АГОНИЯ. Глава 17
8 ноября 2021 г., 11:32
Алекс возвращался домой в полном смятении. Он видывал Джину и оживлённой, и раздражённой, и злой, и гневной, но в таком бешенстве, каковым она пылала нынче, прежде наблюдать не мог. Казалось, мать должна была попытаться остановить этот поток мерзостей. Патриотизм — патриотизмом, но ни крепких словечек, ни утончённой жестокости Наталья Леонидовна не любила. А вышло как раз наоборот: она внимала дочери благосклонно, не предостерегала от цветов красноречия и лёгким киванием головы как бы поощряла к дальнейшему волеизъявлению. Откуда Джина могла нахвататься стольких подробностей? При Алексе книгу в руках она держала раза два, не больше, но одинаково свободно и без заминки излагала и законы Ньютона, и три источника и три составных части марксизма, и те песни тридцатилетней давности, которые терпеть не могла (знание тех, которые она любила, можно было бы объяснить хотя бы личным пристрастием). Однажды, обличая кого-то или что-то, умудрилась полностью воспроизвести поэму Михалкова, прибавив собственные комментарии чуть ли не после каждого куплета. Алекс корил себя за то, что не уделил должного внимания анализу её состояния во время смерти и похорон Слободана Милошевича, впрочем, тогда Джина больше укрывалась в своей комнате, нежели спускалась к гостям. Как её при всём этом занесло в технический профиль высшего образования, он тоже не понимал. Многоликость Джины манила и призывала к осторожности одновременно; сбившись со счёта в количестве образов, творимых ею, можно было погореть именно на том, который упустил из виду, или на том, о существовании которого просто не знал. Равнодушная к людям и не любившая их, она считалась только с матерью и постоянно дерзила остальным; удержать или приручить её привязанностью было невозможно, так как, будучи самодостаточной и своенравной, она не нуждалась ни в чьей привязанности, а в своей собственной к кому-то — и подавно. Попытка подвести её под суд нравственных норм и общественного мнения заведомо являлась провальной: в этом случае Джина вспоминала о процветании древней Греции засчёт рабов и то, что процветавшими это звалось демократией, считала количество эмигрантов в США, Европе и России, легко касалась лицемерия властей и пропаганды, воскрешала образы разрушенных церквей в Косове и холодно венчала речь своим расизмом и соей ненавистью. Из этого следовал вывод, что лишь за богом она оставляет право судить себя, а Алексу стоит незамедлительно ехать в Африку и собирать там бананы. Купить Джину красотой после Санта Круса или деньгами при её презрении к материальным благам было немыслимо. Лесть, изображение пылкости, обожания, равнодушия и неприязни не подходили тоже. Алекс не столько обожал Джину, сколько старался найти оружие, против которого она будет беззащитна. И тут его осенило: может, это бесполезно? Может, оно уже найдено и вложено в руки другого, и Джина ведёт бой, безучастная ко всему остальному? Он припоминал теперь, как часто она умолкала, хмурилась и устремляла взгляд в неведомые дали, как часто исчезала в своей комнате, после обмениваясь с матерью полувразумительными для других фразами, неожиданное выражение горечи в глазах, которой неоткуда было взяться посреди непринуждённой болтовни, явный срыв в августе, до сих пор неразгаданный. Каково же было ей, если ему сейчас было паршиво? Какой же мерзостью была страна, из которой она бежала, если сегодняшняя дрянь казалась ей передышкой? От какого безумия она спасалась, если это сумасшествие кажется ей отдыхом? На каком эмоциональном напряжении это проходило, если теперешнее настроение было разрядкой? Ей нужно было не «уйти в политику», а выйти из… чего?
— «Мы будем разговаривать с серьёзными министрами серьёзных стран». Как тебе, а? Такое явное уничижение от противного… А «младонатовцы»? Классный неологизм.
— Да, и твой напоминает. От русского в начале и конце, иностранная середина. Только у Иванова сложное слово, две основы, и суффикс с окончанием в конце, а у тебя «предсонье» — приставка и окончание. И иностранный корень, как у тебя: и по смыслу, и по звучанию совпадает.
— Да, всё ясно, хоть НАТО — иностранная аббревиатура. Но вообще, мне кажется, Иванов по ехидству меня всё-таки превосходит.
— И по мозгам тоже.
— Жаль, войнушки пока не будет. Уж слишком воинственные приготовления.
Несколько дней Джина наслаждалась. Всё было прекрасно: и освобождение задержанных, и вытряхивание из России нелегалов, и проверка казино, и перекрытие каналов отмывки грязных денег. Заодно подоспели ядерные испытания в Северной Корее, очередной кризис власти на Украине, всплеск активности талибов в Афганистане и прочие важные и не очень дела. Всё было прекрасно и неминуемо шло к истощению. Через неделю хмурая и недовольная Джина снова валялась в постели.
— Ты почему нынче в грустях?
Джина скривила губы.
— У меня вышли три черепа.
— А, большие неприятности. И что, реализовались?
— Да, причём по нескольким направлениям. Во-первых, конфликт не то что исчерпан, но переведён в стабильное состояние.
— Конфликт — ситуация сама по себе нестабильная.
— Ну да, у него будет продолжение, но не в ближайшем будущем, так что отслеживать ситуацию сейчас неинтересно. Следовательно, и смотреть нечего, я снова в информационной блокаде. А во-вторых, моя идея вседозволенности провалилась.
— Почему?
— Почему, почему… Что я представляла себе раньше, в июле, гонясь за вершиной счастья и потрясающими ощущениями? На что хотела выйти в посмертных видениях без конца и без края? Меня толкали впечатления и порывы момента, то, что лежало на поверхности. То превратиться в мужчину, то стать невообразимо прекрасной, то быть абсолютно здоровой. И тебе, конечно, того же.
— Спасибо.
— Не за что. Один раз даже голодна была, так захотелось побыстрее что-нибудь поесть.
— Великий грех.
— То разживиться миллиардом евро, то обзавестись роскошным дворцом.
— Какая пошлость!
— Знаю, но это была артподготовка. Потом начиналось главное. Смотреть. Что сейчас делает Санта Крус, где он живёт, как Ханни выигрывал чемпионаты мира, как его награждали. Причём не находясь там, а по телеку!
— Лень раньше родилась.
— Не лень, а моё естественное состояние. Телевизионный обзор, к тому же, часто превосходит реальный: крупный план, фокусировка на важнейшем, выбор позиции, несколько точек обзора, повторение. Смотреть. Тренировки, интервью (ах да, уже понимая язык), всё то, что не записала, всю жизнь, с начала до настоящего…
— А будущее?
— Нет, оно не было нужно, я бы его сама творила, это потом. Смотреть. Как сидел в школе, как летел в самолёте, как ждал, когда объявят лучшего спортсмена Германии. Наверное, нервничал. Или знал заранее? А ведь в Парагвае тоже должны были выбирать лучшего! Представляешь, сколько можно было смотреть! Песни, фильмы, матчи, историческую хронику, архитектуру Германии, да Винчи, Микеланджело, Дали, Марка Антония, Цезаря, Клеопатру, морды Меровингов. Ой да, чуть не забыла: как и кого трахали.
— Неужели Меровинги?
— Нет, Клеопатра… Смотреть. После снимать ощущения. Burn out syndrome. Отчаяние, радость, депрессия, боль, страх, торжество, сомнения, счастье.
— Оргазм.
— Да нет, это подразумевалось в начале, после еды. И напоследок, освобождённая от бремени жадности своих глаз, я бы творила угодное мне будущее. Мы с ним встречаемся. То ли здесь, в этом доме, то ли там, во дворце, то ли в Германии. Я шикарно, как он сам, говорю по-немецки. Мы вместе, я заставляю его поверить в то, что возможно всё. Он сидит рядом, очарованный мною и тем, что он снова сможет вернуться. И он возвращается. Со всеми мыслимыми и немыслимыми результатами, рекордами и медалями и со мной в придачу, и это не кончится никогда.
— И через месяц тебе надоест.
— Нет, раз дозволено всё, я сделаю так, чтобы не надоедало. Вот я и думала: когда умру, буду проваливаться в забытьё и заказывать себе такие сны. А пока не умираю, я буду представлять, что уже их вижу.
— И один раз, перебалтывая мне всё это, чуть не разревелась, что в погоне за своим Ханни забыла предварительно перебить в Косове шиптаров поганых.
— Да, всех до единого, а потом по «Вестям» смотреть результаты и последствия, дёргать Ханни за рукав и тыкать пальцем в телевизор.
— Что же изменилось теперь? Почему идея провалилась?
— Потому что раньше я всё это представляла для удовольствия, в том порядке, в каком в голову придёт, я была свободна. А нынче первое, что я бы сделала, — развела бы их в разные стороны. Чтобы они никогда не встречались, чтобы она жила абсолютно отдельно от него, родила бы ребёнка от другого человека и была бы с ним ещё более счастлива, чем с Ханни, чтобы тени её не было в его жизни, чтобы их пути никогда не пересекались, чтобы не было второго невозвращения.
— Ну и воображай себе на здоровье.
— Да как же я это смогу вообразить? Изгнать тень её и имя её из его жизни, изгнать тень её и имя её из своих воспоминаний — это значит изменить ситуацию в корне, это значит отказаться от тысячи последствий, в том числе и от двух последних месяцев, а этого я не хочу. Я не буду изменять себя ни на йоту. Пусть эти два месяца — самые отвратительные, мерзейшие в моей жизни, но они мои! Я — это я, такая, как есть. Я — это я, не больше, но и не меньше. Я не стану обеднять себя ни на один день своей жизни даже в угоду самым заветным желаниям. Мне это слишком дорого стоило, это моё развитие, это моя эволюция. Я не могу от этого отказаться. И ничего не могу изменить.
— Так оформи заказ на то, чтобы это тебя не волновало.
— Всё равно, это отчуждение. Не волновало… Всё равно останется отравой, и мне с нею жить — здесь и после.
— Джина, я тебя знаю. Ты никогда не была ревнивой. Что случилось? Ты поддаёшься дурному чувству, а в центре стоит то, что никогда тебя не влекло. Это мелочно и вздорно.
Но Джина не слушала. То, что она забирала себе в голову, другие вышибить не могли, а она сама не хотела.
— Это ещё не всё. Кроме этой ситуации, остаются ощущения и чувства. Один раз (это было в 1996 году) я сидела в кресле и думала: пройдёт год, два, может быть, три — и Хилл неизбежно уйдёт из «Вильямса». Он был последним, ездившим в одной команде с Сенной. Я не знала когда, знала только, что обязательно. И меня сводило с ума чувство предстоявшей потерянности от его ухода, тревога не отступала, и неопределённость, как это всегда и бывает, угнетала ещё больше.
— А когда он в следующем году ушёл в «Эрроуз», ты на это просто-напросто наплевала, потому что это тебя уже не интересовало.
— Да, после появились Темпест, Канделоро, в 1997 — теннис. Я отошла, но всё это было позже. А тогда, на исходе сезона 1996 года перед последними Гран-При, меня пугал ужас предстоявшего. И я приняла две таблетки элениума. Десять минут спустя я сидела в том же самом кресле и анализировала своё состояние. Тревога ушла, её не было больше, страх растворился, но я-то прекрасно сознавала, что ситуация не изменилась. Всё по-прежнему было мерзко, и то, что я больше не терзалась, ничего не решало. Я изгнала отрицательные ощущения, но будущее-то отмести была не в силах! Такое странное состояние отсутствия переживаний, не менявшего реалии, спокойствия, дававшего передышку, но не освобождение, и безразличия к неотвратимости. Я не чувствовала горечи и была равнодушна к тому, что она разлита в воздухе. Как оказалось впоследствии, лет, которые я намерила, было больше, чем месяцев до действительного ухода… Я сейчас и думаю: элениум — лекарство старое и слабое, чего только ни напридумывали после того, как он появился! Может, уже возможно не только уничтожение отрицательного, но и создание положительного настроения.
— Что-то больно смахивает на наркотики…
— А морфий не лекарство? Его надо было отвести от негатива…
— Хилла?
— Ханни, не оскорбляй меня. Его надо было отвести от негатива, его напичкали чёрт знает чем, он стал спокоен и равнодушен, может, даже лучше: радостен и весел. Его стремление вернуться нейтрализовалось, его жажда отступила и не ощущается, не гложет ныне, а если и подступает, он знает, как с ней справиться. Если всё это удаляется, так быстро отсылается в изгнание, если всё основное, чем я жила, — эмоции — несущественно и умирает от пары таблеток, если всё это познал и он, если он отходит от невыполнимости желаний, как только захочет, и отчаяние для него — только тучи на горизонте, не успевающие приблизиться, потому что глоток воды, приправленный таблеткой, размётывает их по небу без остатка, к чему я взываю? К призраку. Чем я взываю? Легко сдуваемой идеей. Может, прав был Боярский в «Линии жизни», пересказывая мнение своего друга: «В этой жизни нет смысла». В этой нет. А в той, в которой всё удаляется и переживается ещё легче, нет и подавно. Ханни, я не хочу.
— Ты опозналась. Прими элениум.
Джине не нужны были лекарства. Ей не нужны были ни вседозволенность, ни лекарства — она не могла отказаться от своей сущности, это были её сердце, её душа, это всё слишком дорого стоило. Несмотря на огромное количество негатива, не могла отказаться. И сознание того, что Ханни-то уж точно отказался или отказывался намного чаще и больше, чем она, расстраивало Джину ещё больше: его она тоже не могла принять другим — новым и обеднённым.
— Так, вседозволенность — во-первых, лекарства — во-вторых. В-третьих, у него были миллионы поклонниц. Представь, что одна из них умирает, вернее, это уже случилось пару лет назад. От несчастного случая, на операционном столе, мало ли… На миллион одна преждевременная смерть возможна. Она умирает в момент, когда её душа принадлежит ему. И, попадая Туда, имеет большее право на его любовь, чем кто бы то ни был, потому что она сама в этой любви ВСЕЦЕЛО, а? Это создаёт новые обстоятельства, новые взаимоотношения, новую связь, это уже определено, кто-то ещё имеет на него право. Что во всём этом хорошего?
Мать смотрела на Джину. Когда-то она была легка и весела, она беззаботно тратила жизнь на книги и свидания, училась в институте, работала, проходила через свои страсти, переживала и сбрасывала пережитое, отдавалась новому, хохотала без удержу. Отрава Ханнавальда стёрла всё в порошок. Теперь Джина курила, ревела, изрекала или печатала бредни, исходя из мнимых положений. Лишь бы забыться — всё равно как и чем. Никто не был повинен в этой сумасшедшей и безысходной любви, но она всё-таки существовала и вела не к свету, а во тьму. Зачем, для чего, во имя чего?
— И потом, — устало продолжила Джина, — это там в каких, в-четвёртых, что ли… Что я хочу до него донести? Новое воплощение, бессмертие, сознание возможной несправедливости здесь и смирение с несовершенством этого мира, так как он лишь ступень к неизмеримо более прекрасному. Я хочу, чтобы он утешился, перестал страдать в надежде на лучшее. А с чего я взяла, что он отринет от себя безысходность нынешнюю? Я приняла всё это, я верю, но жду ответа и не дождусь — и мне, несмотря на убеждение в том, что проповедую, по-прежнему плохо. Так и он может принять всё, если предположить, что прочтёт, может поверить — и ничего не изменится. Веря в будущее, я мучусь от настоящего. И он, даже осенённый верой, тоже будет продолжать томиться неизбывной тоской по потерянному. Его можно отвлечь на какое-то время, но его положение намного хуже моего. Не получая ответа, я всё-таки сохраняю крохотную вероятность того, что когда-то он придёт. Он же нсохраняет ни малейшей крупицы. Я сохраняю — и всё равно тащусь в маете, тоске, горести. Возможно, он будет пребывать под впечатлением того, что узнал, но сколько времени? Он неминуемо прибьётся к этому, настроение притупится. Он, агрессивный, дерзкий, покорявший всё, не удовлетворится далеко отстоящим, недоказанным, потусторонним. А здесь, на земле, в отличие от меня, для него всё перечёркнуто жирной чертой. Одним поворотом мысли, одной надеждой, одной басней не развернёшь обстоятельства. Воображение бессильно.
— Почему ты так уверена в том, что ему плохо? Пять минут назад ты говорила, что отрицательное можно погасить одной таблеткой.
— Погасить эмоции, но не осознание реальности, которое рано или поздно всплывёт. И потом, я же не к нему реальному взываю, а к нему во мне. Наверное, поэтому и ответа нет… А ему во мне всегда плохо. Не потому, что я этого хочу. Просто во мне он зависит от меня. Мне плохо, ему плохо. Я-то верю в обратную связь.
Джина потёрла глаза и потянулась за картами. Наталья Леонидовна отправилась на кухню за ужином. Первый час ночи, Лолита давно ушла. Надо было сказать Джине, чтоб спустилась, а теперь докличься её, как же! И мать с подносом в руках поднялась наверх. Дочь сидела в постели, оперев подбородок на руку и устремив взгляд на пиковую даму в конце расклада. Дело с началом и серединой, густо усыпанными пиками с устремлёнными вниз концами, обстояло не лучше.
— Боже, что ты с ним творишь… в своей первой воображаемой жизни?
— Какое уточнение после многоточия. Не ехидничайте, как Иванов. Я вам не Грузия.
На следующий день, проходя мимо комнаты дочери, Наталья Леонидовна услышала приглушённые рыдания и открыла дверь.
— Ну, и что на этот раз?
— Я бесплодна! — завопила Джина. — Я бесплодна, все сроки прошли. Я не могу родить.
Мать устало закрыла глаза.
— Но ведь ты и не собиралась рожать…
— Я вообще не собиралась рожать, а не от него…
— Но ведь он далеко!
— Какая разница, что далеко! Это его дело, что далеко! А моё дело — то, что у меня должна была быть возможность, а теперь у меня её нет! Мало того, что он со своей стороны далеко, так ещё и я не могу, и это тоже из-за него! Это он, это его ребёнок убил моего ребёнка!
Мать взглянула на неё — и поняла. Чудовищная чушь того, что несла Джина, была таковой лишь на первый взгляд. В момент своего зарождения её иллюзии отталкивались от реальности; последняя как бы оплодотворяла их. Лицо Ханни было той площадкой, с которой она взлетала в свою страну. Сам факт его существования был налицо; дальнейшее зависело только от её воображения. Она творила какие угодно фантазии на заданную тему, если исходная позиция была прекрасна. Сама возможность для неё родить ребёнка была той же отправной точкой. Она громоздила на ней то, что хотела. Несмотря на то, что рождение ребёнка от Ханни было одной из самых жалких в своей убогости выдумок, обитавшей на самых дальних и тесных задворках её первой воображаемой жизни, не подходившей сущности Джины, не ложившейся в основы её желаний, ей нужно было сознание возможности сделать это. Пока она могла родить, никто не запретил бы ей в её мечтах рожать от кого угодно: от неандертальца до инопланетянина, от Ханни до торговца на ближайшем рынке. Полноценность её как женщины, в целом чуждая ей, как и многое из реального, была всё той же действительностью, без которой она не могла обойтись. Она, конечно, никогда не задумывалась о том, нужен ли ей мизинец на левой ноге или насколько важен желудок. Из существования одного выводилась необходимость стричь на нём ноготь, наличие другого определяло надобность так же периодически чем-то его заполнять. Эти потребности являлись помехой и потерей времени, но… Отрежь первое, отсеки второе — и кровоточащая рана будет вызывать непроходящую боль, в ощущении которой ты с тоской будешь вспоминать, как глупа была, досадуя на в общем-то крохотные нужды. Её бесплодность, как и вся жизнь, полнилась теперь неизбывной печалью. Потому что Джина не сознавала раньше своего счастья. Потому что та всё-таки родила. Одна. Миллиарды других и их чада были Джине безразличны. Её трогало только богово.
— Но ведь он не знает.
— Незнание законов не освобождает от ответственности. Его долги растут в геометрической прогрессии. Грехи его, как и наши, неисповедимы подобно путям господним.
— Так и оставь разбор в них богу. Прими аксиомой, что встреча с ним тебе в любом случае заказана, если, конечно, захочешь, чтобы на нём лежало меньше грехов, а это можно доказать твоей любовью… если она у тебя ещё есть. А вообще, всё очень странно…
— Что?
— Что кара может предшествовать преступлению. Ты не знаешь, что происходит сейчас. Может, ты и он совместно накручиваете на себя грехи и одновременно расплачиваетесь за них, каждый по-своему. Его расплата началась в феврале 2003 года — через полтора месяца после того, как ты влюбилась.
— Не то. Через неделю после обнародования Суски. То было грехом не передо мною, а перед всеми.
— Частности. Грехи перед всеми давно прошли, потому что прошло их действие.
— И сам грех тоже. Это несущественно. Странно. Я должна была ненавидеть его ребёнка, а ненавижу его глупость и равнодушие. И он не виноват, хотя чем вызвано это бешеное стремление вернуться: не непомерным ли честолюбием, желанием власти и жаждой преклонения, если талант и так уже общепризнан?
— Твоим желанием его увидеть, таким же бешеным, госпожа парадоксов.
— Это как стальной трос. Нити перевиваются и давят друг на друга, причиняя жуткую боль и самим себе, и тем, кто рядом. А расплети их — и ничего не останется, — и Джина снова разрыдалась. Такая уж она была: оплакивала мечту больше, чем реальность. Джина прекрасно понимала, что её наказал бог, и дивилась тому, что эта кара была вложена в неё, как одна из основ, что она была запрограммирована, существовала десятилетия назад, чтобы всплыть сегодня. Она никогда не любила детей, не хотела их иметь и довольно точно определяла, что по месту появления каждый ребёнок занимает промежуточное положение между мочой и фекалиями. Именно поэтому единственным её ребёнком могло стать продолжение того, ведь от него всё, даже то, что она не любила, было драгоценно, особенно если являлось его частью, и именно того она не могла достичь. Бог казнил её ею же самой и так же обходился недавно с Ханни, когда наказывал его давлением из-за его дара, его агрессивностью, выливавшеюся в отчаянные попытки продолжения. Казнить своей сущностью. Бог карал её её же любовью и ненавистью.
Бог карал её её же любовью и ненавистью. Джина лежала в постели и нумеровала страницы. Холодным лезвием острого ножа блеснула в сознании мысль: если бы Ханни не родил ребёнка, ей не о чем было бы писать. Получай свой роман, гениальная Джина!
И её единственный приплод к концу декабря всё-таки подарит ей несколько мирных часов. Она перечтёт его, и под его действием, воскрешая старые образы, губы Свена будут тянуться к губам Марио, который снова встанет в центре, и будет Ханни любить Марио больше, чем тот — его, и так же естественно будет разворачиваться к Джине и просить её сделать то, что ей никогда не нравилось. А Джина будет снова отсылать его к Марио, и снова Свен будет всматриваться в дорогие черты, и только одна мысль, без остатка выметая ту, о возвращении, будет стучать в его мозгу: только бы не потерять тебя, только бы не потерять. И Джина будет наслаждаться и пытливостью этого взгляда, и так остро ощущаемым ею и внесённым ею в душу того, кого она любила, желанием сохранить тому, кого она любила, того, кого она любила ещё больше.
Но это будет потом, а пока Джина лежала в постели, нумеровала страницы и обвиняла себя во всём, что было в ней и вне её. Она обвиняла себя в том, что появилась на свет, в том, что была обвешана этой судьбой и этими обстоятельствами, в том, что не прошла естественный отбор, в том, что уже не могла родить, и в том, что раньше ей не было это нужно, в том, что любила Свена больше, чем Санта Круса, и, главное, несправедливо любила больше. Она ненавидела себя за то, что в четыре года, поймав на бульваре бабочку, стирала с её крылышек пыльцу и должна была, да не догадалась о том, что бабочке было больно и что без пыльцы она не сможет летать. И за это наказал её господь, сделав так, что тот уже не сможет взлететь, — она была повинна и в этом.
Она была повинна в том, что походя творила с бабочкой.
Она была повинна в том, что бог походя творил со Свеном Ханнавальдом.
Она была повинна в том, что Свен Ханнавальд походя творил с нею.
Именно она была повинна во всём, потому что, если бы она была другой, она бы делала что-то другое. Возмездия не было бы, если бы не было прегрешений.
Удивительно было то, что Джина не врала и был твёрдо убеждена в том, что виновна и что правосудие слишком милостиво к ней, хотя могло явить и худшую долю. Удивительно — потому что прежде она была так же искренна в сознании своей чистоты и неправедности провидения. Сначала безгрешность и греховность шли вперемежку, потом — вперемешку, в конце они сольются, чтобы придавить Джину двойной тяжестью до конца дней её. И Джина снова не будет лгать, и сознавая двойное бремя, и убеждаясь в том, что ей легко, так как две противоположности, сложившись, уничтожились. И эта двойственность была её сущностью, по гороскопу она была обезьяной и могла легко перескакивать с одного дерева на другое, да из первопричины — леса — выйти была не в состоянии…
Она отрыдала тот день. А на следующий виновато улыбалась:
— Я ошиблась. Просто очень длительная задержка. Я упустила из виду одно, когда говорила о том, что влияю на единое информационно-энергетическое пространство. Он-то продолжает жить и влияет тоже! Понимаешь? Я — сама по себе и изменяю, он — сам по себе и изменяет, два изменения накладываются, многовариантность задана и им, и мною. Вытащи из колоды в шесть с половиной миллиардов эти две карты — и сам бог не разберёт, куда всё развернётся. То ли это влияние запланировано всевышним, то ли оно нужно богу же для возможности более интересного расклада — не определено, но удалять это влияние порочно, скорее всего, в этом главный грех самоубийства (в дополнение к первому, расписанному мной в моей второй воображаемой жизни), — Джина подняла фотографию, сдув с неё карты. — Будем править вместе.
Над Джиной, вероятно, действительно довлел какой-то рок. Она обманулась и здесь. В первый и в последний раз она ощутила благом обычно досаждавшее ей, когда это явилось просто издевательством природы, решившей напоследок выдавить из своей ошибки возможность её продолжения. Она станет бесплодной в конце года, когда все сроки действительно пройдут. И странно: отнесётся к своему настоящему бесплодию равнодушно и не будет оплакивать его, как прежде отрёвывала по мнимому. Стань она немощной в естественном возрасте, лет через пятнадцать-двадцать, — и осознание этого прошло бы спокойно. Не уйди Ханни из спорта скоропостижно — и не втекло бы это отравой в и без того невесёлую жизнь. Ау, где ты?
Никогда люди, народы и страны не были и не будут равны. Один рождается здоровым, а другой слеп от рождения и на протяжении всей жизни будет лишён девяти десятых информации, которую человек получает посредством зрения. Один рождается в богатстве и довольстве и всё своё время может посвятить тому, что его влечёт, а другой появляется на свет в хижине на соломенном тюфяке и на протяжении долгих лет и десятилетий будет обречён гнуть спину на работе, чтобы вырваться из этой хижины, и ещё неизвестно, удастся ли ему это. Один рождается умным, другой — тупым, один постоянно весел, а другой грустен, на одного падают букеты цветов, а на другого — камни и ледяной град. Никогда никто не был равен кому бы то ни было, и дико, и невозможно представить, чтобы Россия явила миру голоса и живопись, равные итальянским, а в Италии расцвела бы литература, не уступающая по своему величию Достоевскому. И дико, и невозможно: Россия тогда не была бы Россией, а Италия — Италией, и на всём континенте растекалось бы аморфной массой нечто усреднённое, унифицированное, безличное. И дико, и невозможно: это только на конвейере штампуют одинаковые шоколадки, да и те не полностью идентичны. Чтобы выкинуть в мир Джину, какой бы гадостной она ни была, нужно было заварить революцию 1917 года с её последующим крахом через семьдесят лет, а чтобы Джину утешить, на другом конце ряда следствий из тех же причин водрузился «Газпром» и компенсировал её убожество. Турция расположилась на наикомфортнейшем месте: на стыке континентов, цивилизаций, культур и религий, на пересечении важнейших торговых путей, на территории, где цвели Ассирия, Греция и Византия. А что она произвела, будучи поставленной в эти райские условия, кроме насаживания на кол и геноцида армян? Холодная же Германия выплеснула в мир несравненную архитектуру и Гёте, в ещё более заснеженных Швеции и Финляндии родились «Europe» и «HIM».
Никогда люди и страны не будут равны друг другу, как и животные. И дико, и невозможно, и противоестественно. Было бы равенство — не было бы естественного отбора, не было бы отбора — не было бы развития, эволюции. Бедный стремится стать богаче, больной — улучшить здоровье, глупый — набраться чуточку ума, незначительный — возыметь влияние, и всё это необходимо для прогресса.
Но во главу всего я ставила равновесие, возражала самой себе Джина и соглашалась. Да, ставила, но не свершившимся фактом, а стремлением к его достижению. И тут же опровергала себя снова: не всегда, Ханнавальд был по ту сторону, в огнях рампы, под лучами прожекторов, а ты сидела у экрана и смотрела на него. И всё было прекрасно и гармонично. Без него тебе не на кого было бы смотреть, некем было бы восхищаться, без тебя ему не для кого было бы творить и некого было бы прельщать. И его, и тебя это устраивало. И только когда гармония распалась, ты вспомнила, что стоишь неизмеримо ниже его и попыталась стать ближе. — Да нет же, не стать ближе, а восстановить потерянное, воссоздать распавшуюся связь, реанимировать погибшую систему. — Но, строчив ему e-mail’ы, ты надеялась на ответ. — Не главным образом, самым сокровенным было желание увидеть его снова.
Удивительно, но каждое предложение, противоречив предыдущему, тем не менее являлось истиной. Стремление к равновесию в грядущем, к тому равновесию, которое безвозвратно рассыпалось в прошлом, служение до конца дней своих тому, кого до конца этих дней увели из её жизни, — всё это не совмещалось, не связывалось, не состыковывалось. Устав от бесплодных попыток избавиться от разброда, она и рада была бы взойти на костёр и сгореть в пламени из-за него, для него и во имя него, да только ему это никогда не понадобится. Ей ничего не оставалось на земле, и естественным решением всех проблем казался тот момент, когда и его, и её призовёт к себе вечно правая рука.