Все царства мира и славу их

R
Завершён
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
88 страниц, 29 378 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Часть 7

Настройки
— Вы правы, граф Таафе, — неожиданно соглашается кронпринц. И добавляет. — Поэтому вы все еще живы. Только поэтому. — Разрешите мне самому все объяснить его Величеству. Кронпринц внимательно смотрит на него. Оценивает. Взвешивает. И вдруг протягивает к нему руку. На миг Таафе кажется, что кронпринц не поверил, что холодные пальцы сейчас коснутся его кожи, а из сонной артерии брызнет кровь, ведь кронпринц совершенно честно рассказал, какая судьба ждет врагов великой Австрии. Но тот лишь тянет за какой-то узел, и с предплечий и локтей Таафе спадают путы. Хочется размять руки. Подняться. Подойти к окну, выглянуть и может быть понять, почему в богом проклятом Зибенбюргене никогда не встает солнце, или просто и время здесь тоже течет иначе. Еще очень хочется согреться: в замке стало еще холодней, чем было. Как в могиле, думает Таафе. И лишь удивляется, почему эта мысль не пришла ему в голову раньше. Он встает, поправляет пиджак и одергивает манжеты. Сгибает и разгибает закоченевшие пальцы. Делает два — очень неуверенных — шага к окну. За витражным стеклом — теперь Таафе видит, что это и вправду витраж, только почему-то серый, в замке вообще нет никаких других цветов, лишь белый, серый и черный — пустота и тишина. Ничего не различить. Таафе оборачивается. Кронпринц смотрит на него с любопытством. И вдруг произносит: — Для начала вы должны все объяснить своим людям, граф Таафе. Взмахивает рукой, и дверь отворяется. На пороге почти сразу же появляется подполковник фон Лютгендорф и его конвой — не калеки в истлевших тряпках времен Марии Терезии, а рядовые в чистенькой новенькой форме с прусскими винтовками на плечах. Даже лица у этих рядовых — самые обычные. Если не смотреть в глаза. — Господин министр-президент! В глаза фон Лютгендорфа смотреть можно. Он все еще человек. Таафе выпрямляется. Оценивает ситуацию на шахматной доске. И делает ход. — Подполковник, — начинает Таафе, — мы возвращаемся в Вену. — Я рад это слышать, господин министр-президент, — отвечает фон Лютгендорф. Не верит, конечно. Еще бы: когда рядом эти двое. В новенькой форме и с винтовками Манлихера. — Вместе с его Высочеством, — добавляет Таафе. — Но это невозможно, — возражает фон Лютгендорф. — Вы видели, что они сделали с фон Штубенбергом? И я не понимаю, как только Линкенхоферу после этого взбрело в голову... — Господин Линкенхофер принял совершенно верное решение. — Я вас не понимаю, господин министр-президент! — Не скрою, я бы тоже предпочел сначала получить его официальный рапорт на мое имя и прошение об отставке, — замечает Таафе. Украдкой смотрит на кронпринца. Тот сейчас стоит у самого дальнего окна. Любуется серой пустотой за стеклом. И все слышит, конечно. — Тем не менее, у меня нет к нему претензий. Лейтенант Линкенхофер волен вернуться в регулярную армию. — Как вы можете это говорить, — фон Лютгендофр изумлен. — Господин министр-президент! Вы же не как они! Вы же еще настоящий? — Как и вы, — кивает Таафе. На мгновение ему становится очень жаль фон Лютгендорфа, а потом он разом переворачивает фразу. Будто это очередной спор в Рейхсрате, когда надо поставить оппонента на место. Будто от того, что он скажет, не зависит ничья жизнь. — Здесь все настоящие. Фон Лютгендорф качает головой. Не хочет верить. Слишком страшно. — Обойдемся без формальностей. Господин фон Лютгендорф, я принимаю вашу отставку. И надеюсь увидеть вас в рядах нашей армии. — Какой еще армии? — Вы же помните текст присяги, подполковник? — Таафе пожимает плечами. — Этого хватит. Поначалу фон Лютгендорф просто молчит. Смотрит на Таафе, разочарованный и злой. Ждет ответа. А кронпринц тем временем оказывается рядом, и тоже слушает и смотрит, и тоже ждет. Фон Лютгендорф склоняет голову и произносит: — Клянусь перед Всевышним верой и правдой служить его Величеству Императору Австрии и королю Венгрии Францу Иосифу... Таафе переглядывается с кронпринцем. Тот кивает. И совсем не против, что упрямый подполковник присягает на верность не ему, а кайзеру. Значит, и такая присяга сработает. Армии великой Австрии нужны новые солдаты и офицеры. — ... и да поможет нам Бог! Аминь! Бог давно не посещал этот край, думает Таафе. Ему совсем не нравится эта мысль. А кронпринц тем временем отпускает конвой. Который уже и не конвой вовсе. Фон Лютгендорф уходит следом за рядовыми — разумеется, те сперва встают перед ним навытяжку, отдавая честь, а потом с великим почтением отворяют и придерживают для фон Лютгендорфа дверь. Переступая порог, фон Лютгендорф бросает: — Выходит, вы просто спасаете свою шкуру. — Да, — Таафе пожимает плечами. — Как всегда. Теперь на шахматной доске он остается один. И он не имеет права проиграть. Дверь с грохотом захлопывается. Таафе бросает осторожный взгляд на кронпринца: тот снова расхаживает по залу. Гордый, с прямой спиной, наэлектризованный. Уверенный в себе. Уверенный в том, что до победы над злом ему не хватает всего ничего. Надо только понять, что это за «ничего». — Баронесса Мария фон Вечера, — произносит кронпринц. Таафе держит паузу в два удара сердца. — Где она сейчас? — К сожалению, — отвечает Таафе, — мне неизвестно ее точное местонахождение, Ваше Высочество. Это правда: он не знает. И, если уж честно, не очень-то интересовался ее судьбой за эти годы. Но он рад, что лгать не приходится. Он бы просто не смог. Не тогда, когда кронпринц стоит в нескольких шагах и смотрит, смотрит на него с таким стеклянным безразличием, что даже он, Таафе, чувствует как в ране медленно проворачивают нож. «Это же только любовь», — вспоминает он. Не то заклинание, не то проклятие. — Я знаю, что баронессы фон Вечеры нет в стране, — замечает кронпринц. — Вы отправили ее за границу. — Да, — признает Таафе. Едва удерживается, чтобы не отвести взгляд. — Когда я вернусь в Вену, я сразу же отдам распоряжение ее разыскать. Кронпринц кивает. Дверь в черный провал вновь распахивается. А спустя мгновение Таафе остается один. Снова разглядывает зал. Раздумывает, что прежде он никогда не давал такие скоропалительные заверения. Прежде он, правда, и не торговался за свою жизнь с владыкой ада. «Это же только любовь», — повторяет Таафе про себя. Он не может вспомнить, что значит эта фраза, и почему это вообще важно, но магическая формула срабатывает, и время течет вспять — как в той платоновской легенде, где Зевс перестал управлять миром — пока Таафе снова не оказывается в Хофбурге, лицом к лицу с еще живым кронпринцем. Все вышло именно так, как он, Таафе, обещал — обещал, а не угрожал! — той самой баронессе фон Вечера, когда вызывал ее в Моденский дворец. Слабый всегда проигрывает. Кронпринц оказался слабым. Зато он — сильный, умный, хитрый, легко угадывающий какой ход сделает любая фигура на его шахматной доске — выиграл. И все уладил, все устроил самым наилучшим образом: его Величество Франц Иосиф объявил, что отправляет сына в Берлин, и что баронессу фон Вечеру, ради которой кронпринц даже писал самому Папе в Рим и просил развода с принцессой Штефанией, тот больше никогда не увидит. Потом его Величество удалился. Вот тогда он, Таафе, что-то бросил кронпринцу напоследок. Что-то про девушек. Которых много в этом мире. Юных, очаровательных, мечтательных, готовых отдаться. Таафе подходит к окну. Вглядывается в бесцветную пустоту. Касается ладонью стекла: толстое, ледяное, вряд ли он сможет его разбить. Вспоминает наконец о том, что в жилетном кармане у него есть часы. Часы не идут. Будто во всем мире настала вечная полночь. Тишина в зале становится невыносимо душной. Таафе растирает руки. Меряет шагами зал: в точности, как это до него делал кронпринц. Снова озирается. А когда он оказывается у двери, слышит тихое дребезжание. Дверь отворяется, но за порогом никого нет. Нет там и никакого черного провала. На каменных стенах пылают факелы. Пол выложен ровными мраморными плитами, как и в зале. Таафе вглядывается в пустой, длинный коридор. И переступает порог. «Сговорчивых девушек», — вспоминает Таафе, — «Мир полон сговорчивых девушек, а это только любовь». На миг Таафе останавливается. Снова всматривается вдаль и снова никого не видит — ни часовых, ни стражи. Проводит рукой по стене — сырая, холодная — и решает идти. Осторожно. Прислушиваясь к тишине. Через несколько шагов он оглядывается. Створки двери все еще открыты, и можно вернуться в зал. Пару секунд Таафе раздумывает. Рассматривает дверь: широкая, огромная, с резным орнаментом. Наверно, в нее встроен какой-то особенный механизм, о котором он просто не имеет понятия. Здесь во все встроен этот особенный механизм, думает Таафе. Во все и во всех. Может поэтому ему сейчас кажется, будто на него кто-то смотрит. До его ушей опять доносится тихое дребезжание, и в следующее мгновение створки двери приходят в движение. Закрываются. Теперь Таафе не остается ничего кроме как идти вперед по коридору, и он идет. Разглядывает стены. Гадает, не снять ли со стены факел. Впереди все также безжизненно светло. А воздух хоть и прохладный, но свежий. Не как в могиле. Значит, здесь есть вентиляция. Или хотя бы бойницы. В каждом замке есть бойницы, надо просто найти такую. Можно будет выглянуть наружу. Дать сигнал, посветив факелом в окно, а еще можно увидеть… Таафе не успевает додумать, что именно он собирается увидеть, когда коридор вдруг резко сворачивает вправо. Становится теплей. Таафе почти уверен, что за поворотом будут стоять часовые. Те, которые защищали Вену от турок всего три века назад. Там никого нет. Зато в двух шагах — обычная дубовая дверь. Какое-то мгновение Таафе ждет, что и эта дверь откроется сама, но ничего не происходит. Тогда он осторожно нажимает на ручку — замок легко поддается — и входит внутрь. Мебель здесь почти современная: обитые темным коричневым бархатом кресла, изящные гнутые стулья, письменный стол, комод из красного дерева у стены. На гипсовом потолке висит тяжелая люстра с сотней свечей. Стены обиты тканью. Будто он и не в Зибенбюргене, а где-то в центре Вены. Или вообще в Эллишау. Таафе замечает окно — высокое, стрельчатое. Он уже готов снова посмотреть в пустоту, но внимание его сначала приковывает витраж — выкрашенные в желтый, оранжевый и красный кусочки стекла. А за окном — горы. И, кажется, небо, снизу доверху затянутое облаками и тьмой. Но это небо все-таки похоже на небо, а если здесь есть небо, то когда-нибудь настанет и рассвет. Эта мысль успокаивает ровно на секунду. Потому что в следующее мгновение Таафе чувствует, что он здесь не один. Он вздрагивает и поворачивается. На диване около противоположной стены сидит женщина. Черноволосая, в народном костюме: на ней темная вышитая безрукавка и пышная юбка. Таафе не понимает одного — как же он не заметил ее раньше, когда вошел? И кто она такая, он тоже не понимает. Она совсем молоденькая, лет двадцать на вид, и, слава Создателю, она ничуть не похожа на тех других дам, которых он уже видел в этом замке раньше. Память вспыхивает тревогой, но женщина улыбается, а ее улыбка ничем не напоминает оскал. А коридор — Таафе снова оборачивается — пуст и свободен. И все также залит фальшивым светом. Можно уйти. Следует уйти. Или не следует, думает Таафе. Он переступил тот порог только потому что перед ним открылась дверь. Тот механизм, которым здесь все спаяно и сцеплено, открыл дверь. И эта женщина — тоже, наверно, часть того механизма. Таафе пытается понять, что случится, если он сейчас просто уйдет. Если вернется в зал. В то, что он выйдет из этого замка сам, он уже не верит. Можно, конечно, уповать на то, что когда-нибудь здесь тоже наступит рассвет, и вся адская армия спрячется в своих могилах. Он все равно не выберется: так и будет ходить по коридорам, освещенным факелами, и проклятый замок его не выпустит. А значит, все будет так, как желает кронпринц. Вернее, как желает та сила, которой кронпринц пожертвовал душу. И он, Таафе, ничего не сможет с этим сделать — кронпринц никогда не станет ему доверять. Потому что слишком хорошо его знает. Потому что он, Таафе, не сможет найти в себе смелость и заглянуть в тот черный колодец. Но в глазах женщины никакого черного колодца нет. И от нее не веет холодом, как от тех. Она улыбается снова — и Таафе вспоминает хозяйку в гостинице, ту самую, которая рассказывала ему о гиблом месте в горах, вспоминает свою Шарлотту и их разговор после Бала, клянет себя за то, что не внял ее предчувствиям, вспоминает кокетливую барышню в мехах у кафе Гринштайдл, и понимает, что уходить он не хочет. Таафе прикрывает дверь, и женщина тотчас поднимается. Походка у нее очень мягкая, грациозная, а взгляд — взгляд смеющийся и лукавый. Она то чинно опускает глаза вниз, то снова смотрит на Таафе, улыбается уголком рта — губы у нее коралловые, пухлые — и вот она уже стоит в середине комнаты. Позволяет себя рассмотреть — и Таафе рассматривает. Вышитая безрукавка обхватывает ее стройную фигуру, как доспех, но это ничуть не мешает видеть все интересные и волнующие изгибы. Она вскидывает руки и, нащупывая шпильку, распускает волосы. Склоняет голову набок — ее густые, черные как смоль пряди струятся по плечам. А потом она оказывается совсем рядом: ближе, чем это диктуют правила приличия. Таафе вспоминает, что собирался спросить у нее, кто она такая. Даже если этот вопрос — и ответ — не имеют никакого смысла. Но в следующую секунду женщина касается кончиками пальцев его груди — точнее, пуговиц на жилете — и Таафе чувствует, как через его тело проходит электрический разряд. Он пытается отстраниться — и пытается вспомнить, о чем только что хотел спросить ее. Получается плохо, и он просто хватает ее за руку. Рука у нее не холодная и не теплая, и на миг Таафе задумывается, как это вообще может быть. А в следующую секунду обнаруживает, что ему не хочется выпускать ее пальцы — такие тоненькие, хрупкие, такие нежные — из своей ладони. А хочется совсем другого: чтобы их пальцы переплелись, например. Женщина опять улыбается. Мягко берет его за руку — и тянет за собой, в следующую комнату, обставленную как спальню, и Таафе снова ловит себя на мысли о том, что если бы он проснулся здесь, то решил бы, что он в Эллишау. Даже кровать здесь похожа на ту, что стоит в его спальне в родовом имении, и пока он думает обо всем этом, пока сравнивает, скользит взглядом по комнате, женщина уже гладит его по груди и начинает расстегивать пуговицы на его жилете, одну за другой. А потом прижимается к нему всем телом: не холодная, не теплая, но очень мягкая, податливая, и наконец Таафе кладет руки на ее талию, и чуть сжимает их, и проводит ладонью по ее тонкой точеной спине, гладит ее бедра, и ему кажется, будто и талию, и бедра, да и всю ее фигуру скроили и вылепили специально для него, Таафе, настолько все в ней хорошо, правильно и удобно, настолько хочется раствориться в этой ее преступной сладкой мягкости. Женщина касается его губ, и разорвать поцелуй кажется невозможным. Таафе с трудом отстраняется. Подхватывает ее на руки и переносит на кровать. Теперь она лежит перед ним — то есть, под ним — и он наконец может рассмотреть ее еще лучше. А пальцы его сами собой уже нащупывают застежку у нее на воротнике, и Таафе успевает подумать, что порой такой глухой воротник выглядит куда занимательнее, чем декольте вечерних туалетов, в которых придворные дамы появляются на балах в Хофбурге. Хофбург стирается из его памяти сразу же, когда женщина под ним выгибается вперед. Точно просит расстегнуть каждую пуговичку на ее безрукавке: высвободить ее уже из этого тесного доспеха. Таафе готов поспорить, что под кружевной блузкой у нее ничего нет, вот совсем ничего. Он проводит рукой по ее груди — идеальной, упругой — и теперь он даже готов ненадолго оттянуть то мгновение, когда он наконец увидит ее всю, без одежды, ведь предвкушение праздника не должно уступать самому празднику. Женщина тем временем снова тянется к пуговицам на его жилете, к его плечам — и помогает высвободиться из пиджака, а Таафе снова склоняется над ней, расстегивает блузку, осторожно снимает с нее все кружева и целует ее грудь, еще и еще, и уже задирает на ней ее пышную юбку, и вторую юбку, и пытается стащить панталоны. И вдруг чувствует чьи-то руки у себя на плечах. Он приподнимается, поворачивает голову — и немедленно видит еще одну женщину. Тоже черноволосую, тоже в народном костюме — и такую же стройную. И, конечно, с правильными, красивыми изгибами в нужных местах. Та, вторая, улыбается как и первая, уносит его пиджак, возвращается и немедленно забирается на кровать — совсем босая, и когда Таафе видит ее голые щиколотки, тонкие и хрупкие, ему кажется, что и это необыкновенно прекрасно. И ничуть не хуже сапог, которые он как раз стаскивает с первой. Теперь и вторая — не холодная, не теплая, очень красивая — рядом с ним. И с нее тоже хочется снять безрукавку и блузку: и едва Таафе успевает про это подумать, как она вдруг прижимает свои губы к его губам. Тянется к поясному ремню на его брюках, и это так бесстыдно, и так хорошо, потому что ему давно уже слишком тесно и жарко в этих чертовых брюках, так хочется освободиться — и освободить обеих женщин от оставшейся на них одежде, такой бессмысленной и ненужной. Таафе устраивается между ног у первой и целует вторую. Кладет обе руки на грудь первой, чуть сжимает и чувствует, как вторая приобнимает его за талию, как гладит его по животу и как обхватывает ладонью его член. Склоняется над первой, целует ее живот, ее бедра, языком касается ее нежных складок, вдыхает ее запах — и та, первая, снова выгибается навстречу ему. А вторая все еще гладит его грудь и его шею. Он входит в первую, вставляет ей до конца, двигается в ней, в ее потрясающей тесноте, в ее влажности, наслаждается ее телом так, как давно, кажется, не наслаждался женщиной — и спустя минуту — или час, или год, он не знает, сколько проходит времени — кончает. Успевает ее поцеловать — в ложбинку между грудей — и ложится, то есть падает рядом. Кое-как переворачивается на спину. И жалеет, что на вторую у него, наверно, не хватит сил. Не сейчас. В конце концов, ему уже сорок пять, он прекрасно это помнит, а больше он, кажется, не помнит вообще ничего, и теперь, лежа в полузабытьи, он скользит взглядом по стенам и лепнине и пытается понять, почему он не в Моденском дворце, почему не дома, почему не в Вене. И где он видел тот зал со сводчатым потолком и колоннами… Воображение — или память? — рисует ему грозную фигуру в темном плаще, причем мужскую, и это даже странно, но фигура эта тает сразу же, едва вторая женщина оказывается прямо над Таафе. И пока первая снова тянется к нему, обхватывает его лицо руками, целует его в губы — вторая берет его член в рот, и хотя Таафе уверен, что у нее ничего не получится — уж точно не так быстро, так быстро у него во второй раз вставало только в юности — у нее получается. И теперь Таафе хочет, чтобы все повторилось, чтобы он смог вставить и этой, второй, до конца, чтобы та стонала под ним, чтобы извивалась от его прикосновений, и она — понимает. Выпускает его член изо рта, забирается на Таафе сверху и насаживается на его член, и он подается вперед и вверх, и еще раз вперед и вверх, и ласкает ее грудь, и оказывается, что эта, вторая, еще теснее первой, или это она так умело сжимает бедра, когда он уже довольно глубоко — и снова он не знает, сколько проходит времени, когда он изливается внутрь нее и опять падает на подушки. Он думает, что сейчас уснет, непременно уснет, он давно не чувствовал такого удовольствия — и такого бессилия, и если наслаждение все еще идет по его телу волшебным эхом, то бессилие в тот же миг начинает давить на него тяжеленной каменной плитой, да так, что теперь ему кажется, будто он распластан под этой плитой и подняться — сам — уже не сможет. Он зажмуривается — видит, как кровь брызгает из раны на шее, слышит, как маршируют солдаты по каменным плитам, видит фигуру в черном плаще — и вдруг чувствует, что его снова гладят внизу живота. — Нет, — просит он. — Не надо больше. Не сейчас. Он неожиданно понимает, что если кончит в третий или в четвертый раз — то никогда не встанет с этого ложа. Но та, что ласкает его сейчас — неумолима. Как и та, что целует его в губы и в шею. Им будто нужно его тело — или нет, не тело. Он снова открывает глаза — и тогда видит, что и у первой, и у второй во рту клыки, и не понимает, как мог раньше не заметить этого. Ему становится страшно — то ли от этих клыков, то ли потому, что он больше ничего не помнит, ни своего имени, ни кто он такой, он не знает, кого звать на помощь, чтобы его спасли, вытащили бы отсюда, чтобы его больше не использовали как игрушку, но в следующую секунду обе женщины вдруг встают с ложа — первая все-таки успевает еще раз погладить его по голове — и уходят. Он остается один. Свечи разом гаснут, и он падает в полночь мира. Больше нет ни замка, ни спальни со стрельчатыми окнами, ничего нет. Есть небо. Маленький серый круглешок висит прямо над головой, и через него сейчас ползет огромная темная туча. Сам он стоит на дне глубокого колодца. Проводит ладонью по стене: слишком ровная и гладкая, даже плиты так плотно подогнаны друг к другу, что стыки можно нащупать лишь с трудом. Не зацепиться, не выбраться. Он опускается на колени и проводит рукой по камням, которыми выложено дно колодца, и наконец один из камней поддается, за ним отходит второй, сдвигается в сторону третий. Внизу чернеет пропасть. Другого выхода нет — и он делает шаг. Закопченное небо рвется напополам, и разрытая вдоль и поперек земля вздрагивает и стонет, и от шума закладывает уши. Здесь нет другого цвета, кроме серого: серая форма на солдатах и серая пыль в воздухе, колючая и едкая. Фельдфебель дает команду: — Взвод! Гранаты к бою! Трауфеттер, Ланге, Нойхаус — за мной! Трауфеттер кидает гранату первым — и первым падает, как подкошенный. Нойхаусу везет больше, тот успевает прожить лишнюю минуту или две, а в следующее мгновение серое сгорает в красном, потому что красное — сильнее, и кажется, что воздух теперь тоже горит, а когда все кругом превратилось в один сплошной ожог, в траншею спускается враг — добивать тех, кто выжил, и прежде чем штык успевает пронзить раненого Ланге, фельдфебель-без-имени перерезает врагу горло. Но с неба снова приходит огонь, а ров засыпает песком и пылью, и на секунду кажется, будто это правильно, будто земля принимает эту жертву, и одной-двух жертв хватит, больше не нужно, и все остальные серые шинели выберутся из этой проклятой ямы и уйдут домой, жить так как они жили раньше, но этого не случается — земля не просила этой жертвы, земля стонет от боли, стонет от выкопанных в ее чреве рвов, как от незаживающих ран, стонет, когда падающее с неба пламя выжигает в ней язвы. И от этих рытвин и рвов земля — огромная, в четверть континента — все больше покрывается темными струпьями, раскалывается на части, растрескивается, разламывается в мелкую крошку, и ни у кого никогда не хватит сил собрать эти оплавленные, обожженные кусочки вновь в одно целое. Сквозь землю проступает знакомая чернота, и мир переворачивается. В Вене тихо, тускло и сыро. С неба то каплет, то льет: и похоже, что с самого утра. Прохладный осенний ветер срывает с деревьев последние листья, сморщенные и потемневшие, и долго-долго гоняет их по мостовым. Город поблек и почернел, города не видно за траурными знаменами, их так много, что кажется, будто знамена эти никогда не снимут, что это теперь навсегда — вечная печаль и вечное сожаление. По внутренней стороне Рингштрассе выстроены полки. За катафалком, запряженным восемью лошадьми, следует процессия. Лучшие люди двуединой монархии — мужчины в шинелях и без головных уборов, дамы в черных платьях с плотной вуалью. Он пытается узнать хоть кого-нибудь: некоторые слишком постарели, некоторые чересчур молоды, но горе и война уже стерли всю разницу между старостью и юностью — лица их блеклы и мертвы, будто они завидуют тому, чье тело сейчас везут в императорский склеп в Капуцинеркирхе, и кто уже никогда не услышит, как у восточных и южных границ разрываются снаряды, и как разламываются коронные земли. Он вдруг понимает: лучшие люди двуединой монархии этого тоже не слышат, и решает идти в противоположную сторону, и ему кажется, что каждый его шаг заставляет время течь быстрее, и вместо секунд проходят часы и дни, осень несколько раз сменяется весной, меняется и город. Вена просит пополнения, снарядов и хлеба, а потом хлеба и снарядов, а затем только хлеба, Вена верит в чудо, в то, что ход войны еще можно переломить, и наконец сдается, Вена объявляет республику. Рингштрассе вновь расцветает прежней роскошью, каждое кафе — переполнено, и бриллиантовые драгоценности на женщинах сверкают так, как никогда раньше, правда солдаты в серых шинелях никуда не исчезли — вон они, идут по бульвару, почти что целый взвод. Он останавливается возле одного из ресторанчиков. И тотчас слышит: — Кари, а ты знаешь, что в четверг наш дорогой Альфи, то есть граф Любомирский, возвращается в Вену и устраивает званый ужин? В «Империале». — Слышал, но к сожалению, я не приглашен. — Тогда я постараюсь это исправить. Я точно увижу Альфи на скачках, и мы это с ним обсудим. Мне сказали, на ужине будет даже кто-то из князей Монтенуово, а значит, если повезет, сама Лори почтит нас своим великолепным обществом! Смешок и хмыканье. — Скажи, Макс, ты еще помнишь, что в Республике запрещены титулы? — Барон Карл фон Вильгартен! — в ответ тоже раздается смешок, — между прочим, вы говорите с человеком, потерявшим все свои владения в чертовой Силезии! Но разве это главное? Главное — оставаться самим собой. И жить как прежде. И если я могу позволить себе жить так, будто ничего не случилось, и общаться с людьми, равными себе, я буду это делать. И тебе советую. Так что я обязательно представлю тебя графу. — Я буду неимоверно благодарен тебе, Макс. Серые шинели как раз успевают поравняться с ресторанчиком. Их и правда целый взвод. Шагают они разрозненно: кто-то потерял ногу и еле передвигается на костылях, а кто-то руку. Один калека кажется смутно знакомым, это тот фельдфебель-без-имени из траншеи, все-таки остался жив, только лицо у него перекошено. Когда фельдфебель вдруг протягивает трясущуюся руку и просит милостыни, барон Карл фон Вильгартен и его добрый друг Макс отворачиваются. — Порой я думаю, кто в этом виноват, — продолжает Кари, размешивая сахар в кофе. — Никто, — уверенно говорит Макс. — То есть, все мы. Мы все этого хотели. И ты, и я. А его Величество, отдавший тот роковой приказ в августе — меньше всего. — Нашей страны больше нет. — Может, ее и не было никогда? Мы сами ее придумали, нарисовали на карте, решили, что чехи могут жить в мире с немцами, а словены будут терпеть рядом итальянцев. И ничего не получилось. Может, не стоило и пробовать? Сейчас у нас есть наша маленькия уютная Австрия. Слава богу, эта Австрия даже не совсем красная. Соцдемов я как-нибудь переварю. — Маленькая Австрия, где правительства меняются каждый год? — Кари удивляется. — Маленькая Австрия, с которой независимая Словакия не желает заключать ни одного торгового соглашения. А какие у нас отношения с Венгрией? — Ну, раньше их кормили мы, — кивает Макс. — Значит, слишком хорошо кормили. Это лишь урок нам. Благотворительность никто не ценит. — Дело не в этом. Разве ты не помнишь, что Вена когда-то была третьим городом Европы? У меня голова кругом идет, когда я думаю, что сотни тысяч подданных его Величества просто купили билет на пароход и уехали за лучшей жизнью в Америку. — Понимаю, Кари. Ну, теперь у нас нет выхода к морю — может, это и к лучшему? Сесть на пароход уже не так легко. — Ты смеешься? Ты так легко произносишь все это и приглашаешь меня к графу Любомирскому? — Я тешу себя сказкой, — признается Макс. — И полностью отдаю себе в этом отчет. По крайней мере, я честен с самим собой. Время, о котором мы так любим грезить — никогда не вернется. А наши потомки вообще забудут о том, что нам когда-то принадлежали Прага, Брно и Лемберг. Разве современные итальянцы помнят героев Рима? Ничего они не помнят. Да и Вена — не Рим. Вена как-нибудь выстоит — в бывшей метрополии все равно легче и проще жить. И варвары уже не те. А знаешь, что будет лет через пятьдесят, Кари? Гости со всего мира будут приезжать к нам, а мы будем рассказывать им истории и легенды про доброго кайзера и его прекрасную супругу-немного-не-от-мира-сего. И тихо грустить о павшей империи. Вот и все, что нас ожидает, Кари…
5 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник