***
В начале декабря идут споры о том, насколько Америка преуменьшает потери людей в штурме Фаллуджи, замалчивает о продолжающихся столкновениях с изолированным сопротивлением повстанцев и использовании белого фосфора. Люси врывается в кафе с конвертом, заставляя обернуться сонно протирающего стол Зейна. “Нас направили помогать морской пехоте при вторжении в Фаллудж”. Счастье, блеснувшее на мгновение в глазах Зейна, расколачивается в крошку. — Речь не о двадцати двух павших бойцах, — жарко на заднем фоне дискутирует кто-то по телевизору, — речь о четырёхсот убитых американцах и более ста иракских солдат!.. Люси взвинченно из плеча выглядывает, пробует прочитать сама, повторяет “что там”, “что там”. Зейн крепче стискивает в пальцах лист с арабской вязью, слепо смотрит поверх строк. — Вы понимаете?! Более двухсот человек взяты в плен! Морская пехота, Иракская армия, Британские военные… “Думаю, это было делом времени, поскольку близятся выборы и по всей стране неспокойно. Эн-Наджаф был лишь одним из многих городов, где сейчас идут столкновения. Так совпало, что… Ты, наверное, удивишься, Зейн, поскольку ты сам меня всегда поправлял, но меня взяли переводчиком. Забавно, правда? Но ты точно не удивишься, к кому в команду я попал. Джейсон буквально зубами выгрызал меня из остальных, уходил говорить к командованию, что мы уже работали вместе и понимаем друг друга с полуслова. С полуслова… Странно, никогда не думал, что всё обернётся вот так: меня, который ещё с твоей матерью говорил на ломанном, теперь считает своим американец. Хотя я не могу с ним не согласиться — мы с Джейсоном и вправду прошли многое. Честно говоря, мне самому на душе спокойнее, если на операцию я пойду под его командованием и с его огневой поддержкой. Он действительно отличный солдат и командующий, проверено на опыте. Люди лучше всего раскрываются в стрессовой ситуации, и Джейсон… Он не подведёт. Никогда”. Зейн нахмуривается, смаргивает тяжело, перечитывает строчки. Когда его отец мог воевать вместе с Джейсоном? Он пробует припомнить обрывки из прошлых писем, сложить фрагменты воедино. После освобождения из плена отец нигде не участвовал в одной военной операции с Колчеком. Отец был в Багдаде, он — в Фаллуджи; отец был в Мадинат-эс-Садр, он — в Багдаде. Судя по записям, они недавно пересекаются по возвращению отца в Багдад. До взятия в плен и во время… Невозможно. Но отец доверял ему ещё до освобождения из плена. Почему? К т о т а к о й э т о т Д ж е й с о н К о л ч е к? “Надеюсь, до тебя быстро дойдёт это письмо. Я хотел успеть написать до отбытия из Багдада, потому что в этот раз… Думаю, в этот раз сопротивление будет более сильным”. — Известны имена погибших при операции “Фаджр” при вторжении в Фаллудж, — Зейн поднимает стеклянный взгляд на телевизор, вслушивается в липком ужасе. — Из солдат британской армии… الفجر. Как много теней больше не растянутся по песку от восходящего солнца, утопнув в крови и развалах зданий? Люси мечется, вглядывается в лицо Зейна, пытаясь понять его медлительность, и наконец с опозданием тоже оборачивается на телевизор. В британском канале телевещание не будет произнесено ни единого имени погибшего иракского солдата. Тени тянутся по пыльным дорогам, метут песком по оружию, телам, пробитым одиноким каскам. — وَلَقَدْ زَيَّنَّا ٱلسَّمَآءَ ٱلدُّنْيَا بِمَصَـٰبِيحَ… — одними губами проговаривает Зейн, не отрывая глаз от экрана. Свет озаряет город, разгоняет тени. Но чьи именно протянутся по песку, а чьи — больше не встанут, преграждая солнце. Чьи?..***
Декабрь пуст, как пуст ящик для писем. Зейн молча смотрит в окно на снегопад. Думает, как связано рождение и смерть человека, бывают ли совпадения дат. Из-за одной стены в общежитии доносится речитатив и ритмичное аканье — долбит реперский хит. По телевизору в кафе — блондинка в голубой униформе бортпроводницы стреляет глазами и ползает в алмазной крошке на белом фоне. Никому не нужна война в сочельник. Люси прячет под курткой короткий топик, скромно вручает свой подарок на рождество и ещё раз пробует позвать Зейна на вечеринку у себя дома, но Зейн знает, где его место. Его место возле пустого ящика. Наверное, это знак, но Зейн не хочет его считывать. — Пожалуйста, позвони мне, — она втискивает в карман телефон, подаренный матерью, неуверенно и боязливо оглядывает Зейна. — Обещай, ладно?.. Я буду ждать. Если ты не позвонишь через неделю, я приеду!.. У Люси сладкие трупные духи, смущение за свой непривычно-оголённый модный вид и спрятанную в сумке мини-юбку. У Зейна внутри — как в декабре и как в ящике — пусто. Он недавно перерывает сводку в компьютерном классе, ищет по-безумному имена погибших в Фаллуджи, но находит только могильный ров неизвестного — СМИ показывают ещё красивую картинку, не ту страшную неизвестность реальных потерь и поражений. Но для людей всё стихает под скрипом шагов по снегу — Ирак перестаёт интересовать и притягивать утомившиеся взгляды. На Рождество Зейн звонит тёте. Не от желания её услышать, но вхолостую зацепиться за хоть какую-то надежду говорит с ней, слушает апатично про смуту в Багдаде, про разрушение улиц. — А папа… — едва заговаривает он, и его голос тонет в суетливо-беглой речи тёти. Никаких вестей. Ещё в октябре начинается какая-то активная подготовка, он пропадает и уезжает в последствии под Фаллудж. Зейн замолкает и весь дальнейший разговор мычит изредка, смотрит слепо в угол. Январь глухо молчит вслед за декабрём, постепенно порастает суетой, заезжающими обратно студентами в общежитие, постукивающими колёсиками чемоданов. Усталости уже нет — мир живёт сам по себе, на расстоянии вытянутой руки, не касается ничего внутри. Проплывает перед глазами как перед немыми зеркалами, отражается только объективным и незначимым. — О, арабчёнок! — когда Зейн проходит по двору к своему кампусу, разалевший и раздавшийся в щеках Чарльз жадно выхватывает его фигуру взглядом. — Чего без своей подружки?.. Похоже, я не в бровь, а в глаз — узнала, что ты пидор, да?.. Смех сменяется бубнежом программы новостей, новости — лекцией, лекция — обсуждением на кафедре подготовки к семинару. — Зейн, он напишет, — уверенно-твёрдо говорит Люси, но Зейн слушает её вполуха, записывает как машина лекции. — Просто… Просто нужно подождать. Зейн знает, он ждёт. Только уже не уверен, чего именно ждёт. Тридцатого января в Ираке проходят первые за полвека многопартийные парламентские выборы. Угрозы боевиков, убийства членов избиркома, подача в отставку комиссии в Мосуле, бойкотирование участков, усиление мер безопасности. Это обычные факты, насечки событий на линии времени — история. Всё это такое же, как история Аккад, Древней Месопотамии. — Эй, Чарльз, ты глянь! — Чего?.. — он склоняется к своему другу, изучающему Šumma ālu и фотографии глиняных табличек. — Эт чо, гомики?.. — Ага, они самые. Помнишь, лектор рассказывал, что если тебя долбят в жопу, то ты лидер среди своих?.. — Эй, Зейн!.. — кажется, Чарльз впервые вспоминает его имя. — Смотри, твои древние родственнички были такие же, как и ты!.. Так что не стесняйся, арабчик, в нашем мире можно — если хочешь мне отсосать, то я подумаю, сколько ты мне должен за это заплатить! — Чарльз, не гони, ты бы ему серьёзно дал на клык?.. — У тебя не рот, а помойка, — гадливо шикает Люси, проходя мимо и садясь рядом с Зейном. Зейн не слышит — он перечитывает задание про себя, медленно сползает большим пальцем со строчки на строчку. В конечном счёте, что вообще имеет смысл? Голоса, люди, события — всё обратится в строки на разных языках, а, может, просто пропадут в безвременьи. Люди рождаются, празднуют дни рождения, умирают. “Были покорены крупный город Мари, страна Ярмути и страна Эбла” — про себя повторяет на английском. “تم احتلال مدينة ماري الكبيرة وبلد اليرموتي وبلد إيبلا” — далёкое эхо собственного голоса на арабском. Всё так зацикленно и бесчувственно, пусто. В феврале Зейн рефлекторно залезает рукой в ящик, проверяет содержимое без надежд. Под пальцами прощупывается толстая бумага конверта, рельеф налепленных марок. Замирает. Люси оглядывает его, понимает по одному движению. — Пришло?.. Зейн смотрит в стену, каменеет ладонью. Может, это извещение о смерти?.. Он не хочет это читать, нет. Нет, это пустой ящик, к которому он привык, пустая зима и пустые разговоры вокруг, это всё. Над его кроватью — фотография отца и его безымянного боевого товарища. Кажется, он знает их лица, да, знает, как знает лица историков, профессоров с кафедры, известных личностей, как… — Зейн?.. Он моргает, переводит взгляд на Люси. И видит отражение в её светлых глазах — свой испуг, страх, ломаные черты замёрзшей мимики, замороженной на несколько месяцев. Зейн подхватывает ледяными пальцами конверт. Достаёт, стараясь не смотреть на надпись на нём, на отправителя. Через долгую секунду смещает взгляд. Салим Осман. Внутри прорывается наконец — чувством, эмоцией, ледяным ужасом от того, что всё это время он пробовал насильно внутри своей головы похоронить отца, чтобы потом не умереть от сердечного приступа и ужаса, если придёт извещение о смерти. Зейн смаргивает ещё раз, по-тупому безэмоционально смотрит на письмо. И лишь когда Люси радостно-облегчённо его обнимает, пробует вдолбить себе в голову последний и самый точный факт — его отец жив и будет жить. “Зейн, моим лучшим подарком в этой жизни к любому моему дню рождению — это то, что ты мой сын”. Зейну, вероятно, нужно плакать, но он держит дрожащими пальцами письмо и пробует рефлекторно запомнить каждую строчку, как строчку учебника. Лишь спустя две недели до него доходит и он резко, внезапно посреди кафедры сгибается пополам и начинает смеяться. Смеётся, как безумный, едва промаргивается от нечаянных слёз, фокусирует взгляд на портрете на стене и снова заливается хохотом. Их выводят из Фаллуджи точно двадцать третьего декабря — в его день рождения. “Хотел бы тебе соврать, что я цел, но ничего не обходится без крови сейчас. Не переживай, ничего серьёзного — ранение навылет, могло быть и хуже. Благодарю Аллаха, что сберёг мою жизнь, а также Джейсона. Джейсон… Иногда я повторяю себе, что если бы не он, я бы вообще…” — зачёркнуто. — “Ладно, не будем о грустном. Только что этот герой, что вытащил твоего отца из-под пуль, пришёл и рассказал мне совершенно отвратительный анекдот. Знаешь, я так боялся тебе написать про ранение, но я подумал, что если уж можно рассказывать такую чушь, то о более серьёзном точно нужно говорить”. Значит, его спасает Джейсон, шутит неловко, рассказывает анекдоты. “Пока я с перебинтованным животом, мне удалось выкроить несколько дней. Думаю, что зайду к тёте, проведаю как она, а потом уеду на пару дней к нам в Диялу. Получается, что я уже около года не был дома… Но я не скучаю, Зейн, ведь знаю, что ты далеко, в Великобритании, и сейчас меня там ждёт лишь вероятно оборванная телефонная сеть, проблемы с электричеством и, надеюсь, нет проблем с водопроводом. Джейсон усиленно строчит отчёты, хочет поехать со мной тоже. Похоже, нам всё же предстоит пожертвовать несколькими подушками из гостиной: у Джейсона в планах лежать там всё время, пить холодное пиво (я не уверен, что отключил холодильник в прошлый раз, но надеюсь, он работает и не вытек) и рассказывать мне про паровозик, который смог. Не спрашивай меня, что это за паровоз, поскольку я знаю не больше твоего”. Зейн молится и наконец не засыпает на полу от бессилия. Он благодарит Аллаха за то, что уберегает его отца от смерти, что позволяет пройти ему это испытание и обещает больше никогда не сомневаться в благодетели Аллаха, в его милости. Бог ли, жизнь ли, хитпарады музыки по телевизору, модные телефоны, закрывающиеся со хлопком — всё выстраивается обратно по кусочку в целую картину мира, спасает само по себе своим существованием. Новости приглушаются, отчётливее и ярче начинает скрести карандаш по бумаге. На кафедре одобрительно отзываются о его успехах, говорят, что с такой светлой и рациональной головой у Зейна большие шансы отстоять себе место. Ведь он успевает учиться, работать, помогать профессорам и уже в марте неожиданно предлагает тему для одного исследования. Долгий застой эмоций и чувств выхлёстывает в мир: поразительной гиперактивностью, неуместной смешливостью над шутками Люси, будто открывшимся источником новых сил писать научные работы, делать, жить. “Прости, что не говорил раньше, пап, но я нашёл себе подработку. Знаю, ты бы хотел, чтобы я сконцентрировался на учёбе, но я поставил себе цель — заработать на мобильный телефон. Знаю, у тебя его нет и вряд ли дадут брать на службу, но если я смогу, я куплю тебе. Сможем созваниваться. Сейчас я помогаю на кафедре древнего востока, а ещё работаю в кафе на…” Зейн моет руки в туалете, когда Чарльз заходит, хлопает дверью. Тот теряется на мгновение и снова нарочито-уверенно оскаливается: — Меня ждал, Алладин?.. Это ты зря, я ведь и голову могу пробить, если хоть покосишься на мой писсуар. Зейн не комментирует, что у Чарльза может быть в туалете в университете свой личный писсуар, молча домывает руки и, так и не найдя взглядом ещё человека в туалете, выходит. Люси поначалу неуверенно, а затем осчастливлено тыкает пальчиком в женский журнал, показывая, какую кофточку хочет купить. Зейна не смущает её откровенность, слишком много полуобнажённых девушек в университете и по городу так ходят. Ей нравится, значит, всё хорошо. — А тебе как?.. — робко переспрашивает она и отсаживается на кровати для расстояния оценивания взглядом. — Вот если… Поясницу будет видно, ничего ведь?.. — Ничего, — пожимает плечами Зейн. — Ты красивая, тебе всё пойдёт. Чужие взгляды их проблема, не твоя. Но скажи мне, если снова придурки Чарльза станут лезть. Люси поджимает губы, суетливо отворачивается. Прячет зарумяненные щёки за учебниками, конспектами, переводчиком с арабского. Зейн понимает, что она аккуратно пробует понять его отношение к европейской культуре и моде, будто боится, что он насильно покроет ей голову, но Зейн помнит, как отец относился к его матери. “Ох, твоя мама… Я рад, что ты решил про неё поговорить, Зейн. Боялся, что ты навсегда будешь считать её предательницей”, — пишет отец в следующем письме к затронутой теме про девушек. Мать была метиской из США: вольная, гордая, ветреная и уверенная в себе. Зейн никогда не знал, чем зацепил её так отец будучи в отпуске в Англии, где она была по работе, но мама буквально за неделю собрала вещи и уехала вместе с ним. Вышла за него, родила Зейна и пыталась тщетные десять лет быть семейной женщиной, вести себя как указано статусу, но регулярно улетала из Ирака по работе, затем и насовсем. “Она пыталась, Зейн, — Зейн вчитывается в строки, наконец понимая отца больше, чем в свои десять и шестнадцать. — Но она была другой, ей не нужно было уезжать со мной в Ирак. Я тоже по-молодости был глупым, влюблённым: сиял, был так горд, что такая умная и великолепная женщина будет моей, как неограннённый алмаз в сундуке. Но, знаешь, как говорят, ум приходит с возрастом — любовь не присваивает тебе человека, как бы ты ни хотел. Его нельзя переиначить, сделать частью своей культуры и страны, если он того не хочет. Она пыталась, так долго мучалась здесь… Я думал, что не могу её отпустить, потому что у нас есть ты и это позор, бесчестие, но в конечном итоге я понял, что так будет лучше и ей, и мне. Я отпустил её, потому что всё, что было у неё в Ираке — это страдание и слёзы. Но я на всю жизнь благодарен ей за то, что она подарила мне тебя”. Зейн задумчиво и внимательно изучает фотографии у Люси в альбоме, улыбается, когда она тыкает на маленькую себя, рассказывает истории из детства. Переводит взгляд на её молодую мать на раскопках где-то в пустыне. “Я хорошо понимаю тебя, мне ведь тоже… Ох, если бы ты знал меня в мои двадцать!.. Меня так тянуло ко всему западному, помню, как по словарику учил английский. Меня тогда завораживало то, насколько люди могут быть открытыми, громкими, такими… Как же ужасно я говорил на английском, не представляю, как я смог уболтать твою мать вообще! Помню только, что я был так поражён её познаниями, что не мог никак от неё отцепиться, говорил отрывками фраз и случайными словами, говорил-говорил… Джейсон мне не верит, что я был таким. Когда мы ездили с ним к нам домой, он весь вечер лежал в подушках, пил пиво и заставлял меня доказывать это. Наверное, у нас это в крови с тобой — нам нравятся сильные и уверенные люди, что даже не говорят на нашем языке”. На секунду взгляд цепляется за “нравится”, но потом так же бегло курсирует дальше. Джейсон Колчек чем-то производит впечатление на отца, он симпатизирует ему, доверяет, может пригласить в дом и пойти с ним на штурм. Вероятно, Джейсон чем-то напоминает отцу о его собственной молодости — той, о которой он не любит рассказывать, слишком это неправильно, но иногда, выпив лишнего, он обмолвится парой слов и там совсем не окажется криминала. Зейн ловит себя на том, что он никогда в жизни так подробно и бесстрашно не говорил с отцом. Думал, что он не поймёт, не разделит его точку зрения. Когда-то ещё в четырнадцать-пятнадцать он осмелился считать своего отца слабым, слишком… позволяющим многое другим. Зейн хотел быть жёстче, принципиальнее, лучше. Винил сначала мать, затем и его. А сейчас читает личные, искренние слова отца и понимает — да он с ним как две капли воды, как по одному трафарету выписан. И то, что раньше казалось ему мягким, открывается новым, осеняющим — его отец достаточно мудр и имеет в себе столько прощения, смирения, сколько нет ни у кого. “Расскажи про Джейсона, — пишет Зейн в своём предыдущем ответе, чуть задержав карандаш над бумагой. — Мне интересно, что он за человек. И… Передавай ему привет от меня и от Люси”. Люси не передаёт привет и никогда бы не стала. Но Зейн хочет даже мелким враньём отблагодарить Колчека за спасение своего отца. “Сложно рассказать про Джейсона в паре строк, — арабская вязь тяжелеет, насыщаяется, становится сжатой и контрастной с остальным свободно-беглым письмом. — Он характерный. Знаешь, когда люди… Когда люди пробуют показаться не теми, кто они есть на самом деле. В первое наше более тесное знакомство он шутил про Алибабу и сорок разбойников, а сейчас, представляешь, когда я ему напомнил об этом в шутку, он стыдливо отводит глаза, морщится, хмурится… Он очень смешной. Правда, конечно, анекдоты у него не очень смешные, но я так думаю, здесь есть проблема и с моей стороны: я могу не понимать какого-то американского юмора, всех тонкостей в речи. Но он хороший человек. Он не любит это признавать и говорить об этом, будто стыдится или я оскорбляю его этим, но он хороший. Он из Джорджии, у него есть младшая сестра, которая сейчас учится, как и ты, в университете. Я даже предлагал ему вас познакомить в будущем, вдруг что-то да выйдет… Прости меня, наверное, это есть у всех отцов. Но, насколько я понял, его сестра…” Зачёркнуто аккуратно. Следующее начало — грязнее и толще. “У неё есть человек. Про родителей Джейсон не очень охотно говорил, да и, думаю, это слишком личное, чтобы я мог тебе так об этом рассказывать. Он не любит футбол, хочет закончить татуировки, сделать как рукав. Неплохо рисует. Он мне по пьяни пробовал нарисовать на руке мехенди маркерами, которые он нашёл у тебя на столе. Зейн, я ещё никогда так не хохотал: он тестировал маркеры языком, проверяя, спиртовые ли они и смогу ли я их отмыть, пробовал доказать мне, что мехенди это сугубо мужское украшение, а когда я смог ему рассказать про более привычных нам бедуинов и что украшения с такой росписью делают девушки в Индии на свадьбу, он расстроился, смутился и отказался мне рисовать мехенди. Он невероятно смешной. Конечно, большую часть времени он себя так не ведёт, не подумай, что я выбрал в друзья себе идиота. Обычно он ответственный и достаточно серьёзный. Ещё он пунктуальный. Я уверен, он тебе понравится, когда вы познакомитесь ближе”. Ближе. Ближе, чем океан, чужие страны, километры невыносимого расстояния от мира до войны. — Он и вправду идиот, — когда Зейн пересказывает эту историю Люси, комментирует она. — Как он… Боже, он рисовал ему индийскую менди? Да там же совершенно разные… Он спрашивает про Джейсона, чтобы хотя бы представить, понять, как их сводит жизнь вместе. Отец не даёт ответов, но после пережитого внутри искуственного извещения о смерти Зейн хочет узнать отца ближе, стать не призрачным сыном с проблемами, а его поддержкой, опорой через километры. Тем, кто является сейчас для него Джейсон Колчек — нелепо шутящий, спасающий, смеющий заявиться на порог с банкой пива, зная, что его не прогонят за наглость. Джейсон Колчек не просто друг и товарищ. Сейчас он ближайший человек к его отцу. Отец не позволил бы так много случайному человеку, сослуживцу. Зейн глушит внутреннюю вину, что он не этот человек, хотя и самый близкий родственник. Глушит, когда считает каждый фунт, пробует не трогать накопления, припоминает в своих руках полученные от кражи деньги за продажу чужого. Отец тепло рассказывает про Джейсона, Зейн улыбается, читая, но затем накатывает нечто иное. Непроизвольное, глубокое, то, что когда-то вырвалось из него в подростковом возрасте запретом приводить кого-либо в их семью, осуждением за то, что из всех женщин мира он выбирает самую خاطئ. Что-то, что заставляет внутри сгорать от ненависти и ярости. Тот, кто был ближе всего к отцу, его непременно предаст, бросит, оставит. Это что-то задевает в Зейне, произвольно тянет то за вину, то за скопившуюся агрессию за долгие месяцы, то за отчаяние. Беспредельное счастье от переписки смывает с лица в мае. Зейн неожиданно понимает, что не знает, откуда растут ноги у его сложных эмоций. Последний год выдаётся тяжёлым, кажется, что бесконечным. А теперь, зная, что его отец жив, в порядке и может себе позволить выпить со своим товарищем, странные вопросы сыпятся из его головы, остаются на губах несказанным, будто параноидальным. Почему отец доверяет Джейсону Колчеку историю про его мать, хотя впервые с Зейном заговорил только сейчас? Почему он позволяет Джейсону Колчеку рисовать на руке предбрачные узоры других наций? Почему смеётся, а не ужасается чужому невежеству? П о ч е м у Джейсон Колчек? — Ты ревнуешь, — предполагает Люси, когда он оговаривается про то, что ощущает внутри непонятный ком противоречий из ярости. — Ты впервые настолько честно поговорил с ним, но постоянно видишь, что Колчек уже про это знает и будто совсем не ценит своего положения. — Ревновать своего отца к его другу?.. — кривится Зейн, скептично хмыкнув. — Мне же не тринадцать… — Ну, знаешь, — Люси укладывается на бок на его кровати, подпирает голову ладонью, — после того, как ушёл отец, я не позволяла маме никого искать. Думала, её отберут, не хотела никого признавать… Может, что-то похожее? — Он его друг, — отсекает. Вечером Зейн вглядывается в размытых тенях в фотографию на стене. Садится строго напротив, вглядывается в счастливое лицо Джейсона. Странная злость, недоверие, отвержение поднимаются внутри лавой. Почему сейчас Зейн начинает это испытывать? Почему именно тогда, когда он стал ближе с отцом, обсудил такие важные для него и для себя темы? Но что-то натягивается тетивой, метит заострённым наконечником стрелы в по-больному страшное. Зейн не понимает что это, прикрывает устало глаза и потирает уголок глаза. Наверное, он и вправду слишком давно живёт в бешеном ритме — эмоции спутываются, подавляются, прорываются не в тех местах и не в тех случаях. Близится конец мая, экзамены. Сладко-цветочным прокрадывается в воздух, оттесняет загазованно-душный аромат столицы. — В Багдаде проходит серия террактов, — открывает телевещание ведущий новостей. — По данным американского командования, усиление террористической активности произошло по распоряжению аз-Заркави на совещании в Сирии. США готовит подавляющие контрмеры в содружестве с иракской армией, обыскивается весь Багдад. Зейн кивает походя профессору с кафедры, который проставляет ему успешную сдачу экзамена за проект по теме, даёт допуск к одному из архивов университета. Они вполголоса обсуждают ещё одну исследовательскую работу, договариваются вернуться к этому в июле. Притихшие коридоры, стук шагов, эхающий вдалеке. Зейн нащупывает на дне ящика письмо и вскрывает его прямо в кампусе, находу начиная читать. “Пока что всё спокойно, — говорит спокойный почерк отца в апреле, — я держу службу в Багдаде, а вот Джейсон… Джейсон назначен одним из командующих отрядом КМП, направленного под Аль-Каим. Ходят версии, что такое затишье из-за привлечения боевиков из Сирии, но, надеюсь, это и вправду начало мира”. Начало мира взрывается бомбами, оглушает перестрелками в Убайди на подходе к Аль-Каим. Луч тёплого Лондонского солнца разрезает пополам фотографию на стене одной из комнат в общежитии.