Идти и знать, что тебе никуда, И знать, что ты не существуешь, Но честно тоскуешь по тем, кто так тебя не любит
Эта зима по-особенному холодная. Москву припорошило пушистым слоем снега, уже успевшего почернеть от автомобильных выхлопов и въевшегося песка. Ты теперь проводишь много времени, бесцельно шатаясь по безымянным дворикам и заглядывая в чужие окна. Будто пытаешься отыскать там ответы на ненужные вопросы. Что с тобой происходит? Как выпутаться из дерьма, в которое ты сам себя загнал? Морозя самое драгоценное на ледяных скамейках, ты с ужасом начинаешь понимать. Ты не хочешь выпутываться. Ты уже слишком вовлечён в происходящее. Впервые в жизни ты чувствуешь себя чужим среди этих маленьких переулков, сплошь заросших сиренью и ясенями, и даже уютные ресторанчики, где ты раньше любил проводить вечера за книгой и чашкой кофе, больше не приносят покоя. Тебя выбросило из прежней жизни так скоро и бесконтрольно, не дав времени осознать, не оставив путей обратно. Чёрная тоска. Всё время страшно, а отчего — непонятно. В дни, как этот, ты идёшь таскаться по огромным и шумным проспектам, неосознанно пытаешься окружить себя людьми и всё яснее понимаешь, что значит одиночество в толпе. Безликая масса равнодушно обтекает тебя со всех сторон, пока ты стоишь у разукрашенной витрины и тоскливо рассматриваешь своё отражение рядом с нелепыми пластиковыми манекенами. Но ведь Москва слезам не верит. Ты совсем как та героиня (да провались она со своим героином!) — и помогает тебе только одно средство. Обычное, вечно переполненное Московское метро, со старыми гремящими поездами и жёсткими скамейками на открытых станциях, где ты любишь подолгу сидеть, провожая глазами проносящиеся вагоны. Метро успокаивает тебя. Здесь ты в безопасности, здесь с тобой не может случиться ничего плохого. Всем попросту плевать, кто ты и что ты, никто не ткнёт в тебя пальцем и не обвинит в преступлениях против родины. А потом ты хмуро ужинаешь в подвернувшейся по пути забегаловке и стараешься не вспоминать о его фирменных гренках с чесноком, которые у него всегда подгорают, и вкуснее которых нет ничего на свете. Одним вечером ноги заносят тебя в знакомый двор прежде, чем ты успеваешь это понять. Проржавевшие от старости горки покрыло льдом, холодный ветер вырывается из арок и пробирается тебе под пальто, и одинокий хозяин таксы медленно курит у подъезда. Уже поздний вечер, жёлтые прямоугольники окон горят нестерпимо ярко. Только одно заветное, то самое, его — по-прежнему пустое и тёмное. Ты устало опускаешься за забытые качели и отталкиваешься ногой от промёрзшей земли. Горло надуло, и теперь оно больно ноет, и наутро ты обязательно проснёшься с температурой и проклянёшь самого себя за эти минуты. Но они всё тянутся, а ты всё раскачиваешься, как идиот, не сводя слезящихся глаз с тусклого окна на пятом этаже. Вдруг увидишь его? О чём он сейчас думает? Изъедает себя, как и ты? Или заключил сделку с совестью? Ты знаешь, он это прекрасно умеет. Карман оттягивает новенькая «Nokia», его подарок на недавний День рождения. Белая, с золотыми вставками — конечно, он не смог пройти мимо такой вопиющей прихоти. Отмечали вы тихо, в кругу самых близких друзей. Вадик и Глеб, по-обыкновению пребывавшие под веществами, торжественно вручили тебе портативную стереосистему и набор редких кассет. От Саши достался красивый инкрустированный портсигар и записная книжка из красной кожи. Ещё дарили пластинки, наборы незатупляющихся ножей, алкоголь, модный плеер с прозрачной лакированной крышкой и двумя разъёмами для наушников сразу. Сюкси удрала за шкаф и всю ночь просидела там, не сдавшись на уговоры жаждущей публики. Наутро вы с Лёвой оказались на кухонном подоконнике с одной сигаретой на двоих, пока остальные доканчивали в зале ящик пива. Что толку бегать от него, если всё равно прибежишь к себе? Ты несколько раз тянешься к телефону замёрзшим пальцами, трёшь выпуклые кнопки, снова утыкаешься взглядом в тёмный проём арки, где появляются и исчезают редкие прохожие. Тебе так отчаянно хочется сбежать к нему… А что ты скажешь, если долгие гудки вдруг закончатся? С тяжелого неба начинает сыпаться мелкая крупа, вскоре перерастающая в настоящий снегопад. Белые хлопья бешено кружатся в воздухе, залепляют глаза, лезут за воротник. Кажется, в мире нет места холоднее, чем у тебя внутри. Ты промёрз до самых костей, и, наверное, больше никогда не сможешь согреться. Согласился бы он согреть тебя? Вопросы, вопросы, мучительное ожидание, у которого нет конца… Ты давно потерял счёт времени и уже не помнишь, где ты и чего ждёшь. Только глубоко внутри едва дёргается отказывающий механизм, и предательски щиплет в горле. У тебя нет права на эти мысли. Вы ничем друг другу не обязаны, вы никогда не скрепляли свою странную больную дружбу громкими обещаниями и не клялись в вечной верности. Но ты — ты клялся в верности ему самому себе. С каждым движением качелей дышать становится всё труднее, и сквозь замёрзшие ресницы ты едва замечаешь, как безликое окно вдруг вспыхивает золотым. Поскальзываясь на негнущихся ногах, бежишь через двор к знакомому подъезду из зелёной плитки, вверх по лестницам, хватаясь за пыльные перила, всё быстрее и меньше воздуха в лёгких — и останавливаешься у заученной двери с медной ручкой, ждёшь, дышишь, застыв с протянутой к звонку рукой. Из стеклянного глазка пробивается крохотный лучик света. Он — единственное светлое, что есть в твоей жизни. Он с первого дня был и остаётся твоим настоящим другом. Ты не можешь потерять его, сдавшись своим малодушным страхам. Стремительно развернувшись, несёшься обратно вниз и, больше не оглядываясь, выбегаешь из двора в стылую январскую ночь.***
Ты конечно заболел, как последний школьник, слинявший из дома без шапки, пока не видит мама. И теперь ты вынужден выдавливать бесконечные таблетки из блистеров, капать заложенный нос и пялиться в телевизор за неимением ничего другого. Репетировать в таком состоянии ты не способен, на улицу выходить запретил твой наблюдающий врач, а от Сюкси мало толку. Она недовольно поглядывает на отнятый у неё диван и тайком точит когти о ковёр в спальне, когда думает, что ты не слышишь. У тебя даже нет голоса, чтобы прикрикнуть на неё. Как можно быть таким придурком, Шура? Ты что, на полном серьёзе сохнешь по парню? По этому эгоистичному мудаку, от которого в ужасе шарахаются все, кто хоть чуточку воспитан в приличном обществе? Не он ли ради шутки столкнул тебя с пирса на пятиметровую глубину? Ты хорошо помнишь тот солнечный день на Мельбурнской набережной — и как он ринулся тебя спасать, вспомнив, что ты едва умеешь плавать. Оставшуюся половину недели вы не разговаривали, но если бы всем утопающим делали такое искусственное дыхание, желающих утонуть было бы гораздо больше… Твою Австралию, Шурик. Что за розовая херня поселилась там, где раньше были твои мозги? Ответ оказывается у тебя под дверью через пару дней, растрёпанный и порозовевший от мороза, явно спешивший. На одну вожделенную секунду тебе даже становится завидно самому себе. Ещё сделай вид, будто не сидел на часах, ожидая его. Fucking stop this shit, Shura! — Привет, — бормочет Лёва, стоит тебе сонно высунуться навстречу. — Я просто шёл мимо, ты конечно сказал, чтобы я не совался, но… я тут купил тебе всякого, ты такое вроде любишь. Можно мне войти? И как ему, такому благородному, отказать? Но как только он оказывается в квартире, в нём просыпается настоящий хозяин. Ты не успеваешь даже рта раскрыть. Он сгружает на стол несколько пакетов — там что, половина местного супермаркета? — отправляет тебя обратно под одеяло и тут же принимается проветривать «твоих бацилл», ворчать, гонять из-под ног кошку, потом отправляется на кухню, и через мгновение там слышится пронзительный звон о кафель. Ты беспомощно прикрываешь глаза и погружаешься в ненадёжную дрёму, ёжась от озноба и пытаясь неслышно дышать пересохшим ртом. С Лёвой бесполезно спорить, если он решил завестись, а ещё ты побаиваешься его командного тона, его непонятных капризов, его плохо скрытого волнения, причиной которому то ли твоя глупость, то ли то странное, щекотное и натянутое между вами. Мысли медленно утекают, унося тебя далеко в безопасное место, где нет идиотских недомолвок и страха оказаться у стенки. Но он всё равно пробирается туда — пушистые кудри, возбуждённые глаза, громкий задорный смех, от которого на щеках появляются ямочки. И всё сразу становится размытым, горячим, ты беспокойно вертишься, пытаясь увильнуть от его близкого дыхания… — …но я старался. Шурик? Шур, проснись. Ты вздрагиваешь и мигом подтягиваешься на локтях, осоловело хлопая глазами. Окно давно закрыто, и в комнате снова тепло, но дышать гораздо легче. — Вот, — робко говорит Лёва, и в руки тебе утыкается нагретая чашка. — Поешь. Тебе надо поправляться. Ты с подозрением вглядываешься в дымящееся содержимое, потом принюхиваешься, пока Лёва мнётся рядом. — Что это? — скептически морщишься ты. — Куриный бульон. Все евреи знают, что это первая вещь при простуде. — Я не сомневаюсь в евреях, только в твоих кулинарных способностях. Обычно их хватает только на групповое развешивание мышей в холодильнике. — Брось, Шурик, — кисло улыбается он, — если бы я хотел тебя убить, то сделал бы это намного изящнее. — Теперь мне гораздо спокойнее. Закончить обмен колкостями не даёт твой надрывный кашель. Лёва ждёт, потом осторожно опускается к тебе на диван, будто ожидая, что ты сейчас вскочишь и выгонишь его прочь. С каких пор вы оба стали такими трусами? С тех самых, как ты стал обращать внимание на тепло от его бедра, на тонкий запах его одеколона, на то, как глубоко смотрят его светлые глаза, а тебе хочется сразу спрятать взгляд. Он делает с тобой дурацкие и волнительные вещи, которые ты не можешь ни понять, ни контролировать. Ты послушно отправляешь ложку в рот, и это… самый вкусный суп, что ты ел в своей жизни. Вот так просто, вермишель соломкой, бройлерный цыплёнок, щепотка соли и худые ласковые пальцы, которые забирают у тебя чашку, когда ты поспешно заканчиваешь есть. Потом Лёва находит томик Бродского, и под успокаивающий звук его голоса, разомлевший от тепла, ты стремительно проваливаешься в крепкий сон. На излёте сознания успеваешь подумать, как это щемяще, и если так теперь будет всегда, ты не против поболеть ещё немного…***
То, что в студии посторонние, ты понимаешь сразу, переступив порог. На лестнице останавливаешься, напряжённо прислушиваясь к голосам сверху. Отсюда ничего не разобрать, кроме того, что тебе не хочется никого видеть, а уж тем более Васильева. Этот хриплый смех ты ни с кем не перепутаешь. Тебе сложно объяснить чувства, которые он вызывает — с виду скромный парень-рубаха, за которой наверняка спрятан булыжник поувесистей. Вечно пропахший метро и сигаретами, язвительный, с улыбкой, больше похожей на оскал, и потрепанной книгой под мышкой. Он притягивает к себе своей непосредственностью, но сам никогда не идёт не контакт первым. В этом, похоже, заключается его жизненное кредо. Он слишком скучен, чтобы казаться интересным, и слишком закрыт, чтобы потерять к нему интерес. Может, именно это так привлекает Лёву? Пытаясь игнорировать сухое раздражение, скупо киваешь ему и Яну и усаживаешься за пультом вместе с Большаковым, но сосредоточиться на работе не выходит. В тёмном стекле комнаты звукозаписи ты видишь улыбчивое и безалаберное отражение Лёвы, оседлавшего свободный стол, и Васильева с кипой черновиков в руках. Лёвины ноги расползлись так широко в стороны, что собеседник без труда поместится между ними, тем более что стоит он ближе, чем нужно. Или так тебе кажется. За каким чёртом он вообще должен оказаться между Лёвиными ногами? Почему тебя должно это волновать? Ловишь себя на том, что засмотрелся и слишком сильно сжал зубы. Куда летит твоя крыша, Шурик? Откуда это жгучее ноющее глубоко в горле? Ты ревнуешь, — с ужасом понимаешь ты. — И кого? К кому?! Чужого парня к левому парню — да ты голубее всего Амстердама, если вообще додумался до такого. «Но ведь он совсем не чужой», — отвечает подлое подсознание. Ты с досадой отводишь взгляд от стекла в свою кружку с кофе. Пить эту гадость — всё лучше, чем чем пилить себя заживо. Лёва, один слог, четыре буквы. Твой?***
Из студии ты выходишь первым и медленно направляешься вниз по улице, пиная подворачивающиеся комья снега и стараясь не встречаться взглядом с поздними прохожими. Неясное, тоскливое чувство гложет тебя изнутри, и ты понятия не имеешь, что с этим делать. Никогда ещё в своей жизни ты не чувствовал такого огромного одиночества, никогда так сильно не желал остаться один в целом мире. Почему, почему так тяжело в груди? Уже совсем стемнело, лишь тусклые фонари освещают заснеженный парк. Деревья и кусты — всё неподвижно и серебрится под крохотными звёздами высоко вверху. Тебе ловить такси и ехать домой кормить Сюкси, последнее время ты слишком мало уделяешь внимания ей, и слишком много — своей разъедающей блажи. Но ноги сами сворачивают на дорожку под фонарями, и ты вдруг слышишь сзади торопливые шаги, а следом плечо накрывает знакомая ладонь. — Шурик! Лёва явно запыхался, расстегнутое пальто болтается на нём, как на вешалке, щёки раскраснелись от бега. — Вот ты где, — он наклоняется, переводя дыхание. — Чёрт, как я искал тебя. — Я был здесь, — отвечаешь ты, сам удивившись сухому тону. — Почему ты не поехал домой? На это ты молчишь и бредёшь дальше по парку, зная, что он всё равно пойдёт следом. Отчаянно пытаясь не тешить себя этой желанной истиной. Лёва и вправду присоединяется к тебе и вы долго не обмениваетесь ни звуком, слушая хруст собственных шагов и смех компании с бутылками неподалёку. — Дай закурить, мои кончились, — первым говорит он. Подлая ложь, Лёвчик. Не вы ли с Васильевым вскрыли новенькую пачку после кофе на крыльце? Но вместо колкости ты послушно залазишь в карман, и вы останавливаетесь, когда ты подкуриваешь ему от потёртой «Zippo». — Как Саня? — Как всегда. Они пишут новую пластинку, будет круто, знаешь? Попросил меня помочь ему с парой строчек. Ты выдыхаешь дым в морозное небо и прикрываешь глаза. Лёва прослеживает за твоим взглядом и едва заметно улыбается. — Снег, — бормочет он, — прямо как в детстве. Помнишь, как мы прыгали с крыши яхт-клуба в сугробы, а сторожиха грозилась нам лопатой? Ты тогда сказал, что однажды мы научимся летать. — Помню, как ты предложил угнать катер и доплыть до Чёрного моря. Тебе было шестнадцать. — Мне всегда шестнадцать. Когда я с тобой, — не сразу добавляет он. Ты щуришься в темноте от подкравшихся воспоминаний. Тощий, вихрастый, вечно в ссадинах и модненьких кедах с незавязанными шнурками. У него нет ничего общего с этим усталым и потерянным мужчиной. Ты про себя или про него? И есть ли разница? — Что ты делаешь? — шёпотом спрашиваешь ты. По хрусту снега ты слышишь, как он обходит тебя сзади, а потом утыкается острым подбородком в плечо. В тебе ещё слишком живы звёздные воспоминания, от которых бросает в неправильную лихорадку. А сейчас ты позорно близок к тому, чтобы струсить, развернуться и… И? От Лёвиного тела идёт тепло, чувствуется даже сквозь слои одежды. И сказать, что она лишняя. Ты крепко влип, Шурик, дружище. — Поиграем? — воркует Лёва в самое ухо. И, не дав тебе опомниться, поворачивает за плечи и запрокидывает голову в чёрное небо. — Лови! — восклицает он, пока ты недоуменно таращишься на его раскрытый рот. — Кто больше съест, тот победил! Только он один умеет в доли мгновения превратиться из последнего подлеца в невинного пацана с искорками в глазах. А ещё вы оба, наверное, сошли с ума. Как всегда, вместе, по-другому вы не умеете. Так и не научились. И ты, повинуясь безотчетному порыву, никак не свойственному мужчине, тоже открываешь рот и высовываешь язык, принимаясь ловить самые крупные снежинки. Холодные хлопья медленно кружатся в воздухе, оседают на волосах и ресницах. Весь мир вокруг сжимается до жёлтого круга света, в котором два идиота стоят с раскинутыми руками и пялятся в бесконечность. Надолго Лёвы не хватает и он начинает кружить на месте, шутливо толкаться и старается нагло обокрасть тебя. Ты не остаёшься в долгу и отвечаешь ему локтями, уворачиваясь от подножек и пытаясь перекричать сопернический счёт. — Семнадцать! Отвали, Бортник! Двадцать! Ты… знаешь, ты кто… stop cheating you're motherfucker! Ты даже не сразу понимаешь, что радостный хриплый звук — это твой собственный смех. Ты так давно не позволял себе искренне, без оглядки смеяться. Снег всё летит над вами белым огнём, а вы отстраняетесь и снова падаете навстречу друг другу… ближе, ближе. Ты не успеваешь заметить, как рот вместо снега начинает ловить Лёвины губы, его язык сплетается с твоим, и вы замираете в свете одинокого фонаря, прижавшись друг к другу и дрожа от холода. Ты распахиваешь глаза, снова зажмуриваешься, потому что это не похоже ни на что другое в твоей жизни. Лёва целует до странного робко, и это придаёт тебе смелости. Прикусить и слегка потянуть. Ты и не замечал, какие мягкие у него губы. Обхватив его за талию, наклоняешь голову и толкаешься чуть глубже, потом ещё и ещё, чувствуя, как он улыбается и медленно водит руками по твоей спине. Бабочки спускаются всё ниже к животу, слишком быстро, так долгожданно… Незнакомое ощущение заставляет тебя испуганно оторваться и отступить назад. В первые секунды все мысли покидают твою голову, а затем снова врываются в неё одуревшим роем. Лёва мягко удерживает тебя за руку, но ты словно пытаешься спрятаться сам в себя. — Мы… нам нельзя. Отпусти. — Я так плох в этом? — Ты не понимаешь, — бормочешь ты почти с горечью, и вдруг волшебное мгновение исчезает, как сон, оставляя тебя посреди пустынного парка с бачками, полными сигаретных окурков и покосившимися от времени скамейками с разномастными листками объявлений на спинках. И тут Лёва повторяет свой осторожный, ласковый жест, против которого ты ничего не можешь поставить. Он сплетает свои пальцы с твоими и улыбается самым краешком губ. — Это потому, что я очень плох в этом, — едва слышно произносит он. — Понимаешь, меня в детстве заколдовала злая волшебница. А когда ты меня поцеловал, я… Всё вдруг стало совсем другим. Ты делаешь меня лучше, Шурик. И с тобой я не хочу быть никем другим. Ты только… поцелуй меня ещё раз, чтобы наверняка? В этот самый момент ты, как никогда, убеждаешься, что вы стоите друг друга. Ты делаешь шаг навстречу и жёстко, с силой прижимаешься к его губам, чтобы не успеть передумать. Ты догадываешься, что в следующий раз не сможешь оторваться. А потом вы долго бредёте вперёд в полном молчании. Ваши ноги оставляют две дорожки следов на девственно чистом снегу.