3
16 января 2022 г., 01:09
В гретой полутьме землянки смех льётся колокольчиком, и ему даже не стыдно, что хозяин её покоится где-то неподалёку. На промёрзшем дне колодца.
— Сколько их у тебя? — спрашивает Ники.
Переломанные позвонки и мокрый хруст разбитой черепушки.
Панз лениво моргает, разморённый не то разговорами, не то ночью — с секунду подбирает ответ, и в голове ни одного упрёка «почему ты пытаешься её впечатлить». У девушки в руках его сумка, выпотрошенные льняные мешочки, сушёные стебли-корешки в ласковых руках — как подарок.
— На целый сад хватит, — отвечает он, еле ворочая языком, и голос неприятно проседает. Хриплость тревожит клубящуюся ночь.
Она смеётся ещё громче — даже прихрюкивает, чтобы тут же застенчиво умолкнуть, а у Панза уголки губ следом дёргаются: непроизвольно, мягко, отлаженная реакция. Ники на постели в коконе из одеяла — всё равно что Золушка: с накидкой рваной под боком и спутанными прядями в хвостик. Уговаривала не лежать на полу, хотя у самой нос красный.
«Это дело чести», — тараторил Люк в ответ полушутливо, расстилаясь у двери словно псина сторожевая, и если бы ей только трёх шагов хватило заглянуть в колодец…
Ворох небрежности, укутанный здесь и там, взамен осквернённой доброте. Он пока оторопело, стыдливо в какой-то степени — расшаркивается аки джентльмен, но других ничем не лучше. Оставит такой же шрам, если даст себе спуск.
Вот и не даёт. У двери, через всю хату — вне досягаемости.
— Мне нравятся орхидеи, — делится она самую малость тоскливо, когда различает лепестки. Подносит их к носу, вдыхая с трепетом призрачный аромат — знает: там, куда уводит река, цветы не растут.
Панз тоже кое-что знает, не разлепляя тяжёлых век. Как под потолком потрескивает факел, жарким цветом плавя искренность; как тускло он горит, облизывая тени вдоль холодных стен, рубиновыми всполохами перед глазами — так они обречены друг другу довериться. Полупотухшие.
По ту сторону стен, гудящих от ветра, — пауки и зомби, стонущее горе фиолетового тумана и горечь бескрайнего, серого-серого неба. Об этом подумать — и каждый неосторожно желающий с нарезки начнёт слетать: чуть больше смирения, чуть меньше холодного расчёта — всё. Пропал. Если не наткнёшься на другого такого.
У Панза грудь вздымается ровно, с едва слышным свистом, и замирает каждый раз, стоит Ники шевельнуться. Он не открывает глаз. Не боится.
— А угадаешь, что мне нравится? — на выдохе сиплом, будто стоит чуть-чуть повысить голос — и отключенный на ночь Нук активируется.
Что-то вклинивается в разговор вместе с его словами. Незаметно, бесшумно — ей хватает осторожности не впиваться ногтями в пульсирующую язву, но ему не хватает времени оправдаться.
— Что-нибудь подороже, — отшучивается Ники.
Вот тебе губозакатывательная машинка, Панз. За два дня дороги положен обмен любезностями и отрезвляющие пощёчины. Так надо, раз уж сам не торопишься капюшон опускать, и всё равно тянет тоскливо, тоненько: на грани смиренного, как увядающий цветок под лампой. Погадай мне.
— Всё-то ты знаешь, — говорит.
Там, куда они идут, торговать не с кем, и пургой занесло ручеёк. Там холодно до того, что рука примерзает к рукояти, и Панз не спрашивает дежурно, почему Ники с ним за компанию. Одинокое сердце истекает, плавится как воск и стынет с первыми лучами солнца.
Им это нужно — быть где-то потерянными. Вдали от бездонных колодцев и пурпурных лоз.
Он не спит в эту ночь. Считает фантомов вместо овец через забор, а утром — мимо ушей, как Нук лепечет, что его создатель строит машину против тумана.
Какой в машинах смысл, если богами ниспослано проклятье, за которым ни луны, ни звёзд не видно. Задушить себя выхлопами быстрее, чем ослепнуть? У Сэма всегда была эта драматичная нотка.
Только Ники енота и слушает, с какой-то теплотой поглаживая вдоль шёрстки. Слишком выверенно улыбается.
Тот возникает:
— Мы найдём информацию и вернёмся к Сэму!
У него — завёрнутая в конфетный фантик ложь от Золушки; стройное подчинение в железной черепной коробке, потому что самоуничтожится, если хоть шаг не по плану. Панзу это бессмысленно забавно: сквозь регулируемые приоритеты даже набор винтиков-гаечек жить хочет.
— Предлагаю сыграть в снежки, — добавляет робот. — Согласно моим данным, для четверых идеально подходит!
— Тебя, меня… четверых? — удивляется Ники.
Люк шатко вздыхает, почти заходясь хохотом, и вздыхает ещё, и ещё, и ещё, — отрывисто, до раздирающего кашля. В угол упрятанные стоят бывшего хозяина сапоги. Со шпорами. Ему дурно.
Это не первый приступ, от которого вибрируют кости; не первый, от которого на выдохе свист, но вместе с рассветом, холодными лучами к льдинкам в глазах — далеко не последний. Продавший дьяволу душу здесь надолго.
Нук запинается и молчит, окулярами-бусинками изучая его прицельно —
и начинает сначала, стоит клокотанию в груди улечься. Он снова что-то по бумажке: про исследование, про чёртовы снежки уже для троих — у их пушистого дружка, видно, тепловизер сломался, и в коде настойчивость похлеще той, которая толкает Панза приложиться к зелью.
Он трясёт склянку над языком, до последней капли, и даже не морщится китовым песням: в бронхах что-то похуже макроты засело, горькое. На проталинах плыли алые разводы. Теперь плывёт всё, на самом деле.
Они с Ники не говорят об этом. Между завязывающимся пониманием и десятью шагами некуда впихнуть «знаешь, я умираю».
Кровь по перчаткам ему тоже прятать не ново.