I. Paradiso
28 марта 2025 г., 03:52
Примечания:
https://vk.com/wall-177859330_2169
Сытые, огненные рысаки споро выбрасывали из-под копыт снежное месиво, изгибали змеиные шеи и были похожи более на ископаемых ящеров, чем на лошадей. Выбирал самых лютых. Если и ехать, то на таких.
Адрес помнил, но смятая салфетка, на которой он был третьего дня наскоро написан Таисией Николаевной у Тестова, всё равно тепло лежала в кармане пальто на всякий случай. Чувствовалось, что больше подошла бы соболиная шуба нараспашку, а к ней золотой «Брегет», но шубы не было, не было и «Брегета», не было даже заложенного накануне опалового перстня, был только адрес, написанный третьего дня. Солнце било тогда совсем по-весеннему, и вдруг вспомнилось давнее, ноябрьское ещё, и что-то дёрнуло её спросить. Конечно, телеграфировал. Ответное «дома полудня до пяти» можно было расценивать как согласие и приглашение. Теперь как раз было два.
Оставив извозчика у входа, поднялся на второй этаж Малюшинского дома, остановился перед обшарпанной, покрытой оранжевой краской дверью, повернул звонок. Nicolas открыл сам. Он был в белой, расстёгнутой на груди рубашке с закатанными до локтей рукавами. В первую секунду он смотрел хмуро и вопросительно, но тут же в глазах его появилось то самое весёлое и удивлённое выражение.
— А, это вы! — воскликнул он, подавая руку. — Простите, я принял вас за другого. А вас я очень рад видеть. Проходите.
— Вы заняты? Я вас отвлёк? — спросил Эверт, оказавшись в тёмной и тесной прихожей, где пахло пылью, ваксой и масляными красками.
— Да как вам сказать, — Архипов несколько раз пригладил растрепавшиеся волнистые волосы. — Я как раз составляю одно не слишком приятное письмо. Два часа на это потратил. Как раз буду рад отвлечься. Раздевайтесь. Хотите водки? Блинов, простите, нет. Вы ко мне по какому вопросу?
— По личному, — мурлыкнул Эверт, не торопясь снимать пальто. — Вы мне столько наобещали в ноябре, что я, не дождавшись, приехал к вам сам. У вас неприятности?
— Ах, мы действительно как будто не договорили с вами, а у меня отвратительная память. Насчёт неприятностей… Можно и так сказать. Чертовски неприятно писать письма кредиторам. Особенно когда уже третий месяц не отдаёшь долг.
— Если вы не слишком заняты объяснением с кредиторами, может быть, не откажетесь прокатиться со мной за город? Извозчик стоит во дворе.
На лице Архипова, сменяя друг друга, промелькнула гамма разнообразных чувств, после чего в его глазах появилось что-то озорное. Он ни о чём не спрашивал.
— Едем. Подождите, я оденусь.
Слепящее солнце резало глаза. Архипов, укрыв ноги меховым пологом, щурился и смотрел то на укутанные в снег деревья, то на синий армяк лихача, то на Эверта.
— Как вы нашли меня? — спросил он наконец, когда уже подъезжали к Воробьёвым горам.
— Узнал адрес у общих знакомых.
— Надо же, и не забыли, — дежурно и весело говорил Архипов, будто думая о чём-то своём или читая мысли.
«Вас сложно забыть» — так и рвалось на язык, но врать не стал. Целую зиму и не вспоминал, а теперь так… Ударило в голову, сам не знал, отчего. Весна?
— Вы обещали показать мне картины, — скучающе ответил Эверт. — И куда-то сводить.
— Простите ради Бога. Я исправлюсь. У меня была пренеприятнейшая зима. Я вас вспоминал, да только имя запамятовал. Как бы я стал о вас спрашивать?
— Вспоминали? А между тем, вы ничего обо мне не знаете.
— Никогда не поздно узнать, разве нет? — прищуренный взгляд Архипова стал совсем весёлым. — Говорили, что вы учитесь на врача.
— Это правда.
— Сколько ж вам лет?
— Двадцать восемь.
— Прямо как мне.
Дальше ехали молча, но молчание не казалось напряжённым. Архипов, задумавшись, смотрел на дорогу. На лоб выбилась кудрявая золотистая прядь, а глаза стали совсем светлыми. Навстречу со звоном и понуканиями лихачей то и дело неслись такие же сани, запряжённые тройками, парами, а то и одинокими лошадками. За спиной, судя по звукам, творилось то же самое.
— Королевский голубой, — вдруг сказал Архипов, и на вопросительный взгляд Эверта кивнул на небо. — Какой у вас любимый цвет?
— Чёрный.
— Чёрный? — Архипов взглянул, как показалось, с неудовольствием, и плотнее закутался в пальто. — Не пойдёт. Назовите после чёрного.
— Вопросы как у курсистки в альбоме. Ну, тогда синий, — Эверт придвинулся к нему с интересом. — А у вас?
— Оранжевый кадмий, — довольно заявил Архипов и снова поёжился, на сей раз уютно, как нахохлившийся воробей. — Синий хорош только в сочетании с красным или с оранжевым. И напрасно вы иронизируете. Ответы на подобные вопросы, которые кажутся вам легкомысленными, могут многое сказать о человеке. Я как-нибудь расскажу вам свою теорию.
— И что вы обо мне можете сказать на основании выбора цвета?
Архипов окинул его взглядом.
— Вы много думаете. Вы что-то ищете, но не находите. Вероятно, близких знакомых у вас мало, но не по вашей вине, скорее вам сложно найти тех, кто понимал бы вас и отвечал бы вашим запросам. Зато много поверхностного общения, от которого вы устаёте. Вы стремитесь куда-то… — он не договорил и неопределённо махнул рукой, выпростав её из второго рукава пальто.
— Куда? — с интересом спросил Эверт.
— В бесконечность. Но через чёрный вы туда не попадёте. Чёрный — это подавленность. Пустота. Усталость. Вы, вероятно, устали?
— Если б я устал совсем, я бы к вам не приехал, — осклабился Эверт, подавляя желание потрогать Архипова и глядя на него со всё возрастающим любопытством. — Вам очень идёт этот песец.
— Merci, — Архипов поправил ворот и, не глядя в глаза, сказал слегка пониженным голосом: — Я благодарен вам, что вы меня нашли.
— А я допускал, что вы и вовсе не узнаете меня и спровадите под удобным предлогом. Вы расскажете мне свою теорию?
— Непременно. Но позже. Сейчас мне хочется просто ехать. Я и забыл, что так можно.
Он откинулся на спинку, широко закинув руки назад, почти приобнимая, и закрыл глаза. В распахнутом песце белел безукоризненный воротничок, схваченный шёлковым ярко-оранжевым галстуком. Забытьё его растворилось так же внезапно, как и началось. Он вдруг вскинулся, как гончая, пробудившимися глазами смотрел на дорогу, а потом вдруг заложил в рот два пальца и свистнул так залихватски-оглушительно, что зазвенело в ушах.
— Эй! Гони, брат, да поживее! Чего спишь? Сделай пару кружочков, чтоб чертям тошно стало, — впадая в весёлость, крикнул он извозчику, пару раз хлопнув армячную спину.
— Погодите, — Эверт остановил его жестом руки.
Извозчик был бесцеремонно ссажен рядом с Архиповым. Его неопределённое: «Барин, а рысаки-то! Сумеете ли?..» было успокоено дополнительным двугривенным.
Вскочил на козлы, разобрал поводья и тут же тронул с места в галоп. Распахнутое пальто живописно полоскалось на ветру. Солнце слепило. Мелькали сугробы, наезженные колеи, ветви, берёзовые стволы. Звенели колокольчики и синичьи трели. Встречные проносились мимо. Особенно острым и волнующим вдруг стал запах разогретого лошадиного тела, влажный запах снега, холодные пальцы крепко и верно сжимали поводья, впереди подрагивали, взмётывая снег, конские крупы, и вспоминалось далёкое и странное — монгольская пыльная степь, жаркое солнце, савраска, подло пущенная в галоп, оглушительный стук сердца в ушах, Джеймс. Меньше года назад. Почти невозможным это казалось отсюда, и всё-таки было, и даже прослеживалось что-то общее.
Удивительно, даже не сшиб никого и сани не опрокинул, хотя правил, чтоб не соврать, первый раз в жизни, почти наугад. Чувствовал себя как Аполлон на фронтоне Большого, хотя выглядел, вероятно, не столь импозантно, да и вместо квадриги была всего лишь пара рысаков. Но Архипову, кажется, нравилось, во всяком случае, он пару раз вознаградил усилия таким же оглушительным свистом и одобрительными возгласами, а где-то между лопаток было ощутимо тепло от его взгляда.
— Слушайте! — крикнул вдруг он после некоторого молчания. — Крынкин ещё закрыт. Поедемте в «Националь». Я хочу выпить.
Деньги, не то чтобы слишком много, но всё же оставались, и прокутить их теперь с Архиповым казалось лучшим вариантом из возможных. С третьей попытки остановив сани, Эверт ловко спрыгнул, еле расцепив пальцы, что никак не хотели отпускать поводья, и уступил место извозчику, чтобы ехать в Москву. Упал рядом с Архиповым и тот, показалось, едва заметно подался ближе — машинально, вероятно. До Моховой долетели быстро. И только когда выходил, в голову пришла мысль.
— Послушайте, если у вас неприятности с кредиторами, я могу вам одолжить. У меня есть некоторая сумма. Им отдадите, хотя бы часть, а я подожду.
— На всякий случай поясню сразу, — вполголоса ответил Архипов. — Для кредиторов у меня денег нет. Но не для вас.
— У меня самого найдутся. Раз уж я вас позвал.
— Бросьте. Я вчера удачно заложил золотую булавку.
— А я — перстень.
Архипов обернулся на него через плечо с новым каким-то, озорным и внимательным взглядом, точно увидел что-то, доселе не учтённое.
— Ну, пойдёмте прокутим.
В светлом зале почти никого не было. Молнией вспыхнула ассоциация: «Континенталь», весна какого-то дремучего года какой-то прошлой жизни. Девятьсот первого, кажется. Шесть лет назад, стало быть. Не так уж много, но достаточно, чтобы успеть прожить несколько жизней. Поменялся ли сам — кто знает? Иногда внутри давила, как прежде, усталость от себя самого, но её как будто стало поменьше. Всё стало заранее привычным, что бы ни случилось. А тогда что-то ещё могло вызывать чувства, которые отсюда, издалека, казались сильными. Хоть бы и раздражение. Человек, что вошёл в его жизнь в ту весну, раздражал неимоверно, но и неумолимо притягивал, как болячка, которую всё никак не оставить в покое — хочется растравить или расчесать, как будто так она скорее заживёт. Тот тоже был светлоглазым блондинчиком. Только взгляд разный. У того взгляд был двух, а то и трёхслойным. Верхний слой — холодное, неживое стекло. Второй — пьяным маслом подёрнутая выцветшая голубизна, глаза старого шута. На третьем, самом глубоком — тьма, въедливая и голодная, скрываемая, но нет-нет, да пробивающаяся из цепких зрачков.
Николай, что сразу, скинув пальто, по-барски развалился за столиком у окна, выходящего на Тверскую, и затребовал для начала водки и блинов с икрой и балычком, своими серыми глазами смотрел на мир просто и ясно, с неизменным весёлым интересом. Что влекло к этому незнакомому, в сущности, человеку — бог весть, но уж точно не то пресловутое желание «расчесать». Думать об этом не хотелось, не хотелось убивать этот редкий живой импульс, раскладывая его на атомы. Скорее, происходящее казалось естественным, осквернять его планами и ожиданиями было неуместно.
— Почему именно «Националь»? — праздно поинтересовался Эверт, мельком глянув на мизинец, что без перстня ощущался непривычно сиротливым. — Не «Яр», не трактир… Масленица, всё-таки.
Сказал «Яр», и внутри, в сердце, снова мягко и тёмно заныло.
— Куда вы торопитесь, друг мой? В трактир лучше идти уже слегка выпив. В «Яре» сейчас слишком уж шумно, а мне интересно с вами поговорить. В «Метрополе» же обязательно встретишь знакомых, которые непременно подсядут и начнут надоедать с болтовнёй. Её я слышу регулярно, а вот вас вижу второй раз в жизни. Выбор очевиден.
Дождавшись, когда принесут запотевший графинчик, чтобы беседа не напоминала допрос, Эверт снова заговорил.
— Отчего же выбор в мою пользу?
Архипов, прищурившись, окинул его хитрым и весёлым взглядом.
— А чёрт его знает, — сказал он и широким жестом потянулся к графину, разлил, почти не глядя. — Я одинок, и мне скучно. То же, кажется, и у вас. И потом, вы мне чем-то интересны. Знаете, иногда приходишь куда-то, и первым делом в глаза бросается что-то одно, необязательно самое яркое, а потом так и не идёт из головы. Скажите, с чего у вас начинались самые счастливые события в жизни?
— Знать бы, что считать счастливым, а что нет, — хмыкнул Эверт. — Ну, положим, с безрассудства.
— А несчастливые?
— Выходит, тоже.
— Вот как, — Архипов с какой-то рассеянной нежностью посмотрел сквозь белую скатерть, точно был уже пьян. — А у меня — со случайностей и совпадений. И пожалуй, вы правы. Счастье с несчастьем ходят рука об руку. Давайте выпьем.
Водка сразу же масляно обволокла нервы, смягчила, утопила остатки неловкости.
— Вы говорили, что одиноки. А между тем, складывается впечатление, что у вас уйма знакомых. В тех же «Весах». Говорили, к примеру, что вы дружны с Феофилактовым. Конечно, вы сами же сказали, что терпеть их не можете, но, по-моему, в этом есть изрядная доля кокетства. Зачем же иначе вы проводите время в их обществе? Хотя вы обещали с кем-то там ещё меня познакомить… — лениво протянул Эверт, поддразнивая Архипова.
— Одинок. Ну конечно, я одинок, всё это — химера. «Весы», «Руно»… Это прекрасные люди, но то, чем они занимаются, я, простите, в грош не ставлю. Всё это мертворождённое… А, впрочем, и оно имеет право на существование. Вообще-то это мои друзья. Иногда у меня случаются какие-то заказы по оформлению. Но моё подлинное искусство не имеет к ним никакого отношения. Покажу вам потом. И с кем обещал — познакомлю, — он замолчал, но тут же с рассеянной улыбкой добавил: — У Феофилактова нынче другой интерес. Да и всегда был. В чём-то мы с ним до безобразия похожи. В немногом. Во всём остальном — прямо противоположны.
— Но есть хоть кто-то, кто вам близок?
— Ну… Ларионова знаете?
— Нет.
— А Якулова?
— Не имею чести, — будто извиняясь, мягко улыбнулся Эверт.
— Вот видите. Расскажите лучше, чем занимаетесь вы. Как живёте, что видели, что для вас важно? И зачем всё-таки стали меня искать? Я ведь о вас знаю ещё меньше, чем вы обо мне.
Первый вопрос, как всегда, застиг врасплох. Показалось, что ответить нечего — пустота, белый лист, набор плоских слов и обозначений, точно в казённом документе.
— Что рассказать? Вряд ли вам будет интересно. Я не художник, не поэт, не писатель. Написал один роман из баловства, через него, можно сказать, и знаком со всей этой братией, и то не слишком близко. А так — учусь на медицинском, как вы сами изволили недавно заметить.
— Так. Что ж, давайте ещё выпьем, — Архипов, навалившись на стол, разлил водку по рюмкам и вздохнул. — Знаком я с одним врачом. Над головой нимб, за спиной крылья. Но знали бы вы, что он прячет в штанах…
— Что же?
— Хвост, натурально. Как у чёрта, — Nicolas откинулся на стул и довольно засмеялся. — Рассказывайте дальше.
— А что рассказывать?
— Ну, что положено говорить, когда ведут светскую беседу. Что вас привело в эту стезю, нравится ли вам, и прочая ерунда… Мне в вас сколько водки надо влить, чтобы вы рассказали, наконец, кто вы? — весело спросил Архипов.
От этой наглости Эверт впервые, кажется, за много месяцев искренне засмеялся.
— Шкалика явно недостаточно. Но, если угодно, слушайте. Родился я в декабре тысяча восемьсот семьдесят восьмого года, а если точнее, то седьмого декабря, в семье потомственных дворян. Отец — служащий по финансовой части, дядя — по дипломатической. Мать из рода Соболевых, занимается устройством лечебниц.
— О, вы начали так издалека…
— А как иначе вы хотели? Готового односложного ответа на вопрос, кто я, у меня нет. Быть может, я и сам этого не знаю. Ярлыков я вешать не люблю ни на других, ни на себя, так что извольте сами найти ответ. Если вы ждали рассказа о каких-то моих философских метаниях, духовных поисках и богоискательстве — этого, к счастью, нет, и про это сказать мне нечего. Если же вы торопитесь…
— Прошу меня извинить, продолжайте.
— Так вот. До восьми лет я воспитывался дома. Большую часть года мы жили в имении бабушки со стороны матери. Кстати, я имел честь как-то показывать его Таисии Николаевне. Если хотите, могу и вас туда пригласить. Там ничего не осталось… Лучше всего я помню луну над лесом, мамины руки и далёкие песни из деревни. И деда. И родник с ледяной водой, он до сих пор есть там в лесу. Мне кажется, изрядная часть моей души — оттуда. Что ещё? Меня, конечно, дома учили немецкому, английскому и французскому, и ещё какой-то чепухе… Потом гимназия, как сон. Я считался одним из лучших, хотя ничего для этого не делал. Ну, был практически как все мальчишки. Разве что читал больше, да всё время думал. Что не мешало мне ввязываться во всякие авантюры. Лет в пятнадцать увлекался левыми идеями, как и многие подростки. Но боже упаси, не этот вот пошлый материализм, а скорее то, что так пламенно муссируется сейчас некоторыми символистами, если угодно, народничество, но больше с некоторой подоплёкой мистики, религии и народного колдовства. Не хочу сейчас вдаваться в подробности. Потом — то, что называется «эзотеризм», алхимия и всё прочее, чем занимаются перезревшие и одинокие скучающие юноши. Ну, разве что кроме революции. Она меня не интересовала.
Nicolas одобрительно фыркнул и подлил обоим водки.
— Потом был университет. Не этот, а в Петербурге. Я учился на Восточном отделении, и почти окончил его, но тут вышла некоторая заминка. У меня был тогда странный период. Желание швырять себя в бесконечную холодную ночь. Осознанно. В грязь, в холод, в бессознательность. Я знал, что мне нужно пройти через это. Это было приятно. Ощущение смерти. Но не той, настоящей. Стремление подойти к пропасти и ходить по самому краю, но не прыгать. Уйдя с головой в круги, примерное подобие которых я только что перечислил, я имел неосторожность…
Тут пришлось замолчать и выпить. Что именно «имел неосторожность», сложно поддавалось формулировке даже теперь.
— Имел неосторожность влюбиться, пожалуй, хотя никогда не чувствовал к этому склонности. В человека, который мне не подходил решительно ни в чём. А надо вам сказать, что лет до семнадцати меня вообще никто не привлекал. Вообще никто. Так что когда я осознал, что испытываю влечение более к лицам моего пола, нежели противоположного… Мне это стоило долгих недель раздумий и принятия. Зато после мне было хорошо и с теми, и с другими. Впрочем, я отвлёкся. Я влюбился совершенно неожиданно для себя, в первый раз, наверное, и хуже того — доверился, что для меня положительно невозможно. Вам странно, что я об этом говорю?
— Вовсе нет.
— То, что было далее, заставило меня задуматься не только о моих чувствах, но и о моём образе жизни, и о себе самом. Дело было совсем не в любви, не в «разбитом сердце» и прочей подобной чепухе. Да между нами ничего и не было. Мне вообще странно, что он привлёк меня. Я ведь вполне мог продать себя, гордость и душу за возможность быть с этим человеком, и он меня подталкивал к этому. Но я удержался, хотя иногда мне казалось, что я схожу с ума. И во мне произошёл тогда какой-то слом, который заставил меня пересмотреть многое, в первую очередь себя самого. Откровенно говоря, я не мог жить той жизнью, что прежде, мне хотелось всё бросить, в том числе почти законченное образование, что я и сделал. И занялся медициной, к чему чувствую куда большую склонность. Вернулся в Москву, поступил на медицинский. Правда, я делал перерыв и опять уходил из университета. Я был на Русско-японской, а после некоторое время учился тибетской медицине в Урге. Вернулся недавно. Вот и всё, пожалуй. Ах да, роман. Его я написал ещё до войны, мимолётно. Таисия Николаевна вам расскажет, если захотите, ну да вы его всё равно не читали.
Nicolas молчал.
— Вы хотели, вероятно, услышать что-то другое? Что-то более приемлемое? Тогда, вероятно, на вопрос, «кто вы», я должен был сказать что-то дежурное. Но к чему тогда это всё?
— Нет, вы не так поняли моё молчание, — сказал Архипов. — И я очень благодарен вам за откровенность. Я бы не смог так, но теперь мне хочется попытаться. Если вам интересно.
— Конечно, мне интересно.
— Я родился в Харькове двенадцатого сентября семьдесят восьмого в семье коллежского асессора. Что сказать про детство… Каких-то ярких впечатлений, как у вас, у меня не было. Но, как это принято писать в биографических справках, «с детства обнаружил любовь к рисованию». Действительно, мне это всегда нравилось. Учился в гимназии, учился плохо. Родители хотели, чтобы я поступал на юридический, но в конце концов смирились с моим выбором. Я приехал в Москву, поступил в училище живописи, ваяния и зодчества. Тут для меня открылся совсем новый мир. В первую очередь, конечно, я не об искусстве, а о людях, которые учились со мной вместе, о тех, что преподавали нам, и о городе. Тогда меня влекло и интересовало буквально всё, что я видел. Ну, кроме академизма и гипсовых голов. Сначала меня, конечно, захватил импрессионизм, но я быстро устал от него. Я хотел найти что-то своё, выразить то, что знал и видел только я. Но пришёл я к этому, конечно, не сразу. Что потом? Окончил училище, участвовал в нескольких неизвестных объединениях, была пара маленьких выставок, практически только для своих. Но тогда я ещё писал в несколько другой манере. Её я, впрочем, скоро бросил. Зарабатываю в основном графикой. Крупные свои вещи, из новых, пока не выставлял, да их почти никто и не понимает. У меня большие замыслы, может быть расскажу вам, если захотите.
— Можете рассказать сейчас, — с искренним интересом сказал Эверт, наблюдая за лицом Архипова, которое во всё время рассказа не покидало выражение глубокой задумчивости.
— Нет, — отрезал он. — Это нужно рассказывать либо совершенно пьяным, когда рацио отключается, либо совершенно трезвым. Желательнее второе. Некоторые вещи не стоит разменивать по кабакам и гостиным. Вот почему, например, я не люблю и разговоров о Боге.
Эверт встал и подошёл к нему.
— Позвольте пожать вам руку, — серьёзно сказал он в ответ на вопросительный взгляд Архипова.
Николай, ни слова не говоря, поднялся и крепко пожал протянутую ладонь.
Сев обратно, Эверт поймал себя на мысли, что уже несколько по-новому смотрит на Nicolas. Отчасти утих первичный звериный импульс, что влёк к нему, зато всё больше появлялось уважения и тепла, будто разговаривал с давним другом. Это было неожиданно, но досады не вызывало — наоборот. Подумалось, что теперь-то форсировать что-либо уж точно не хочется, даже напротив. Если чего-то и хотелось, то так, как не было, пожалуй, никогда: медленно, постепенно, интересно, по-настоящему.
— Я хочу прочитать ваш роман, — снова прежним, легкомысленным и весёлым тоном заявил Архипов, скручивая блин. — Вы дадите?
— Дам, конечно. Он может, впрочем, показаться вам слишком уклонённым в сторону символизма и прочего, но того требовали обстоятельства. Можете зайти ко мне домой, у меня, кажется, оставалась пара экземпляров, — сказал и ухмыльнулся от двусмысленности сказанного. — Или я вам сам занесу как-нибудь.
— Договорились. А зачем вы поехали на фронт? — вдруг спросил он безо всякого логического перехода. — Вас же не призывали. И вряд ли вы верили в святую необходимость той войны, не так ли?
— Просто я знал, что должен там быть, — пожал плечами Эверт. — И дело тут не в пропаганде, да я и газет не читаю, и от общественной жизни далёк. Могу сказать, что, раз война, значит, есть раненые, и значит, я, как врач, им нужен. Но будет лицемерием говорить, что я руководствовался в первую очередь этим. Милосердия и альтруизма во мне нет, и я не идеалист. Просто что-то влекло меня получить этот опыт. В очередной раз постоять на краю, только теперь уже не юношески-бессмысленно, как прежде. И потом, Восток. Из университета я ушёл, но интереса к нему не утратил, напротив, он стал подлиннее и глубже. Я некоторое время жил в Монголии после войны. И, быть может, остался бы там насовсем, да только понял, что от себя, к сожалению, не сбежишь. Даже в Ургу. И надо быть там, где я должен быть.
— А вам хотелось сбежать?
— Иногда хочется.
— Жорж тоже воевал, — заметил Архипов, будто произнёс вслух отрывок незаконченной мысли.
— Кто?
— Якулов, — мельком пояснил Архипов. — Но его призвали. А вот я на войну не пошёл бы. Убивать и видеть смерть… Я не люблю смерть. И не считаю, что это нужно без необходимости видеть и в этом участвовать.
— Может быть, вы и правы. Теперь и я склоняюсь к той же мысли, но что поделать, я врач. Мне по долгу службы положено иногда видеть смерть. И я не жалею о своём выборе.
— Да, конечно… Остался один вопрос, на который вы не ответили. Зачем вы искали меня? Вы ведь видели меня только мельком и ничего обо мне не знали, и тем не менее…
— Вы мне понравились, — просто ответил Эверт, глядя Архипову в глаза. — Только и всего. И у меня был удобный предлог вас найти в виде ваших брошенных вскользь обещаний.
— Что ж, и вы мне понравились. Я рад, что вы нашли меня.
— Может, перейдём на ты?
— Идёт. А теперь можно и в трактир, а? — Nicolas бросил комкать накрахмаленную салфетку и весело подмигнул.
Из трактира вышли уже за полночь, когда на шёлковом синем небе морозно и остро сияли звёзды. Николай, изрядно пьяный, щурился на них и улыбался, придерживая Эверта под руку, пока шли с ним до извозчика. Денег оставалось в обрез, но лучшего способа просадить их, чем сегодня, придумать было сложно. Сам Эверт спокойно мог бы дойти домой и пешком, но Николая стоило бы проводить. В какой-то момент — то ли нога слегка поскользнулась на обледеневшей мостовой, то ли пьяно повело — его мягко качнуло, и Эверт машинально схватил его в объятия, чтобы удержать. Последовало секундное замешательство. С кем-то другим или в какое-то другое время моментом непременно воспользовался бы. Но не теперь. Не глядя в глаза, Эверт осторожно отпустил, и даже не позволил себе подать ему руку, когда садились на извозчика.
Обратно ехали молча. Николай подрёмывал, зарывшись носом в песцовый ворот, Эверт глядел на проплывающие мимо светлые окна. Наговорились до того, что голова слегка кружилась — впервые за годы, и впервые за годы это не утомило. Да даже просто молча ехать рядом с ним вот так, как сейчас, было до того покойно и правильно, что, когда незаметно подъехали к дому Малюшина, кольнула лёгкая досада.
— Приехали, барин, — буднично сказал извозчик.
Николай открыл глаза и сонно прищурился, осматриваясь.
— Правда, — пробормотал он и потянулся. — Славно погуляли, спасибо тебе. Заглядывай. Хоть завтра приходи, буду рад. Я в первой половине дня буду дома, а там — захочешь, сходим куда-нибудь.
— Спасибо. И ты заходи, — сказал Эверт, мягко пожимая ему руку.
Николай смотрел на него всего секунду — привычно весело и ласково, но секунда показалась вечностью. Прекрасно знал, что если поцеловать его, против он не будет. Потом показалось — он поцелует сам. Сегодня с утра такое завершение вечера показалось бы естественным и желанным, но не сейчас.
Хотелось постепенно сближаться. Хотелось узнавать его, хотелось интриги, сомнений, медленных шагов. Хотелось научиться ценить случайные прикосновения и взгляды, научиться чувствовать. Такого никогда ещё не было. Или почти не было. Почти оглушённый этим осознанием, Эверт выпустил его ладонь из рук.
Николай тяжело, с хрустом спрыгнул на снег и, пошатываясь, побрёл к крыльцу. На ходу он ещё раз обернулся и помахал рукой, крикнул что-то, но извозчик уже тронул с места, и слова его смешались со скрипом полозьев и конским пофыркиванием.
Прошло две недели. За это время виделись ещё несколько раз. Иногда Николай ненадолго забегал к Эверту выпить кофе или чаю и поболтать. Один раз Эверт заходил к нему, и Николай показывал свои картины: большие яркие полотна со сказочными зверями, лошадьми, натюрмортами и пейзажами, все почти графичные, где-то напоминающие Матисса, где-то Сезанна, но в целом и впрямь не похожие ни на что из того, что Эверту доводилось видеть.
— В чём твоя система? — спросил тогда Эверт, расхаживая между холстов, развешанных и расставленных в тесноватой мастерской.
— Она сложная. Так сразу её и не объяснить. Там много аспектов, и не все связаны между собой. Я бы написал об этом книгу, да некогда. Ну в общем, например, смотри…
Он взял одну из картин, простой натюрморт, на котором грубыми линиями были изображены синяя эмалированная кружка, несколько яиц, зелёная стеклянная бутыль и газета.
— Вот смотри. Тут всё просто. Тут как раз нет ярких цветов, поэтому объясню то, что их не касается. Казалось бы, в чём-то подражание Сезанну. Но не совсем.
— Не слишком похоже, — подтвердил Эверт.
— Какое у тебя первое впечатление, когда ты на неё смотришь? Какое первое слово приходит на ум?
— Ну… Материальность.
— Вот! Хорошо. Знаешь ли, я хочу передавать натуру без реалистичного изображения. Мягко говоря, не ново. Этим много кто занимался и занимается. Но я хочу передать ощущение от натуры, вот в чём дело. Понимаешь? Не впечатление, а ощущение. Впечатление слишком поверхностно и мимолётно. Как передать, что кружка гладкая и холодная (не блестящая, а гладкая и холодная на ощупь!), газета шероховатая и мягкая, а бутылка тяжёлая? Как передать то, что не поддаётся зрительному восприятию: вес, температуру, фактуру? Я не первый ставлю такие задачи, но первый решаю их по-своему. Я придаю первостепенное значение силе, которая действует в предмете или человеке. Я хочу передать душу предмета. Так же — душу пейзажа, человека и так далее. Но я не понимаю и не принимаю антагонизма между душой и материей. Почему душа непременно должна выглядеть как нечто зыбкое и призрачное, полупрозрачное и светлое? Почему она не может быть выражена через материю? Или почему она не может выглядеть как-то так, к примеру?
Он указал на большую картину, где на цветущей лужайке клубком свернулось какое-то неведомое и явно хищное красно-оранжевое животное с пронзительно-синими глазами. Животное радостно улыбалось и отдалённо напоминало деревенские домовые росписи.
— Такое и мне нравится больше, — усмехнулся Эверт. — Я бы даже не отказался иметь такую душу.
— Благодарю. Так вот. А как этого достичь? То есть, передачи ощущения.
— Как?
— Я много размышлял про цвет. Не буду сейчас утомлять тебя разбором каждого цвета, но моя система основана на нём. У меня своё понимание цветов и их влияния на восприятие. И своё понимание, как и где использовать тот или иной цвет в зависимости от цели. Я использую почти одни только чистые цвета, если ты заметил. Яркие! А ещё — линию. Цвет и линия — но их нужно чувствовать. Я сторонник упрощения. Но не примитивизации. Упрощения ровно настолько, чтобы передать нужное и отсечь лишнее. И, знаешь, прозвучит банально и наивно, но я любуюсь тем, что пишу. Я люблю то, что пишу… И хочу, чтобы это чувствовалось. В этом и есть вся моя идея. А все эти поиски смыслов и символов и прочее декадентство я на дух не переношу. Я ненавижу пафос и споры о духовности. Я певец материи. Вся философия, что есть в моём творчестве, выражена непосредственно. Вот так. Я объяснил, пожалуй, непонятно, но если я буду вдаваться в подробности, это займёт неделю.
— Кажется, я понял, о чём ты. И любовь я здесь безусловно вижу. Я далёкий от искусства человек, красиво и умно сказать не смогу, но мне очень нравятся твои картины, — честно сказал Эверт. — И я всецело разделяю твоё отношение.
— Вот как! — Николай оторвался от натюрморта и поднял радостный взгляд. — От тебя мне почему-то особенно приятно это слышать. Я, уж прости, так сразу и подумал, что они должны бы тебе понравиться. Ещё когда увидел тебя в первый раз. А умных речей мне и не нужно. Так что спасибо тебе за их отсутствие.
В тот раз распили с ним бутылку вина в атмосфере несравнимо более дружеской, нежели любовной. А спустя несколько дней, в воскресенье, Архипов заявился прямо с утра, сияющий и озорной.
— Алекс! — торжественно провозгласил он с порога. — Ты дома, это отлично. А говорил, газет не читаешь.
— Это медицинское обозрение.
— Один хрен. Ты свободен сегодня? Прямо сейчас?
— Можно сказать, что да.
— Тогда приглашаю тебя взглянуть на кое-что любопытное.
На улице бушевало мартовское солнце. Снег, осевший и начавший таять, коркой заледенел сверху и сиял. Надрывались синицы. Николай остановил пустую пролётку.
— На Мясницкую, в дом Кузнецова.
Но не успели ещё доехать, как на углу Никитской он вдруг встрепенулся и похлопал извозчика по спине.
— Стой, подожди-ка!
Он легко соскочил с подножки и быстро подошёл к бабе, что вразнос торговала нарциссами, что-то сказал ей. Пока она выбирала цветы посвежее, Николай обернулся на Эверта, подмигнул и состроил озорную рожу. В пролётку он вернулся с двумя нарциссами.
— Это зачем?
— Так, брат, надо.
Он отломал длинные стебельки и, отведя поудобнее пальто Эверта, аккуратно вдел цветок в бутоньерку его пиджака, а потом проделал то же самое и со своим. Вид он имел уверенный и загадочный, и расспрашивать Эверт не стал.
В доме Товарищества Кузнецова поднялись на второй этаж, и Эверт удивился неожиданному обилию народа. За роялем музицировал какой-то господин. На стенах, выкрашенных серо-голубой краской, были развешаны картины, между которыми прохаживалась публика.
— Ты привёл меня на выставку? Здесь есть что-то твоё?
— Нет, конечно. Но мне интересно твоё мнение. Да и вообще, отчего бы не сходить. Тут есть мои приятели.
Будто подтверждая его слова, к ним тут же подошёл какой-то высокий молодой человек в клетчатом костюме, с тонкими усами и скучающим лицом, пожал Николаю руку, Эверту кивнул.
— Алекс Эверт, мой друг. Николай Сапунов, художник.
Сапунов протянул Эверту прохладную руку, пожал, скользнул взглядом умных глаз по нарциссам.
— Всё балуетесь, — усмехнулся он краем губ, и хотел что-то добавить, но тут его отозвали в сторону по какому-то делу.
Прошлись по выставке. Глаз практически ни за что не цеплялся, всё сливалось сплошным бледно-голубым, в полном соответствии с названием выставки, пятном. Проскакивали яркие пятна, но было их немного. В конце концов стало казаться, что ещё чуть-чуть, и от этой голубой зыби и ряби разыграется мигрень. Интереснее было наблюдать за людьми. Некоторые подходили, бывали представлены и тут же забывались. Не ускользали от Эверта и взгляды, которые люди то и дело кидали на нарциссы. Пара человек даже перешёптывалась, скрытно указывая рукой, а один из знакомых Николая, смеясь, хлопнул его по плечу:
— Боже, ну вы и вспомнили. Не ново.
— О чём вспомнил, Миша? — загадочно отвечал Архипов и довольно улыбался.
Всё это в высшей степени интриговало, но отчего-то ясно чувствовалось, что если кого-то Николай и пытается разыграть, то точно не его. Вопросов же задавать не хотелось, и Эверт только непринуждённо подыгрывал.
— Ну, как тебе? — спросил Николай, когда остановились у «Голубого фонтана» Кузнецова.
— Честно говоря, тяжко. Тягостно. Как болезненный сон в душной комнате.
— Мне тоже тягостно, — быстро сказал Николай, напряжённо вглядываясь в крупные мазки. — Мне отчего-то жутко смотреть на них, за редким исключением. Мне кажется, что в них моя смерть. Впрочем, не хотел бы я, чтобы смерть выглядела так.
— Nicolas!
Николай обернулся на зов. К ним с Эвертом подошёл полноватый господин с застенчивым лицом. Кажется, как-то мельком видел его в «Скорпионе».
— А, это ты, Петя, здравствуй.
После взаимных представлений Пётр Андреевич завёл непринуждённую светскую беседу, тёмными, как маслины, глазами то и дело перебегая с нарцисса на нарцисс.
— Как вам выставка? — поинтересовался он.
— Свежо, — насмешливо заявил Николай, — Правда, Алекс? Но выйти подышать всё же хочется.
— Так пойдёмте в «Метрополь», я угощаю, — торопливо подхватил Пётр Андреевич. — Раз уж вы всё посмотрели.
— Даже так! Ну пойдём. Алекс, ты ведь не против?
Идти куда-то в компании этого господина совершенно не хотелось, но в лице и смеющихся глазах Николая было что-то такое, что Эверт учтиво склонил голову и согласился. В «Метрополе» за бутылкой мозельвейна Пётр Андреевич принялся рассуждать о выставке.
— А мне, знаете ли, нравится. Напрасно ты, Nicolas, иронизируешь. Всё-таки это новое слово. Нужно дать возможность сказать его. И эта чистота, свежесть, сонливость, мечта, и эта несмелая форма… Безусловно, у многих стиль ещё не вполне сформировался, но это и понятно. Можно только пожелать им дальнейших успехов. А ты напрасно не хочешь выставляться, напрасно.
— Когда придёт время, которое я сочту нужным, я буду выставляться, — веско сказал Николай. — Вышлю тебе персональное приглашение, если пожелаешь.
— Буду весьма признателен, — Пётр Андреевич вдруг облокотился о стол и доверительно подался обоим собеседникам навстречу, — А я, откровенно сказать, не думал, что вы тоже причастны…
Он кивнул на нарциссы. Николай долго посмотрел на Эверта нечитаемым взглядом.
— Ты об этом думал? Вот странно, — наконец ответил он.
— Да я это так… Послушайте, — Пётр Андреевич переводил вопросительный взгляд то на Николая, то на Эверта. — А нельзя ли как-нибудь мне тоже…
— Это сложно, — сказал Николай и в свою очередь вопросительно посмотрел на Эверта, так, что Эверт понял: он во всей этой непонятной затее главный. — Не правда ли, Александр Витальевич?
— Да, есть определённые сложности, — Эверт прищурился и мягко приподнял уголки губ, мельком огладил недавно вернувшийся на своё законное место перстень.
— Я готов уплатить все необходимые взносы!
— Дело не в этом, — резко оборвал его Николай. — Мы не знаем, подходишь ли ты нам, отвечаешь ли требованиям. Нужно будет спросить у магистра.
— Буду признателен. И пожалуйста, никому постороннему, что я к вам обращался… А когда я могу рассчитывать на ответ?
— Не ранее следующей пятницы. Но я не могу тебе ничего обещать. Мы поднимем этот вопрос, и только. А теперь ступай.
Как загипнотизированный, Пётр Андреевич поднялся, заплатил за вино, распрощался и ушёл.
— Что это было? — лениво спросил Эверт, когда он удалился.
— Да так, ерунда. Давняя история. Я просто увидел нарциссы и вспомнил.
— Ты ведь всё равно мне расскажешь, но я вижу, ты хочешь, чтобы я расспрашивал. А я из вредности спрошу, что за человек этот Пётр Андреевич? Он вообще кто?
— А. Дилетант от всего, чего только можно. Считает себя благотворителем. По роду занятий банкир, — Николай потрепал рукой собственные волосы. — А нарциссы… Кружок литературно-художественный знаешь? В Козицком.
— Мельком.
— В феврале случилась там одна история. На лекции Волошина про эрос. Оказались там несколько людей с нарциссами в петлицах, просто по случаю достались им эти цветы. А слух пошёл, что в Москве действует тайное общество. Сам я там не был, но некоторые мои приятели оказались замешаны. Да и так фурор был. Говорили, даже до Питера слушок дошёл. Странно, что ты не слышал.
— Когда я говорю, что живу отшельником, я не преувеличиваю, — мурлыкнул Эверт. — И чем же это общество занимается, что в него твой Пётр Андреевич так рвётся?
— Развратом, конечно, — довольно сказал Николай и залпом допил вино. — Отвратительнейшим развратом.
— Вот как!
— А Петьку лично я бы, конечно, не принял, даже если бы общество действительно существовало, ну его, — мечтательно проговорил Николай и вдруг придвинулся ближе, заговорил немного тише. — А вот тебя… Тебя я принял бы в него даже несмотря на то, что его нет. Можем организовать, на двоих. Ты как к этому относишься?
Он смотрел в глаза вопросительно и непривычно серьёзно. Сердце совершенно неожиданно рухнуло вниз.
— Положительно. Только я прежде хотел бы знать, к чему именно, — тихо и веско сказал Эверт, не отводя взгляда, и чуть было не перешёл обратно на «вы». — Насколько я интересен тебе, и в каком качестве. Речь идёт об одном разе из любопытства, о встречах время от времени ради «разврата», как ты сказал, или о чём-то большем?
Впервые в жизни этот вопрос действительно интересовал, и Эверт удивлялся себе.
— Боже, как ты излагаешь, — Николай прикрыл глаза. — Ну, допустим, я втрескался в тебя, и уже давно. Под какую категорию это подходит?
Эверт усмехнулся, но тут же снова посерьёзнел. По загривку отчего-то пробежали мурашки, а внутри заклубилось тягучее, тёмное. Ещё сохранялась призрачная возможность оставить Nicolas в разряде друзей, коих ценил несравнимо выше любовников, но с каждой секундой она таяла.
— Поедем к тебе? Или ты хочешь здесь?
Николай думал всего секунду.
— Здесь. Пойду спрошу номер.