А ночь так коротка, так бестолкова
17 октября 2021 г., 22:49
Ночь над Омутом тихо стоит.
Не спугнёт, лишний раз не шехлохнётся — пробежит чёрной кошкой по крыше бесшумно: бродит чья-то душа впотьмах.
Не подернется рябью пруд, не зальётся окно лунным светом; и письма, вероятно, не достигнут своих адресатов.
Затаилась ночь. Не слышно её дыхания.
Тихо-тихо. Не потревожат стенания больных тёмную улицу...
А может, и потревожат. Но они уже внимания не обратят.
Ведь что им до безветренных сумерек, когда воздух на двоих делится едва-едва? Какие могут быть мысли у затерявшихся в ночи, пропавших со сцены, скрывшихся среди городских декораций?
Даниил ни о чём не думает — только жмётся, жмётся к губам. Те сухие, обласканные степным колючим ветром, но всё равно — тёплые. И страшно от этого: будто птичку маленькую в руках держать (а потом пихать её обратно, за рёбра, чтобы билась слабо, но гулко, чтобы кожаную клеть колола изнутри).
И слепо — не спасает масляная лампа. Оттого и льнут друг к другу наугад, то касаясь, то замирая вдруг, волненье сглатывая. Глаз не открыть в такой близости, не разгладить заломленных бровей: перед ударом словно, первым висельником в очереди, последним шагом с самого края сцены.
Так дурно обоим, щемяще до нервного тремора. Но всё равно: не отпустить, не вырваться. Лишь приникать к чужим губам опасливо, на пробу, выдыхать — горячо и сорвано, и Бог знает сколько так ещё стоять, топя захмелевший разум в оторопелой сердечной ажитации.
И страшно действовать, сложно понять: как им, таким, друг с другом… быть.
Даниил дрожит; проводит вскользь языком и только сильнее руками цепляется, тянет к себе за чужую одежду; осмелев, находит тепло под пальцами — касается шеи через слои перчаток.
Артемий отлипает от него всего на секунду. Позволяет себе небольшую блажь: накрыть ладонью ладонь, переместить поближе, себе на щёку; поцеловать в уголок губ едва-едва.
У Артемия взгляд зачарованный — уязвимый, горячный и жаждущий. С тяжестью следящий за пляской чужих ресниц.
И хочется снова податься вперёд, прихватить его губы своими — да изнутри вдруг сжимает быстрой и колкой паникой.
Бурах оголяет запястье: цепляет осторожно плотную ткань, чтобы стянуть перчатку с его руки.
— Не надо, — шёпотом просит Данковский.
Тот поднимает глаза. Привычно, в общем-то, хмурится; но смотрит — с остервенелой, изнутри прорывающей нежностью (Даниил начинает понимать, почему степные невесты ложатся к нему под нож).
И всё равно — стягивает.
Шрам от химического ожога белый и зарубцованный — полотном покрывает большую часть ладони.
Во взгляде Артемия притуплённое, сожалеющее удивление. Только пальцы осторожно кожи касаются: гладят. Даниил сглатывает подступившую к языку горечь.
— Что случилось?
Он опускает глаза.
Что уж теперь... Не пишут о таком сценариев.
— Пролил… щёлочь на стол. И руки, — уголок рта болезненно дёргается, — подставил. Чтобы не капнула на пол… Заработался.
— Заработался… — эхом повторяет Бурах, примыкая губами к костяшкам пальцев. Те — длинные и тощие, угловатые слегка; расцветают кожаной желтизной ярко выраженные фаланги.
Даниил не находит в себе сил воспротивиться и беспомощно позволяет поцелуям дойти до запястья.
Вскоре нагая ладонь вновь ложится на чужую колючую щёку. Губы находят её и там.
— Всё равно красивые руки… Зря прячешь.
Из горла вырывается хриплый смешок. Данковский не думает, что у него есть подходящая к этому реплика.
Он прикрывает глаза.
...Вторая перчатка падает на пол.