К вам взываю, боги ночные!
Вместе с вами взываю я к ночи, невесте сокрытой!
Взываю я в сумерках, в полночь и на рассвете,
Ибо колдунья околдовала меня.
От того, что колдунья околдовала меня,
От того, что ведьма одолела меня,
По моей глухоте теперь я страдаю.
Я стою, не ложусь ни ночю, ни днем.
Позор. Это был настоящий позор, который невозможно было бы смыть ни багровой кровью, ни слезами отчаянья. Бесчестие, которого еще ни видел свет, о котором еще ни слышала Долина Шипов. Но, кажется, скоро точно узнает. Какой позор. Дверь родной комнаты кажется безмолвной и сухой. Даже когда Себек с силой — с яростной и жгучей силой — закрывает ее за собой одним тяжелым хлопком. Увы, он вовсе не слышит звука удара от которого крошится каменная пыль на стенах общежития. Себек сейчас вообще не слышит ничего. Его тонкий слух превратился в единый седой шум, походивший на скрип белого снега в морозный день. Словно бы вьюга, вьюга голодная, как зверь. Пока мысли в голове бились истошно и трепетно, обламываясь и скребясь поломанными крыльями лесных мотыльков, весь мир лишился звука и голоса. Всё стало бесцветным, холодно-серым. Нет звуков. — Почему?! Кровать непривычно жалобно прогибается под его тяжелым телом, когда Зигвольт падает на нее. Роняет себя и свою нервную тревогу без милости и пощады. Он напоминает себе подрубленную под самый корень сосну, высокое корабельное дерево, что неспешно клонится к продрогшей зимней земле, превращаясь из величественного венца леса в будущие дрова. Некогда горделивое королевское древо, но стоит зазвенеть стали топора — и оно толкьо лишь кусок доски или будущей мачты. Ничего достойного. — Почему?! Себек сжимает в ладонях пышное покрывало, что становится грязно-бурым в его руках. Он не щадит рисунка или дорогой ткани. Сжимает пальцы так, словно бы желает изодрать в порыве животного негодования в тряпье дорогую ручную работу. Не стоило бы ему вновь давать волю своим внутренним демонам ночи, своей несдержанной натуре, что так любила нарушать этикет, но… Но впервые отчего-то столь крепко плевать на приличия и безответность. Сейчас он без единой душной мысли о долге и праве, без голоса совести. Себеку так хотелось просто расплеваться, подобно жабе, на все эти извечные «не надо», «не должно», «не следует». Чувство вины за самого себя сегодня отступило немного, словно бы прибой стылого моря убежал от фьорда. И на смену извечной попытке держать себя за узду, как умелый наездник держит ретивого коня, пришло нечто… совсем неизвестное. Столь пьянящее и ужасающее, что ночь и все ее кошмары начинали казаться пустыми словами перед этим пугающим нечто. Перед этим неизведанным чувством, что разламывало кости груди, причиняя неистовую боль. — Почему?! — громче, четче и отчаянней кидает в пустоту родной комнаты Зигвольт, выгибаясь в спине до хруста. Теперь меж ним и оглоблей колеса кареты мало различий. Если бы его непонятное и неожиданное горе не было бы сейчас столь велико, он бы подумал, что это до смешного жалко: вот так убиваться в одиночестве своих покоев, воя и почти скуля на ложе. Как же все-таки хорошо, что сейчас он больше думал о произошедшем, а не о происходящем. О том, что было. Что все-таки было. У нее теплые руки. Хоть и маленькие, хрупкие и округлые. Но такие теплые — почти горячие, что Себек был почти уверен, что от ее прикосновения останется клеймо. Алое и пахнущее терпкой гарью. Ему стало непозволительно жарко во всем теле, когда она подошла ближе. Сделала медленные пять шагов к нему, шаги столь небрежные и даже ленивые. А потом Себек и вовсе сгорел. Превратился в пепел и жалкое подобие прошлого себя. Стоило ей лишь коснуться. Так играючи нежно и так упоительно ласково, словно бы она желала дать успокоение ребенку. В ее взгляде тогда проскользнула мягкость, о которой раньше Себек Зигвольт даже не мыслил. Ее взор, глубокий темный изумруд моря, стал похож на ароматную хвою. Недоступный никому иному взгляд, который она подарила ему… И может быть, если бы Себек тогда дольше всматривался в ее глаза, он бы нашел там и еще что-то тайное. Но в тот миг, когда он был так разочарован в себе и в неудачном для себя сражение, все, о чем он хотел мыслить и что он хотел видеть… это ее рука. Такая незнакомая, столь бледная. Рука женщины. Себек пинает одну из подушек. На этот раз не наигранно печально. На сей раз столь сильно, что, ударяясь о стену, она рвется по ровному серебристому шву. Темные пыльные перья оседают на мраморе пола. Сейчас, насколько ему невыносима мысль о том, что он позволил себе быть обогретым и утешенным человеческой женщиной, настолько сия мысль и желанна. Воспоминания сами загорались и сразу же гасли. Контур ее тонких пальцев и чуть пухлых запястий. Ровные розовые ноготки, похожие на лепестки дикой розы. Ее бархатный голос. Ее бархатный взгляд. — Почему?! — Себек не кричит лишь потому, что вереница воспоминаний о ней сладостна до горечи. Не хочется портить момент воспоминания. Его сердце не выдерживает столь противоречивых чувств и рвется, подобно нити в веретене. Отчего ему так тяжело дышать? Отчего он так раскраснелся, покидая поле? Всё, что он тогда бросил на прощание, вместо благодарности, была какая-то дурацкая фраза. Просьба, нет, даже приказ, дабы она отстала от него. Поэтому ли стыдно? Поэтому ли он весь алый? — Почему?! — почти шепотом, продолжает спрашивать кого-то иного, но не себя, Себек, наконец ослабляя хватку покрывал. Он ощущает собственное лицо и кончики острых ушей фейри сгоревшими и пурпурно красными. Стыдливое, растекшееся медом, сладкое, непонятное ощущение всё больше пачкает грудь и живот чем-то липким. Каждая яркая искра воспоминания о ней и ее доброте заставляет почти рыдать от безысходности. — Почему, Рене? Рене. Она жила в их общежитии так мало, так ничтожно мало. Но даже за это время Себек успел понять, что нрав ее мало чем отличен от нрава Королевы Шипов или Королевы Красных Сердец: жестокость правителя, строгость властителя, красота льда. Непреклонная стать. Так почему же, Рене, ты проявила милосердную заботу и показала то, каким трепетным может быть море северных земель в летний штиль? Зачем, почему, для кого? Рене. В сказках про хюлдр так часто рассказывалось, что поначалу благородный рыцарь противостоит этим несносным созданиям. И все же герои прошлого — они никто, по сравнению с красотой этих женщин. Мужчины слабы пред ними. И так всегда. С любой настоящей колдуньей или феей. С той, у которой в глазах плещется море. Раньше Себек Зигвольт думал, что он не таков. Что дамы в узких корсетах не способны вызвать в нем хоть что-то кроме жалостливой ухмылки. Что он точно бы не стал жертвой чьих-то чар, даже самых умелых. И вновь ошибся. Роковая оплошность. Вязкий теплый воск — это ощущение, что сейчас ломало грудь: до приятного больно, до больного приятно. Впервые в жизни что-то столь противоположное, но все равно единое. Себек не знал, как назвать это. И что с этим делать. Но отчего-то, глубоко внутри своей души, он хотел бы, чтобы это вновь повторилось. Еще. Когда-нибудь. Чтобы Рене еще раз его коснулась. И сказала что-то доброе. — Почему? — Себек падает лицом вниз на своем ложе, желая задохнуться в тканях. Может, так станет легче. Впервые с ним такое. Не к этому его готовили всю его жизнь. Не это было долгом и обязанностью гвардейца. И не это должно было мучить его сегодня. Нужно всегда думать лишь о благе Королевства и Молодого Господина. А в голове теперь… ничего из этого. Ничего. Только Рене. Только вопрос «почему». Только желание исправить… или же наоборот, окончательно изломать. Себек такой слабый. Такой наивный. Как легко было ему поддаться ее странным чарам. Неосторожность и желание покрасоваться привели его сюда — к истеричным тихим всхлипам и неправильной радости. Радости. — Какой позор, какой позор, какой позор, — сдавленно шипя в покрывало, Себек только крепче прижимается носом к ложу. Если он и правда удушится, то может это искупит его грехи? Его наглость и его мысли? Было бы неплохо. — Какой позор, — скрипя зубами, Себек выдыхает медленно и с терзанием. – Позор. *** В густом сумраке комнаты приятно ступать. Закатное солнце давно отгорело углем, растворяясь, словно бы янтарная смоляная капля, где-то у неровной линии меж небесами и пышной землей. Вечер гордо струился чистым источником, наполняя все свежим дыханием. О, в такие сладкие вечера даже легче дышать! Прекрасное время: ни ночь, ни день. Время перехода из одного в иное, время легкой печали пред прошлым и грядущим. Любимое время старого генерала. Лилия с осторожностью, не позволяя ныне себе неаккуратного порыва, кладет чужую рубаху на стул. Ткань тихо и благодарно скрипит. Его маленький «сын» сегодня был чрезмерно опрометчив, покидая поле брани. Даже забыл часть одежд, пока бежал от «врага». Ему еще многому придется научится в этой короткой жизни. Успеть бы всему научить. — Ах, бедный-бедный-бедный Себек, — Лилия шепотом усмехается, одними пропевая губами имя своего воспитанника. Своего глупого ребенка. У них в жилах текла столь различная кровь — как вода и вино. Но Лилия все равно любил этого несносное, покинутое дитя, как когда-то любили его самого. Дитя, что сейчас спал так крепко на своем ложе. Измяв и истрепав покрывало, распластавшись усталой змеей. Сын и правда устал. Тихо усаживаясь на край мягкого ложа, Лилия касается ладонью чужих волос изумрудных. И гладит медленно-медленно. Колыбельная из касаний. Во сне Себек не строг, но устал. Оно выглядит среди сна не таким измученным. — Бедный милый Себек, — повторяет с улыбкой отца Лилия, продолжая ласкать чужие пряди. — Любовь иногда нас ранит, не правда ли? Но это ничего, твоя любовь тебя не предаст. И ты ее не предавай. С легким, печальным смешком Лилия убирает с лица Себека озорную прядь. Сну маленького фейри ничто не должно мешать. Он заслужил отдых, хороший ребенок.