё не оставалось сил говорить и шевелиться. Он кидал её в какую-нибудь яму, хоть бы отходную, а потом, когда кости срастались, она выползала и, крысьим своим носиком, нападала на его след. Настигала его неминуемо. Двигались они в сторону центра.

***

Торг происходил с восточной стороны, на словенском конце. У Будивоя рябило в глазах от количества людей: богатые и бедные, рабы заморских господ и родная словенская челядь, какофония звуков и красок, паволоки, специи, еда, тьма тьмущая ремесленников со своими работами, изгнанные голодранцы и воришки, которых ловят, чтобы казнить их руки. В ушах стучало, трещало и кричало народное месиво, стук колёс и звон золота. Запах был совсем не как у них дома. Лес был далеко, а людей было много. С реки дул ветер, раздавались удары вёсел о воду. Варяжкие гребцы делали это с разудалой весёлостью, не без повода гордясь собой и своими пёстрыми и крепкими ладьями. Богша поглядывал на них с белой завистью: покорители морей, вольные, сильные и в меру, как ему казалось, кровожадные. У них свои песни, свои Боги и своя особая любовь к свободе, окроплённой морскими брызгами. Пока часть мужей отправилась отдавать дань, Будивой и остальные продавали и обменивали, что имели, чтобы привести домой гостинцев. Стояли и сидели возле своей лодки, отдыхая после долгого пути. Уставшие руки болели, мышцы пульсировали, ладони кипели, головы раскалывались от непривычной атмосферы. Будивой жадно пил воду: не вовремя стукнула самая что ни на есть летняя жара. Ручьи стекали по подбородку, теплея прямо на лице. Он удовлетворённо вытер лицо рукавом и так и застыл: мимо пробежала девица в епанче. Шныряла между людьми и повозками, пахнущая палёной шерстью и живицей, будто сама, как сосна или ёлка, истекала ею. Укатившаяся шишка. Но шерсть? Будто кто-то забыл её ободрать перед готовкой. Будивой тупо стоял, смотря, как она нервно виляла и оглядывалась, будто высматривая кого-то, в такую жару укутанная с головой. Когда она метнула на него взгляд, он весь похолодел. Звериный, загнанный, сверкающий из-под капюшона, как из-под навеса дерев тёмной грозовой ночью, когда за тучами и звёзд не видать. Подобные глаза он видел разве что у Еремея. Будивой с ребятами уже грузились в обратный путь, когда ему со спины положили руку на плечо. Он дёрнул и грозно обернулся с многозначительной тенью на лице: — Ты кто таков? — Будивой глянул на незнакомца сверху вниз. Муж, испещрённый шрамами, будто реками. Ожоги текли по нему, словно ему на голову вылили ушат огненной воды. Их перемежали следы от когтей, ножей и невесть чего ещё. На пострадавшей от пламени половине головы не было волос, вторая — седая, снежно-серебряная, сплетённая в косу, кончающуюся хвостиком-кисточкой на затылке. Бороды у него не было, видимо, отродясь: островок нетронутой ни шрамами, ни волосом кожи на подбородке уничтожался разве что солнцем и морщинами. — Весемир. Так и зовут все, — он испепелял Будивоя своими улыбчивыми глазами, противоречащими неестественно ровной, ничего не выражающей полосе тонких губ. Ни усика над ними. Но про волосы Будивой уже и думать забыл, заглядевшись на перевёрнутого себя в насмешливом взгляде. Не умея оторваться от него, он вертелся, будто спица в колесе, и весь мир вокруг неумолимо переворачивался. Весемир рассмеялся: — Ничего, молодец, со всеми так бывает. Ведьмак я. Вот думаю отчаливать отсюда. Вы с какой стороны приплыли? С озёрской, с той, где солнце поднимается? — У нас тебе делать нечего. — А я и не к тебе. Я к ней, — он кивнул в сторону. Будивой сразу узнал девушку— палёную шишку. — Чего тут? — из-за его спины вышел Богша. Остальные тоже уставились на гостей. — Я вам заплачу, — отозвался стальной, но надломленный женский голос из-под капюшона. — Не бойтесь, ребята, она щедрая. А я не только ведьм бью, но и гребу не хуже варягов, — Весемир добродушно подмигнул, подкинув в руке мешочек, звенящий золотом. Девушка сделала твёрдый шаг вперёд, поравнявшись с ним. Она отняла руку от накидки и капюшон резко слетел, подхваченный ветром. Он полоскал её светлые волосы. Глаза, сверкая, оглядели толпу мужчин: — Если вы не довезёте меня, то мой сын умрёт. Мои люди бросили меня, узнав, что я ищу ведьмака, чтобы расправиться с ведьмой, обратившей меня в зверя. И теперь мой сын у неё в заложниках. Все переглянулись. Дело пахло жаренным, причём даже не в переносном смысле. Будивой протянул женщине руку: — Можешь не платить. Как тебя называть? — Арысь, — она сжала его руку своей, холодной, мягкой, с необычно длинными и толстыми ногтями. Глаза—осколки резали прямо по нутру. — Иного имени мне нет, пока ведьма не сгинет. — А кто тебя расколдовал? — спросил один из мужей. Её взгляд сверкнул жизнью. Воспоминанием. О том, как она держала сына в руках в последний раз, о том, как полыхало пламя, в котором сгорела её прошлая жизнь. — Не знаю. Соколик с горячей кровью, — она чуть приподняла один уголок губ. — Он спалил мою шкуру своей кровью. Не знаю кто, что, то было ночью. Я могла сбрасывать шкуру только единожды, во мраке, чтобы покормить сына. Соколик тенью вынырнул из леса и спалил шкуру. Расколдовал меня. Но только колдовство было слишком сильным. И к сыну меня не пустили. Даже в дом родной, только повитуха дала мои пожитки. Сказали, проклятая. А кем? Не упомянули, — она усмехнулась с вяжущей горечью, вспоминая злобный взгляд сестрицы и «заботливые» наговоры мачехи, преграждающие ей путь к ребёнку и мужу, которого она хотела, даже намеревалась, убить в тот момент. — Я пахну точно дичь обугленная, и когти у меня нечеловеческие, и больно мне по-звериному, — она скалилась, на носу появились складки, в глазах переливалась влага, неспособная пролиться и облегчить страданье. Весемир похлопал её по плечу. На руке не хватало двух пальцев, зато другие были крепкими и широкими, как дубовые сучки. Мира помотала головой, посмотрела в лицо ветру, согнавшему слёзы, и шагнула в судёнышко: прямая, непреломляемая осанка, твёрдая поступь, лицо, льдом замершее от горя. Все молча перед ней расступились. — Она ведь про нашего говорила? — спросил один из мужей. — А про кого ж ещё, — Будивой задумчиво смотрел на её профиль, пока беспокойство за сестру щупальцами сжимало рёбра. Мстислав обнял его за плечи: — Не бойся, брат. Он же эту девчонку спас? Спас. — Да знаю я, но наша-то? Не надо было её одну оставлять, — Будивой сжал кулаки, вспоминая её пропажи в лесу, обновку в наряде, слёзы, которые она лила по нему перед отплытием. Влюблённых Еремея и Рию… — Да она ж не одна! Мамка, папка, Бажена твоя глаз да глаз, ну? Не кипишуй. Будивой только рукой махнул. Мстислав, глубоко вздохнул: — Смотри ничего не поломай только, — и похлопал младшего братишку по спине.

***

Еремей сидел, широко расставив ноги, помогал Яге разбирать высушенные травы, бережно отламывая цветки, лепестки и стебельки друг от друга. Зачем-то оно ей было надо. У Рии рубашка окрасилась в то же утро, что и у него. — Ты справишься? Вороны за тобой приглядят, и я если что, всегда примчусь, — Еремей смущённо сжимал её руку. Её влюблённый взгляд противоречил его ощущению себя. Он чувствовал себя толстым, в крайней степени неприглядным и жалким. — Да ладно тебе, Еря. Это моя доля вклада в Людино исцеление, — она сплела свои пальцы с Ериными, посмотрела на контраст их рук, и её сердце учащённо забилось. — Когда покончим с этим, будем думать только о нас. Сморщенная рука Яги смачно хлопнула его по коленке, вырвав из воспоминания: — Голубок! Баба ноги раздвигает — себя мужу предлагает. — сказала она, серьёзно уставившись на него, но потому вдруг расхохоталась. Еремей неприязненно скукурузился и расставил ноги ещё шире. — Ладно, не серчай на старуху. Хочешь, що расскажу? — Что? — Еремей глянул на неё любопытным взором, уже обратившись в слух. — Ты знаешь, как мать-сыра земля создала мужчину и женщину? В чём их разница? Еремей покрутил головой, расширив глаза, намертво прикованные к лицу старухи. — Кровь. Якщо попробовать вашу кровь на вкус, она будет разной. Вроде бы одно и то же, но где-то в её глубине есть нечто, що разюче отличает её, меняет. Обличает. Це як земля. Така одинакова и така разная. Название одно — но частички в недрах её разные. Ти можешь перевезти землю отсюда на другой край земли и посадить в ней заморскую поганку, но даже якщо та вырастет, земля останется прежней. Можешь облепить камень корой и сказати: це дерево, але внутри всегда буде камень. Кора сгниёт, камень останется. И тут так же. Даже якщо ти пришьёшь себе член, перекроишь всё тело, оно останется, по сути, тем же. Тоби не изменить свою кровь и то, з чого в целом состоит твоя плоть, кости, волосы. Даже слюнки. Ти не сотрёшь со лба метку Мокоши. Её могу видеть я. Её может видеть, например, Кощей, тому що я вынула у него душу, и он встал над жизнью и смертью, вбирая в оставшуюся пустоту силу и знание. Це щось дуже приближающее до божественного: пустота. Боги порожни и всеобъемлющи. И Боги всегда будут видеть в тоби женщину. Ти можешь сколько угодно служить Перуну, но твоя главная покровительница — Мокошь. Когда ты умрёшь, с тебя упадёт любая мужественность, тому що ти женщина. Я не встречаю змиев, но цей закон — закон для всех. С месячными або без них, хоч утробу выдери и бороду отрасти — имя твоё будет женщина. Якщо кто-то будет иметь при соби лишь твою кровь або даже плевок, щоб уразуметь, кто ти есть, он первым делом скажет: женщина. Яга была серьёзна и смотрела на него как лекарь, отрезающий отмороженную безвозвратно или гниющую конечность, — с сочувствием и решимостью кромсать по живому. Еремей улыбался, пока слушал, в конце усмехнулся, но от жалости в её взгляде вдруг захотелось взвыть и забиться на полу в освободительной агонии. В голове бушевала пурга мыслей. Что это за частички? Что есть в каждой его крупинке, обличающее в нём женщину? — Знаешь… Ты говоришь про плоть и кровь, но ведь мужская у меня душа. Она не совпала с телом, вот и вся беда. Или что, у души есть пол? — с красными пятнами на щеках, он усмехнулся. — Ти ведь не забыл, що на том свете так же есть женщины и мужчины, и що у них растёт борода. Они даже могут, милый мий, плодиться, хочу я тоби напомнить, и рождать душеньки, почившие али и не жившие. Но даже последние имеют пол. У них бывают слёзы и быстро проходящие синяки. Ну або долго, якщо це Навь. Ну? Уловил суть? На який бы свет ти не попал, куда бы тебя занесло, там ти тоже останешься женщиной. Нет у тебе никакой мужской души. Душа определяет тело. Не может оно с нею не совпадать. — Что вообще такое душа? Почему её могут родить другие души из ничего. Неужто там тоже у женщин идут месячные и они рожают, вопя от боли, только без шанса умереть? — Смотря где рожать, голубок. Для кого-то почувствовать боль от рождения — радость. А для кого-то пытка. Для кого-то пытка не рожать. И всё це там учитывается. Прядутся ниточки посмертья. — Так что же такое душа, почему у неё есть пол?! — Пол у ней есть, тому що есть любовь. На том свете ти можешь полом своим и не пользоваться, кто тебе заставит? Кому он там мешает? Даже тоби небось уже не будет. — Почему?! Я же мужчина, — Еремей закипал от умственного напряжения, раздражения и обиды. Он надеялся, что на том свете у него точно, точно будет шанс. Но Яга безжалостно топтала его своей костяной ногой в замогильной тишине притихшей избы. Даже через открытое волоковое окно не просочилось ни звука. — Если ты попадёшь в Правь, то будешь счастлив, независимо от пола. В этом и суть. Правь и Навь — безграничны, как и счастье и страдание в них. — Но!.. — Еремей запалился и хотел было спорить, но Яга выставила вперёд ладонь и присмирила его своим мудрым взглядом и штыками-бородавками. Карыч хлопнул крыльями. Еремей вдруг вспомнил, с кем говорит: с ведьмой, привечающей смерть и отправляющей в новую жизнь. Что, по сути, одно и то же. — Сегодня всё. Голубок, хочешь чаю? — спросила Яга, как ни в чём не бывало. Он кивнул, хотя ничего не хотел.

***

Рия сидела за столом прямо перед Людмилой. Миазмы неловкости сковали обеих. — Значит, Еремея долг позвал? — Ага, — Рия улыбалась подруге, с невинным личиком и распахнутыми глазами, спрашивающими: «Что-то не так? Что-то случилось?». Улыбка была такой же маленькой, гладенькой, удушающе миленькой. Люде хотелось взвыть. «Я думала, она до этого ледяной барыней притворялась, когда только приехала. Ну да… а теперь вот не притворяется» — она стучала пальцами по столу, стоя в тупике. — Ну так… как у вас… на личном фронте? — Люда «задела» пальцем кружку и та упала. Ягодный взвар разлился по столу. Рия смотрела, как он капает на пол. Кап. Пауза. Кап. — Люда. — Вы ведь встречаетесь? Он мне так радостно улыбнулся, хотел, чтобы я поняла. И я ему улыбнулась. Знаешь, ты не виновата. Ты мне нравишься, я одобряю его выбор. Ты ведь правда хороша! — Люда болезненно осклабилась, глаза выжигали угли застывших слёз. Рия молчала, сжимая кулаки, чтобы выдержать этот размытый, бликующий во все стороны взгляд. Она старалась держать лицо расслабленным и ровным. — Ты честная, ты красивая, ты здоровая! Вы с ним на одной волне. Я, конечно, тоже не пальцем деланная, но куда мне до тебя, так? — Люда каждым своим шагом обжигала глину на полу. Она обвила себя беспокойными руками, сдерживая всё то, что рвалось изнутри, истязало её ежеминутно, гналось за ней по пятам, будто выжлоки. Маленькая пугливая Люда не могла оторваться от ревности и самоуничижения, от боли предательства и неминуемого вечного одиночества, не могла угнаться за Людмилой, которую видела в ней Цветана, раскидистое весеннее поле и шумный лес, за той Людмилой, которая нравилась Еремею больше, которая приковывала к себе его взгляд, цепляла, завораживала, не хуже огня и воды, но всё равно меньше, чем Рия. Люда взревела от звенящего, ледяного молчания подруги, добивающего и усугубляющего её состояние. Тотальное безразличие. Она выскочила на улицу, чтобы не прибить Рию и остыть. Та же, дождавшись, когда Люда окончательно отделится от дома, подсуетилась. Как сорока, она бесшумно, призраком проскочила куда нужно, клюнула туесок с зельем, положив его в кузовок. Она пришла сообщить об отбытии Еремея и спросить, не нужно ли ему что-нибудь передать? Абсолютное издевательство. Рия надеялась, что всё не зря, сжимая кулачки и скрещивая пальцы. Страшно представить, что будет, если Люда не исцелится… «Я-то переживу, но Еремей? Что, если Яга просто «пошутила»?» — от этой мысли у Рии похолодели ноги. Главное, подумала она, не передавать её Ере. Выскочила на улицу следом за Людой: — Ну, я пошла! Люда, стоявшая и смотревшая в никуда, скрестив руки на груди, ожила. Вопрос застыл на губах, но так и не сорвался, раздавленный непроницаемо добродушным взглядом Рии. Что-то случилось? Людмила провожала Рию взглядом, когда почувствовала на себе чужой. Малыш Ивар, притаившись, смотрел на неё из-за угла землянки. Застуканный, проныра мигом исчез.

***

Еремей проснулся ни свет, ни заря. Рия посапывала на лавке, под её головой стоял туесок из бересты. Вчера они покончили с этим делом. Рия, перенервничав, вся выбилась из сил. Хорошо ещё, что в общине никто особо ими не интересовался после отбытия мужей в Новгород: Белогуб молился, жёны переживали, дети — мечтали, что тоже однажды уплывут в путешествие. Еремей пытался заново уснуть, веретеном крутясь на безбожно скрипящем полу, но сдался. Рия потирала ножки друг о друга, что-то лепеча во сне. Одна рука в помятом рукаве была вытянута вперёд с лавки. На подоле рубашки — цветные пятнышки от травы и цветов. Он присел, разглядывая её, и будоражащая любовь струилась по нему, вилась по телу. Безудержная лёгкость и желание кружить Рию на руках, танцевать до умопомрачения, бежать, лететь, скакать и висеть на ветках, скатываться на босых ступнях со склонов гор, сбегать на подворачивающихся ногах в светлую лощину, обжигаясь о крапиву и отмахиваясь от комаров. Хотелось взять Рию за руку, хотелось целовать её волосы, вглядываться в её глаза, жадные до впечатлений, хотелось слушать её голос, говорящий что-то умное или очередную ехидную нелепицу, хотелось окружить себя сотнями её улыбок, всеми видами её смеха. Хотелось сказать ей «будь здорова», когда она забавно или раздирая горло чихнёт, хотелось приобнять её за плечи, когда ей станет страшно и сказать «всё будет хорошо». Бесконечно смотреть, как она спит, словно птенчик в гнёздышке, надувший пушистую грудку с сияющими пёрышками. Хотелось, чтобы она говорила тысячами интонаций «Еря». Так звал его ветер с голосом матери, так назвала его она, так называла его перед сном горькими ночами Луна и мерцающие огни голубых звёзд. И почему-то оно так иронично звучало по-женски. Может, потому что это имя — любовь? Переполненный этой любовью Еремей, схватив жалейку, которую он обнимал во сне, прокрался на улицу. Избушка крадучись вывела его за пределы черепного надзора. Он пошёл, держа жалейку в руках, будто свою любовь, нежно перебирая пальцами, бегая ими по уже родным отверстиям. Лес был тёмен и тих, лишь ветер едва слышимо подвывал среди крон дерев, да разносился сонный крик ранней птицы. Ледяная роса холодила ноги, смывая последние крохи сна. Еремей умылся обжигающей родниковой водой, и вздрогнул от пробравшего его вдруг холода, почистил зубы берёзовым угольком. Юность ощущалась в свежем лице, и скрипе чистых здоровых зубов, в ногах, рвущихся бежать и в сердце, колотящемся от цвета предрассветного неба и вида листиков на деревьях. В этом месте граница проходила чётко: светлая лиственная часть леса по прямой соприкасалась с ельником. Уже коричневые, ещё не распустившиеся шишки с дивно пахнущей живицей под плотно сомкнутой чешуёй, напоминали о ней. Он взял с собой к Яге те, что они собирали вместе, как ребёнок любимую игрушку. Любил крутить их в руках. И сам себе сейчас усмехнулся, подумав об этом. «Влюблённый дуралей» — Еремей улыбался до ушей. Вдохнув полной грудью, он углубился обратно в лес, поближе к болоту. Мелкотравчатая полянка, куда попадают первые лучи солнца. Еремей редко тут бывал, но сейчас сел на поваленный ствол, немного сырой после ночи. Ощущал себя красивым, любимым и, может быть, даже достойным этой любви. Шрамы болели, и он впервые подумал: у меня даже не было выбора. Какая бы была его грудь? Яга сказала однажды, что не большой и не маленькой. Больше, чем у Рии, меньше, чем у Людмилы. Это было странно, и он был благодарен, что её нет, но, если бы он ощущал себя не мужчиной, а женщиной, ему бы всё равно пришлось её резать, чтобы жить так, как хочется, чтобы его априори воспринимали серьёзнее, и чтобы у него была возможность любить Рию, держать её за руку, неловко сидеть и амуриться с ней в лодке. Тоска и любовь смешались в нём, в этой боли. У него нет женской груди, но из него всё равно течёт эта кровь. Он менял тряпицы куда реже, чем девушки, игнорируя и стремясь забыть. Жалейка заплакала, томно и полнозвучно, и ясные лучики забегали по зелени, заиграли в росах, запрыгали зайчишками по полянке. Боль и любовь, сиреневая кровь, неразбериха, в которой ясно, как день, как белый свет, лишь одно — когда думает о ней, душа согревается, лишь завидев её, обращается в прах. Холодная слеза одиноко скользила по бледной щеке, мимо улыбающихся губ. Песня разливалась по тропкам, отталкиваясь от стволов, пролетая меж лепестков таволги, огибая ветви, несясь свежим ветерком, поднимая солнце всё выше над кронами. Росинки катились по высокой траве, падали, разлетаясь о землю, когда тёмные ножки задевали их пристанище. Рия выбежала на полянку, освещённая солнечными софитами, в её волосах, даже непокрытых очельем, сияли капельки воды. Проснувшись от внезапного ощущения пустоты, она вышла. Ери уже не было, но, лёжа в подрастающей чуть ли не на глазах траве, Рия услышала зов жалейки. Летела, не помня себя, по ещё сумеречному лесу, в который только-только проникали первые лучи. Волосы гладили низкие пушистые ветви, юбка проскальзывала меж кустов. Внутри Ери что-то вспыхнуло, опалив всё внутри. Щёки загорелись. Рия с вдохновенно горящими глазами поймала её улыбку, и с предвкушением, от которого всё внутри сжалось, смотрела, как Еря, вдохнув поглубже, завела ритмичную мелодию. Рия вслушалась, постукивая носочком, игриво хохотнула и, топнув, вступила в танец. Тёмный глянец её кожи приманивал самые яркие лучи восхода, а белая юбка поднималась, оголяя шустрые ноги. Когда их с Ерей взгляды соприкасались, Рия счастливо щурила глазки, и песнь жалейки, сочная и волнительная, чутко вбирала в себя её золотистый смех. Рия запыхавшись, упёрлась руками в колени. Она взбудоражено глянула на Ерю нечеловечески ярким взглядом. Их взгляды слились, дыхания не хватало. Рия чувствовала, как капелька пота крадётся по груди. Они смотрели на губы подруга подруги, не зная, что делать со своим чувством, обжигающим нутро. Этой силой, этим рвением, казалось, можно свернуть горы, перекроить мироздание. Пение птиц, стук дятла и копошение зверей заглушал стук в ушах, в голове шумела стремнина, захлестнувшая сердце. Они едва смогли расцепить глаза. Мороз пробежал по коже. Рия плюхнулась Ере на колени. Она знала, что можно: ответ был в том долгом взгляде. Она вся облокотилась на Ерю. Та держала одной рукой её, другой их обеих, упёршись в дерево. — Еря. — Что? — У меня сейчас от лица ничего не останется. Так жарко. — Да. — Как нам понять, что мы обе готовы? — Рия сжала её руку. Их пот смешался. — Поймём. А потом спросим друг друга, — Еря охватила её обеими руками. Рия кивнула, довольная до смерти, со сладкой истомой растворяющаяся в мягких объятьях.

***

Рия пришла к Людмиле с заветным туеском в руках. Просто молча стояла, прижимая его обеими руками к груди. — Что?.. Ты украла его?! Стой, погоди, в смысле? Это что значит?.. — Люда выронила из рук камень — подновляла очаг. — Значит, что Еря ещё раз порезала себе руки, отказалась от зелья, чтобы открылась рана, и ушла обратно в отшельничество, пока та не затянется. Ради тебя. — Ха! Я так и знала, влюблённые вы мои… Рия без лишних слов села перед Людой и протянула ей ёмкость. Карие глаза заискрились от влаги. Она представила себе новую жизнь, о которой так давно мечтала. Жизнь без упрёков, клеветы и летящих в голову камней. С чистого листа. Жизнь, полная прикосновений и прямых беззлобных взглядов. — Еря любит тебя, — Рия открыла крышечку. — Не так, как тебя. — И я тебя люблю. — Не так, как её. — Так, как можно полюбить только тебя. Зелье побелело, засверкало, стало цвета топлёного молока. Пахло новорождённым. Его чистой, свежей кожицей, к которой матери готовы пришить свои носы. Рия сдерживала выдох, полный облегчения. Люда выпила всё до дна, до последней капли. Тело покалывало, а в каждое пятно, в каждую корку, в каждый шрамик, казалось, впилось по огромной пиявке. Люда ненавидела себя за то, что счастлива. Что она такая простушка, которой нужно самое малое: чтобы её просто помнили и любили, пусть не со всей полнотой, не больше жизни, пусть хотя бы чуть-чуть, но отводили ей место в сердце. Казалось, что Еремей бросил её, а Рия остервенела, но всё было ради неё. Ради неё, которую они думают утешить и обмануть, как малого ребёнка. Слёзы набежали от радости, но пошли от боли. Горло сдавило, нутро скребли, потягиваясь, росомахи. — Я такая жалкая, — она приставила тыльную сторону руки к уголку глаза. Рия приобняла её: — Нет. — Рия, я ничего не понимаю. Я ненавижу себя, тебя, Еремея. И люблю. И не ненавижу. Всех. Рия хлопала её по спине. — Я родилась зимой, в лютый снежник. Пурга, метель, белый-белый снег. В бане было жарко-жарко. Белые холсты все были в крови. Я была большая, всю её разорвала. Мама рассказывала об этом всего пару раз. Говорит: на холсте кровь, как маковое поле в снегу. Как россыпь журавины, как неумелый узор юной ткачихи-вышивальщицы, впервые сидящей за станком или держащей в руках иголку. И мои пятна вскоре так же появились: как кровь на снегу. Словно девка, подтыкаясь подолом, бежит, бедная, то ли первые месячные, то ли первая неудачная любовь. Горячие капельки падают в снег, подтапливают его, изо рта пар от бега идёт. Ни дать, ни взять подбитый зверь. Смотришь на эти бутончики — хоть иди по ним, как по следам, и слезами отмывай. Только слёзы не кровь, на морозе прям на лице застывают, лишь иней на ресницах растопить успеют. Так мама и плакала первые мои лета. Зимой из дома особо не выходишь, а когда выходишь — укутанная с головы до ног, кулёк неуклюжий. Я так всегда ходила в детстве, чтобы мама поглядела на меня без слёз. Даже когда их не было, я видела их тень в глубине глаз, — Люда положила голову на Рию. Подбородок колол плечо, но та даже об этом не думала. Шмыгнула носом, и Люда обняла её покрепче. Отстранившись, они рассмеялись. Искра вошла: — Ой, девчата, что-й то вы на полу расселись? Люда вскочила и обняла мать, будто маленькая, повиснув у неё на шее. Рия растроганно глядела на них. — Давайте я хоть с очагом помогу. Никогда такого не делала, но ты меня научи. Люда, отпустив мать, опустилась рядом с ней и принялась показывать. Они говорили о том, что привезут из Нового града, и чем таким Бажена намазала себе губы, и как так нужно сесть на лошадь в эти самые деньки, чтобы не было желания спрыгнуть и расшибиться, лишь бы не терпеть это неудобство.

***

Люда проснулась. Увидела Рию и по привычке почесала руку. Почесала ещё раз. Ещё. Трепеща, опустила заспанный взгляд. Пусто. Чисто. Кожа на руках была не менее нежной, чем на щеках и носу, на месте пятен разве что не было следов солнечного вмешательства. — Мама! Папа! Рия! Все вскочили. Рия специально осталась с ними, чтобы передать Еремею этот момент. Они исследовали её всю, будто вшей искали, клещей. Искра шерудила волосы: кожа головы была наименее восприимчива ко всяким мазям, настойкам и прочему, прочему. Пока остальное ослабевало, сдавалось под натиском трав и ворожбы, и некоторые пятна начинали проходить, голова оставалась непреступной. Особенно после инцидента с Перуном и того, как одна ворожея излечила шрам. Милонег в предобморочном состоянии выскочил на улицу. Люда скинула с себя одежду. Вся чистая, свеженькая, гладкая, как кисель. Ни-че-го на ней не было. Ни пятнышка, ни следочка. Будто всё, что было — сон, помутнение в голове. Так, грязью обрызгало, она и отвалилась наутро. Рия прыгала, хлопая в ладоши, чирикала что-то, Искра села, прикрыв рот ладонью: вот уж кто бы сейчас наплакал целое ведро: — Людочка, деточка, ты теперь хоть обвырезайся вся, пусть они глядят, бесстыжие, глаза себе в пыль сотрут. Люда и впрямь спохватилась, наспех собралась, задрала рукава повыше и вышла на улицу. Милонег увидел её кожу, тёмные волосы на руках, никогда не видевшие солнца, и заплакал. Не абы куда, а в голову Еремея. Сивка стоял тут, рядышком, я Еремей даже не обращал внимания на огромного ревущего в него, как в платок, мужика: видел только Людмилу. Её улыбку и сияющие глаза. — Наконец-то ты будешь счастлива, — выдохнул он. Рия выскочила и запрыгала уже вокруг него, а потом взяла, приобняла его одной рукой, а Люду второй, и смеялась. Они все смеялись, будто солнце щекотало их своими лучами. Путимир, глядя на эту идиллию, понял две вещи: во-первых, то, что отличало Людмилу во сне от Людмилы наяву, то, что сложно было разобрать в ночи и огне — чистая кожа. Глядя на её чистую ножку в вырезе, бросающемся в глаза, он ощущал, как у него отваливается, отшелушивается рассудок. Но во-вторых: кто-то скоро лишится языка.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.