***
Только через полчаса Зейн осознаёт — если бы отец выразил тазию по Джейсону, он бы как и все написал “да заменит тебе его Аллах еще лучшим”. Неверных Аллах заменяет, родных — прощает. Потом встряхивает головой, ещё раз поправляет себя: он бы вообще не стал выражать её Зейну, тому, кто совсем не знает Джейсона как человека, не тяжелеет сердцем по его душе и судьбе. Тётя погибает при взрыве в Багдаде. Просто выходит за продуктами, проходит мимо не тех машин и не в ту войну. “Я остался в Багдаде для джаназа, — совсем скупо тонкими чертами вязи пишет отец. — С трудом нанял гассала, сейчас у всех много погибших. Багдад будто полон трупами… Я… Твоя тётя была хорошим человеком, Зейн. Знаешь, после того, как ты улетел, и она одна осталась из близких, я так часто думал, что зря рвал связи со всеми. Я был молодым, упёртым, глупым… Но даже тогда она осталась с нами, поддержала что меня, что твою мать. Она была человеком широкой души, одной из самых мудрых женщин, которых я знал. Всё это будто в плохом сне, знаешь? Мне не подобает о таком говорить, поскольку с момента джаназа уже прошло больше трёх дней… Я до сих пор не верю, что она ушла, кажется, буквально недавно я к ней заходил, знакомил с Джейсоном, и она… И теперь её квартира пуста. Когда я садился за письмо, я хотел рассказать тебе о том, какой она была, ты же её знал не так хорошо… Но она будто не помещается в слова, я не могу выразить, что она была за человек”. Отец рассказывает, как узнал на КПП о смерти тёти. О том, что всегда думал, что в такой момент растеряется, испугается, но он остался до того спокоен, что именно сейчас, во время письма — это начало его пугать. Затем он уходит от этой темы, скупо рассказывает, что хоронил её один — слишком опасно в такое время приезжать в Багдад, он сам контролирует с другими военными пропускные пункты. Он звонил родным по телефону из её квартиры, смотрел из коридора в кухню на вышитые тётей вручную салфетки на столе. Но… Не решился позвонить Зейну. “Джейсон убедил меня, что я должен хотя бы тебе написать об этом, — строчки ловят в ворохе блуждающе-тёмных мыслей что-то более крепкое, светлое. — Я бы в любом случае тебе написал, просто не сразу. Уверен, был бы более подходящий момент. Надеюсь, ты не расстроишься, но ты для меня до сих пор мой маленький сын. Стыдно такое признавать и писать об этом, но мне до сих пор не хочется взваливать на тебя всё это. Да простит меня Аллах за эти грешные мысли, ведь я не должен сомневаться и утаивать такие вещи. Джейсон сказал мне — я не знаю, откуда в нём столько силы в его положении? — что верный путь, это делить с тобой поровну. Я не думал совсем ему говорить о своих сомнениях, но когда я навещал его в больнице, это случайно вырвалось и… Думаю, сам Аллах говорил через его губы, хотя это и невозможно. Да простят меня за сквернословие. Он сказал мне то, что я и сам внутри себя понимал, но отчаянно хотел убежать от этого. Боюсь, Зейн, я был не слишком хорошим примером для тебя всё это время. Мне жаль”. На мгновение Зейна захлёстывает: противоречивым чувством обиды, несправедливости, отголосками опустошения от ещё далёкой мысли о смерти тёти. Оно кружит в его голове смятыми комками бумаги, неверно подобранными словами, путанными нитями эмоций. А потом он перечитывает “мне жаль”, и всё внутри опускается. Отец… Никогда не был слабым. Зейн раньше, по глупости, считал его мягким из-за матери, всего единожды произнёс это вслух на эмоциях, и с того самого двенадцатилетия Салим больше никогда не давал себе слабины. Потому что Зейн порицал, не хотел видеть. А сейчас в одном коротком “эна эсф” Зейн будто впервые прощупывает пульс. Отец был один в Багдаде, когда пришло извещение. Отец один был на джаназа, один провожал обёрнутую в кафан тётю с перекрытым лицом. Он даже не нёс её с родственниками на тобуте, не мог морально проститься под джаназа-намаз. Война отбирает возможность проститься по-человечески. Отбирает, взрывает, опустошает до опускающейся грязи из клубов пыли после теракта. Зейн чутко ощущает — отец впервые признаёт свою слабость. Но именно в этот момент он знает, чувствует как никто лучше — его отец сильнее. Сильнее глупых замалчиваний Зейна, сильнее выкинутых ответов в мусорку под столом. Он написал ему честно, как чувствует, и главная сила открывается несоразмерным масштабом перед пусто-выгоревшим внутри Зейном — простой истиной. Сила — уметь быть слабым перед близкими, не врать. У Зейна подкатывает ком к горлу, он зажмуривается в каком-то смутном отголоске чужой разверзнувшейся боли. Зейн действительно плохо знал тётю как человека. В отличие от других родственников, она всегда была в его жизни, не пряталась, не таилась за тайными склоками семьи, оттого и её существование было для него как ваза на запылившейся полке, как давно засохшая в краске кисть в подсобке — она просто была, изредка заглядывала на дни рождения, а ночью надолго оставалась с отцом говорить на кухне. Они не были чужими, но не были и близкими. Однако то, что Зейн чувствовал к тёте — лишь крупица связи отца с ней. — Я думала, ты работаешь, — Люси входит без стука, просто прокручивает ручку двери. — А сейчас увидела свет в окне и… Зейн?.. Зейн, что случилось? Отец написал? Что там?.. Слёзы выходят как из выжатой половой тряпки — скупо. Зейн больше плачет по ощутимому одиночеству отца, от невозможности быть с ним рядом, водрузить на плечи тобут. Сама смерть тёти доходит как через вату — придётся одёргивать себя, чтобы не звонить раз в год. Люси крепко прижимает его лицо к своей груди, гладит как уличную кошку по затылку — чуть жестковато, порывисто, бегло. — Мне так жаль, Зейн, мне жаль, что она… — Только один раз, — выговаривает осипше. — Только один раз соболезнуют, только один… Люси замолкает на долгое утро и день, так и не поняв причину слёз. Зейн не дочитывает письмо, не может выдержать бьющего наотмашь чувства бессилия. Зато он твёрдой рукой на следующее утро собирает все отложенные деньги в качестве садака. Мнётся, думая отсылать с ответом или нет, потом всё же идёт в банк. Когда-то тётя объясняла ему — потерянному, едва-едва восемнадцатилетнему в июле 2003 — как пользоваться счётом, а теперь… Пророк Мухаммед говорит, что нельзя ничего восполнить, отдать неуплатный долг перед почившим — можно только помнить. Поэтому не должны забывать тех, кто нас покинул, наших предков, родителей. Садака оказывается самой твёрдой памятью, и Зейн уверен в ней. Выходя из банка, он оглядывает безынтересно улицу и видит чадящего сигаретой мужчину в переулке. Взгляд случайно фокусируется на том, как он с наслаждением сминает губы, затягиваясь, как неохотно-вальяжно отнимает из рта и выдыхает сизым дымком по непритязательному миру. Зейн пересчитывает деньги в кошельке и впервые в жизни покупает пачку. Когда-то ему предлагал затянуться друг ещё в Ираке, но Зейн считал, что его руки должны быть как тени — не ощутимы, не осязаемы, без запаха и без привкуса пота. Чистой рукой проще брать чужое, нет физического ощущения налипания грязи на подушечки пальцев. Зейн делает первую затяжку, уходя в перерыве за угол кафе, к мусорным бакам. Ему требуется пара дней, чтобы прояснить мысли, согнать омут отцовских эмоций с себя, и сесть дочитывать письмо уже с холодным рассудком. И то, что раньше укрывается за терпко-звучными эмоциями отца, выступает вперёд случайно оставленным, но слишком явным — Джейсон. “Знакомил с Джейсоном”, “Джейсон убедил меня”, “ В его положении”, “Я навещал его в больнице” — от письма будто тянет тем кислым призвуком пота Колчека, как от наскоро переданной записки в единственную их встречу. Джейсон был с отцом всё это время, конечно. Он не исчезает, не пропадает, остаётся той самой рукой на плече отца, белозубой улыбкой на камеру. Но всё же он не так бесплотно-неуязвим, как кажется на плёнке фотокамеры. “Обычно это называют чёрной полосой, и я хочу верить, что скоро у неё будет конец, — во второй части письма вязь арабского крепнет, становится увереннее, толще. За ней сокрыта чужая устойчивость, более удобная и понятная тема. — В этот раз всё прошло не так гладко: Джейсон попал под обстрел и был ранен, а после этого попал под обвал и сломал себе несколько рёбер. Всё сложилось так неудачно, ужасно, но Аллах миловал его”. Аллах миловал. Зейн крепче стискивает зубы, глушит внутри упёрто-принципиальное — Аллах не может миловать Джейсона Колчека, Джейсон Колчек كافر. Затем, как волной о волнорез — спадает. Это глупо, невежественно и грубо считать единственную поддержку отца недостойным. Кто такой Зейн, что воровал, делал столько неправильных вещей, чтобы цепляться за искреннюю благодарность отца, за его неверную фразу?.. Джейсон был с ним — это главное. Был даже тогда, когда и сам едва мог встать с кровати в госпитале. “При таких обстоятельствах сложно видеть хорошее, — честно признаётся отец. — Сначала тётя, затем от других морпехов, вернувшихся с операции, я узнал, где Джейсон… После дафн, я шёл его проведать без особой надежды, что меня пустят. Из-за терактов больницы переполнены, людей пускают после тщательного обыска и не жалуют, когда приходят к кому-то надолго. Первое, что он сказал, когда увидел меня заходящим в палату, было: “Выглядишь так, как будто кто-то умер”. Это кощунство, он не знал, насколько прав был в тот момент, но почему-то именно эта его фраза привела меня в чувство. Знаешь, из-за того, что я так и не смог передать словами, насколько была великолепна твоя тётя, я пробую запомнить каждое слово, которое мне говорит человек. Может, где-то в его словах сокрыт он сам?.. Зейн, не слушай мои глупости. Я всего лишь хочу передать, насколько я испытал облегчение. Жизнь… Такая сложная. В ней так много неправильного, неверного…” “Неверное” — совсем другое написание, нет оттиска презрения, бранности. “..но вместе с этим, как обратная сторона монеты — в ней столько хорошего, искреннего, живого и честного. Джейсон… Ох, я чувствую ещё загодя твоё недоумение и раздражение, Зейн. Надеюсь, тебе станет легче, что после этого Джейсон чуть не сошёл с ума от своей неудачной шутки. Он не лезет за словом в карман, редко оглядывается на то, что может оно повлечь, но он действительно делает это не со зла. И то, что он мне тогда сказал… Я рад, что Аллах послал мне такого человека в поддержку”. Прямота отца режет по живому — будто тот ответ, где Зейн не смог перебороть в себе странные чувства, где он малодушно обходит вниманием Колчека, не остаётся незамеченным. Отец так же читает его строки, ухватывает из них часть эмоций, чувств. Зейн смеживает с трудом веки, пробует отогнать то будто навязанное, неблагодарное, смешанное отношение к Джейсону. Вероятно, он действительно просто устаёт, цепляется задавленной злостью за чужие промахи и ошибки, не хочет жалеть, как не жалеет себя. “Он весь перемотан, но выглядит, на удивление, бодро. Говорит, если меня не пустят к нему в палату, чтобы я бросал камни в окно, он откроет. Ты будешь смеяться, но вчера мне всё же пришлось прибегнуть к этой тактике: мы разговаривали с ним через окно второго этажа. Джейсон моложе меня всего на десять лет, но иногда я чувствую себя с ним подростком из-за таких вещей. Не помню даже, когда бы мне ещё пришло в голову такое делать”. Его отец, как молодой мальчишка, стреляет камнями по тонкому стеклу окон на этаж выше. Губы вздрагивают в слабой улыбке, но, не продержавшись и секунды, опускают уголки. Лучше уж камнями, чем пулями. Отец будто пробует компенсировать ту жуткую новость, с которой ему приходиться начать письмо: рассказывает, как Джейсон едва не вываливается в окно, пока они говорят, рассказывает про своё повышение в звании. А затем, будто растеряв все последние нитки чего-то хорошего, о чём может рассказать, переключается на обсуждение жизни Зейна — отговаривает от покупки мобильного для себя, говорит, что скоро сам купит, но пока в напряжённой обстановке запрещают использование мобильных, чтобы не допускать перехвата данных. Потом с оживлённым интересом начинает расспрашивать про Люси, про проект, который готовил Зейн. И всё это постепенно возвращает Зейна обратно в тесную комнату общежития. По телевизору — бесконечные новости про теракты, про бьющихся адвокатов Саддама Хусейна, по учёбе — затишье перед новым учебным годом, по работе — уже ставшая привычной сигарета в перерыв возле мусорки. Седьмого июля в Лондоне прогремит взрыв в метро. Война ближе, чем кажется.***
Июль завершается рутиной, оставляет после себя догорать ленивый август в суете СМИ, волнениях по всем каналам и бесконечных соболезнованиях родственникам погибших. Зейн не вздрагивает у себя в кровати, засыпая, когда этажом выше что-то с грохотом падает на пол. Взрывы въедаются в его душу не хуже запаха табака в рукава толстовки. Ему кажется, что это вполне закономерный ход вещей. — Можно я эту возьму? — уточняет походя Зейн, тыкнув пальцем на одну из проявленных Люси фотографий с их вечера. — Отправлю папе в следующий раз. — Конечно, — Люси немного мнётся, поскольку ей очень нравится, как они здесь получились в обнимку, но отдаёт без промедлений. — Но тогда я возьму эту, а вот эту ты можешь… Рядом с фотографией отца и Джейсона Колчека крепится вторая: Зейн на редкой посиделке в баре тушит сигарету в пепельнице, сковано улыбается уголком губ, пока рядом заливается смехом Люси. Он знакомится с её подругами со школы, и девочки не отказывают себе в удовольствии запечатлеть каждую минуту. Там, где не видно сигареты, Зейн решает отправить отцу. Там, где видно их переглядки с Люси — ей. Август пропитывается пыльным запахом библиотеки, начавшимся параллельно проектом с преподавателем на кафедре, подготовкой к новому учебному году. Затихают по нисходящей новости о произошедшем теракте в Лондоне. В Ираке без перемен: регулярные новости о новом прогремевшем взрыве, волнениях то тут, то там по жаркой стране в преддверии принятия новой конституции. Зейн перестаёт отвлекаться на заставку новостей — в них всё равно не скажут, как его отец, лишь в очередной раз подтвердят, что на фронте войны по прежнему идут потери. После письма о гибели тёти внутри всё застывает в какой-то иррациональной пустоте и апатии. Зейн живёт так же, не особо понимая, как он должен реагировать на происходящее вокруг. Он просто делает то, что привык, плывёт по петляющему течению. В кафе предлагают должность управляющего — зарплата побольше, опыта за спиной достаточно. Зейн кивает, пожимает плечами. Люси, восторженная освободившемся временем в его графике, начинает активно строить планы. Зейн кивает на её предложения, не особо вслушиваясь. Кажется, он о чём-то забывает. Сорок дней?.. Нет, прошли. На кафедре впервые говорят о том, что, если Зейн закончит экстерном на год раньше, то им как раз не придётся подбирать никого на должность младшего преподавателя на кафедре. Зейн кивает, обещает оценить свои силы и попробовать. Следующее письмо приходит в середине августа. Плотное, крепко набитое чем-то толще, чем несколько листов бумаги. Когда Зейн распечатывает его, он первым делом достаёт пачку фотографий — кажется, отец передаёт ему буквально все, что были сделаны за вечер. Самая верхняя — неловко отставленный фотоаппарат для таймера на тумбу, смеющийся в сторону отец, жмурящий глаза, и салютующий банкой пива объективу Джейсон. Оба в гражданском, что едва возможно понять, что они военные. Выглядит, как обычная посиделка на кухне. При просмотре остальных кадров становится ясно, что это наиболее удачная фотография: на остальных они оба смазываются в разговоре и призрачных улыбках, Джейсон искоса смотрит на смеющегося Салима, подогревает его смех нечитаемыми словами на губах; а на единственной более чёткой, где оба замирают — выглядят неестественно с натянутыми постановочными улыбками. На других фотографиях по отдельности. Где-то Салим стоит у тумбы и что-то нарезает, очевидно, закуску, на других — Джейсон присасывается к банке, демонстрирует чёткие линии профиля в тусклом свете потолочной лампы. Потом, видимо по просьбе Салима повернуться и посмотреть в камеру, Джейсон искоса оглядывает сидящего за фотоаппаратом, расслабляет губы в улыбке. Разворачивается и подаётся вперёд уже на следующей, его лицо смазывается в мимике. Остаются выделенным контрастом только глаза — распахнутые, тёмно-карие, с едва различимым расширенным зрачком, в котором бликом отражается объектив. Зейн на секунду дольше увязает взглядом в этой фотографии, перебирая стопку. Джейсон становится неожиданно близко, прямо как взрывы Багдада в метро Лондона. По шее прокатывается неприятным холодком. Зейн бегло отводит глаза, откладывает фотографии и разворачивает письмо. “Зейн, тебе вовсе не стоило…” — отец не слишком доволен садака Зейна, но вовсе не из-за суммы. Это будто бы неприлично, сын родному отцу, но и выразить конкретный отказ Салим не может — это будет ещё более бестактно, неправильно и обесценивающе. Посвятив абзац аккуратной, но всё же ощутимо неодобрительной журьбе, отец переходит к более спокойному тону. “Спасибо за поддержку, сын. Сейчас я в порядке, особенно после твоих слов. Сначала мне было нелегко приходить в её квартиру, понимая, что там её уже никогда не будет, но сейчас я только укрепляюсь в мысли — я знаю, что стою на верной стороне. Эти теракты не стоят ни одной гражданской жизни, ни одной плачущей жены по мужу, детей утирающих слёзы. Столько жертв, для чего они?.. Это бессмысленная борьба не во имя Аллаха и Пророка, а за территории с нефтью, борьба ради борьбы. Мне ужасно тошно понимать это, но жизнь никогда не бывает двухцветной”. Его размашистый по-эмоциональному почерк сжимается к последней строке. “В мире есть более страшные, жуткие, непостижимые человеческому уму вещи. Но у нас слишком нет времени, чтобы разобраться с ними, мы все заняты своими хлопотами, перипетиями, выгодами, и за ними много не замечаем. Я бы хотел сказать, насколько это ужасно, но мы все так или иначе не можем смотреть на мир в целом, объективно. Все мы видим только тот горизонт, который нам открыт”. Отец пишет витиевато, пространно, будто на недолгую мысль сбивается с темы, но ход его размышлений по-точному сконцентрирован, сосредоточен. Однако вольное размышление о чём-то не слишком ясном — Зейн думает, что, вероятно, он пишет это будучи слегка навеселе, судя по фотографиям — обрывается так же резко, как и начинается. “Я всё ещё жду твоих с Люси фотографий! Я помню, что обещал тебе “ворованный компромат”, но, увы, у меня не получилось в этот раз обдурить Джейсона. Он предложил меня пофотографировать для тебя, но ты сам знаешь, как у меня плохо с фотогеничностью… Так что всё то, что ты сейчас видишь — попытки Джейсона переубедить меня в этом. Надеюсь, ты не дашь комментариев на этот счёт, но Джейсон назвал это чем-то вроде “живой фотографии”: чем меньше смотришь в объектив, тем ведёшь себя естественнее, свободнее. Зейн, я чувствовал себя полным идиотом. Думаю, это видно. Но Джейсон заверил меня, что я получился хорошо, и мне из рук в руки передали все материалы. Я постараюсь как можно скорее их проявить, хотя сейчас со всеми магазинами и лавками в Багдаде нет постоянной работы. Но я обязательно что-нибудь придумаю. Пы.Сы. Чтобы не выглядеть таким нелепым дураком, прикладываю фотографии Джейсона тоже. Если и позориться, так вместе”. Вместе. Зейн вспоминает свои неловко-близкие фотографии с Люси: улыбки, прищуренные взгляды в разные стороны, неизбежное их столкновение, когда в этот же момент моргнёт ослепительно вспышка. Кажется, что после белильного света должен в ушах осесть ультразвуковой писк, но реальность лишь на секунду замедляет свой ход и заставляет обернуться. Зейн смаргивает задумчивость, снова берётся пересмотреть фотографии. Джейсон Колчек прав — отец выходит настоящим, не фальшиво улыбчивым, напряжённым. Такой, какой он есть: спокойный, плавный, с мягкой улыбкой, едва теплющейся на губах, с расслабленно прикрытыми веками и проявляющейся тонкой складкой второго подбородка, когда опускает голову. Внутри сдавливает чем-то тёплым, родным, приятными. Зейн всматривается в родные черты и замечает каждую едва заметную деталь: у отца проклёвывается новая полоска морщины на лбу, обозначается стёртой пунктирной линией; челюсть заметно белеет, крупные червоточины едва сбритой щетины контрастно пробиваются, показывают, как долго не брился до этого; размытая краснота в белках глаз от ставшего привычным недосыпа вблизи набирает красок, но тёплый прищур не даёт проявиться ей болезненно-плохо. Отец живой. Улыбающийся, смеющийся, с привычно расправленными плечами, даже когда сидит, откинувшись на стуле. Зейн вглядывается, запоминает. Не может подавить тёплой улыбки. Он рад, что Джейсон убедил отца пофотографироваться так, в живую, без постановочных поз, как на одной единственной фотографии, без ненатуральных эмоций. Даже мать в своё время не смогла сделать нечто подобное. Будто он знает, что зацепить, выделить, подчеркнуть в облике Салима. Будто он тоже чувствует в нём что-то настолько же близкое, тёплое, род… — О, а вот на этой вы прям один в один!.. — Люси окружает себя кругом из фотографий на кровати, изучает каждую внимательно. — Вот, смотри, в профиль вы совсем одинаковые! Зейну приятно, что сходство с отцом заметно. Отражение в зеркале чаще режет неприятным отголоском материнской внешности, приходится бегло умываться, опуская глаза, и стараться лишний раз не выделять взглядом то, что и так очевидно. Но Люси видит в нём что-то от отца. Зейн задерживает взгляд на разглядывающей фотографию Люси чуть дольше обычного. Запоминает её профиль, изгиб длинных ресниц из-за переносицы. При первой встрече она ему показалась слишком бледной, словно моль, с рыбьими глазами, а теперь, даже пристально вглядевшись — не видит, не замечает. — А это они?.. — Это кухня тёти, — Зейн поджимает губы, едва снова заговорив о ней, отвлекается. — Сейчас они оба в Багдаде, так что… На самом деле Зейн не знает, что именно “так что”. Он мало что знает. Он в раздумии опускает глаза и случайно мажет по фотографии Колчека, склонившегося к отцу за камерой. Кажется, его глаза чернеют до углей. Зейн не знает, почему эта фотография лезет ему на глаза, он непроизвольно кривит губы и отворачивается к окну. Первого сентября Зейн получает план дисциплин для сдачи экстерном, список пособий, литературы, а мировая общественность — признание “Аль-Каиды” в совершённых терактах седьмого июля в Лондоне. Чарльз, заходя на первую лекцию, вскидывает резко-презрительный взгляд на Зейна. Говорит одними губами: — Террорист… Лето обрывается раскалённым мазком плети между лопаток.***
“Сподвижник Усамы бен Ладена предупреждает о новых терактах”, “Суд над Хусейном состоится после проведения референдума в Ираке”, “Шииты готовы пересмотреть ряд положений новой конституции”, “Нападения боевиков в Ираке: убиты 10 сотрудников сил безопасности”. — Если мы говорим о временах Аккад, то следует учесть определённые… — Мистер Осман, — новенький официант заглядывает в подсобку, застаёт Зейна за беглым конспектированием учебника, — там в зале клиент, он… — Да, сейчас подойду. “Член Конституционного комитета Ирака: сунниты не готовы на уступки”. — Уйди, пидор, — оттолкнув с прохода плечом Зейна, цедит Чарльз. — Даже близко не подходи, убью. “В Багдаде террорист-смертник подорвал автомобиль”, “Текст проекта конституции Ирака до сих пор не поступил в типографию”, “Аэропорт Багдада закрыт из-за спора властей Ирака и британской фирмы”. События прорываются новым гейзером из-под едва осевшей земли после взрывов. Взгляд Зейна курсирует со строчки на строчку, с человека на человека, по инерции за падающими листьями во дворе перед кампусом. Новый учебный год наваливается тяжелее, чем предыдущие. Удивительно, как Зейну раньше удавалось выкроить время для каждодневных салят, теперь — только для сигареты. Учебники, научная литература, отчёт на дряхлеющем компьютере в подсобке, скоростное печатанье в компьютерном классе по проекту. С заеданием открываемая дверь, щелчок выключателя, выводящий из темноты фотографии на стене. Люси смеётся, улыбается отец и Джейсон. Зейн долго моргает, падая на кровать, и забывается по привычке коротким сном. Завтра снова предстоит обычное: новости, учебные пособия, методички, вечер в кафе, утро перед парами с распечатками на кафедре. “В Ираке боевики готовили детей стать терроистами-смертниками”, “Буш: вывод американских войск из Ирака сделал бы мир более опасным”, “В Ираке убиты двое журналистов”. Страницы, абзацы, строчки, предложения, слова, буквы — всё летит бегущей строкой внизу экрана, слистывается через секунду, остаётся оседающим гулом как после выстрела. Зейн бежит, пробует успеть глазами за этой строкой. Он не помнит, когда в последний раз пробовал осмыслять поток информации, когда его взгляд переставал метаться из стороны в сторону. Из апатии его выкидывает в крутой водоворот. Чувства ухают ниже пяток, на них просто не остаётся времени, времени не остаётся ни на что, даже на последовательно-спокойный вдох. — Ты пойдёшь?.. — аккуратно трогая за плечо, узнаёт Люси у пишущего на грани возможной скорости Зейна. — В субботу будет проходить… — Нет времени, — скороговоркой, не отрываясь взглядом от учебника. В Лондоне пройдет масштабная демонстрация против войны в Ираке под лозунгом "Остановите взрывы, остановите войну, верните войска домой, защитите гражданские свободы и мусульманскую общину". В эту субботу у Зейна консультация по предмету, который он планирует сдать экстерном. В эту субботу его тень мечется по улыбающимся лицам на стене, когда он собирается на дополнительную смену в кафе. В эту субботу за окном обыденно спокойного кафе толпы людей проносятся рекой из голов, одежд, плакатов и замывающего шума голосов. Зейн кивает мечущемуся новичку, подвязывая за спиной чёрный квадрат фартука — посетителей море, нужно помочь. — Сдался им их Ирак, — хмыкает простоватого вида мужичок, оглядываясь за окно на колонну проходящей демонстрации. — Просто придурок Блэр смотрит на этих американцев, гробит наших… Да так всегда было, раздули. Вот ты откуда, парень? Зейн, докидывающий смятую салфетку в опустевшую чашку из-под кофе, не поднимает взгляда. — Из Ирака, сэр. “В Ираке совершено покушение на профессора Мосульского университета”, “Десять иракцев погибли в результате столкновений с войсками США”, “Десять человек погибли в Багдаде в результате подрыва автомобиля”. Зейну безразлична толпа, скандирующая о прекращении войны — он знает, что это уже ничем не поможет. Можно воззвать к правительству, можно отдать приказ отступить армии, можно вскинуть ладонь, прекращая огонь. Но война подобна волне: если она захлёстывает побережье, она никогда не сможет в одночасье исчезнуть, испариться с разрушенных зданий, трупов, развалов былого мира. Волна войны только восходит над горизонтом темнотой — именно этот горизонт видит Зейн последние два года. Он ждёт, пока она обрушится на него, чувствует, как другие такие же сносят стоящих рядом людей. Поэтому всё, что он может — попытаться успеть. Успеть, пока его не накрывает безвозвратно. — Эй, арабчонок, — кричит Чарльз через двор перед кампусом, — что-то я не видел тебя на демонстрации… Ты-то ведь за, когда людей на куски разрывает? У тебя это в крови, да?.. — Рот закрой, — гаркает зло Люси, не сдерживаясь, но и ей достаётся вослед: — А ты-то чего под него лезешь, а? Он ж тебя даже не ебёт, нашла за чей арабский хуй уцепиться… Мамочка научила, а, Люси?.. Зейн резко останавливается посередине дороги. Рука Люси, до этого случайно мажущая по его бедру, крепко вцепляется в его локоть. — من فضلك لا. هل تفهم أن القتال معه لن يفيدك شيئًا؟ يمكن طردك ، إنه ينتظر هذا فقط. Каменеющая рука Зейна вздрагивает. — يجب أن يجيب على كلماته. — زين ، أنت أذكى. Насильно расслабляется, прикрывает глаза. Эхо войны разносится внутри него самого, по внутренностям вибрацией. Как инородным стрёкотом, звуками всепоглощающей темноты неизвестности. Зовёт, манит, тянет. А затем, когда кажется, что скоро проглотит, застелит глаза — письмо. “В Багдаде чуть поутихли волнения в сравнении с маем и июнем, но сейчас активно ведётся сопротивление в политической среде. Я надеюсь, что как можно скорее примут конституцию и перейдут к выборам постоянного правительства. Но если бы я мог сказать, что на этом всё окончится… Боюсь, Зейн, что это никогда не кончится. Всё только начинается и, кажется, войска других стран для многих теперь не самые главные враги. Я молюсь Аллаху, чтобы я ошибался, но такое чувствуется в воздухе — боюсь, это начало гражданской войны”. Время останавливается, даёт глотнуть пыльного воздуха общежития с обречённым пониманием. Борьба против захватчиков начала перерастать в борьбу против своих. Волну нельзя остановить и уничтожить, она тянет за собой разруху, тела, оторванные вагонки и черепицы крыш. Отец до сих пор в Багдаде. Его отряд один из многих, кто работает над устранением боевиков. Слишком много теперь внимания и важных событий в столице, влекущих смертников, самодельные взрывные устройства, случайные пули в толпе. Зейн трёт тяжелеющие веки, промаргивается, чтобы продолжить расслабленно читать, упирается затылком в фотографии позади. Отец пишет про то, каким Багдад стал. Про комендантский час, про регулярные перебои с электричеством, про то, что снова провинция взята под контроль боевиков из Сирии, идущих из-за границы. Про себя пишет совсем мало, едва касаясь тонкими росчерками вязи. “Я в порядке, Зейн. Всё хорошо. Пока ты в безопасности, я… О Великий Аллах, я чуть с ума не сошёл, когда услышал про взрывы в Лондоне. Я тогда отправил тебе письмо, а потом…” Зейн греет внутри себя хрупкое ощущение волнения отца за него. Проводит замозоленным от карандаша и ручки пальцем по строкам, даёт уголкам губ дрогнуть. Когда он дочитывает завершение непривычно короткого письма, он понимает, что чего-то не хватает. Чего-то, что въедается в голову, в жизнь как бесконечная война внутри и снаружи. В этом письме нет ни единого упоминания Джейсона Колчека. Сначала Зейн чуть удивляется, сонно поводит плечами. На следующий день перечитывает, выискивает глазами хотя бы короткое упоминание, неосторожное слово о близком друге. Ничего. Пустота. Зейн нахмуривается в замешательстве, сидя за столом, потом оборачивается. Джейсон Колчек по-прежнему обнимает его отца за плечи, искоса смотрит на него смеющегося через стол, улыбаясь. Тени, распуганные полукругом настольной лампы, пляшут по лицам, рассекаются редкими бликами по глянцу. — Может, его отряд вывели из Багдада?.. — предполагает Люси, тоже прочитав письмо по просьбе Зейна. — Поэтому и пропал. — Раньше отец говорил о таком… — снова оглядывается на фотографии. Джейсон щурится в счастливой улыбке, неотрывно смотрит на его отца. Он не может пропасть, исчезнуть. Так же, как и война. Джейсон приходит с первым порывом ветра войны и накрепко врезается в жизнь. Отец писал о нём, когда Зейн его даже толком не знал — видел только ходящего из стороны в сторону солдата США по своему дому, разглядывающего кухонный гарнитур. Отец сбивчиво говорил о нём в трубку, когда Джейсон забывается в памяти бредовым миражом стресса. Отец писал о нём, когда его не было рядом. Писал, и когда был рядом. Писал, когда тот сидел замотанный на подоконнике второго этажа, когда пил рядом пиво, заставлял улыбаться для него и для камеры. Для него и для камеры. Зейн так и не смог понять, что внутри медленно сворачивалось клубком противоречия от одного имени Колчека, царапалось внутри отчаянным, ужасающим, ухающим в неотвратимости. Если бы Колчек погиб… Отец бы написал. Отец должен был бы написать ему. — Не придавай этому много значения, хорошо? — сдержанно улыбается Люси, приобнимая его за плечи и заглядывая в глаза. Прямо как сам Колчек позади их спин. Зейн обещает, что не станет, дёргает уголками губ в ответной улыбке и опускает глаза. А когда расправляет страницы этого письма для сохранности, как и все другие раньше, то неожиданно замечает маленькое пятно на подогнутом уголке бумаги. Бурое, потемневшее, оброненное случайно. Зейн приглядывается, смотрит на просвет, потом сплёвывает на палец, чуть касается заслюнявленной подушечкой уголка, трёт засохшее. Едва хлопья пятна остаются на контурах кожи, окунает в рот. На языке металлом — кровь. Зейн замирает, забыв вытащить палец изо рта. За окном опускается первый неаккуратный снег октября. Пятнадцатого числа в Ираке принимают конституцию, несмотря на игнорирование голосования суннитами. Зейн пишет в своём ответе отцу: “А как Джейсон? Он куда-то уехал?” Снег хоронит пожухшую траву и зависшие в воздухе ледяные вопросы.***
Пятого ноября под палящим солнцем морские пехотинцы США начинают штурм города на северо-западе Ирака, удерживаемого повстанцами и боевиками Сирии. Шестого ноября Зейн затягивается сигаретой в последний раз в рябом снегопаде у входа в университет и пробует сдать первый сложный предмет экстерном. — Мистер Осман, — с искренне мягко-понимающей улыбкой говорит профессор, складывая бумаги в портфель, — пожалуйста, не торопитесь. Я знаю, что вы невероятно талантливый студент, мы возлагаем на вас большие надежды… Но не пробуйте всё сделать в короткие сроки. Знаю, какая ситуация у вас сейчас на родине, ещё и ваша помощь нашей кафедре, подработка… Со всем пониманием, мистер Осман, но попробуем в следующий раз. Зейн заваливает экзамен, едва начав отвечать. Он бы мог посчитать это предубеждением, лживым пониманием его ситуации, но он смотрит в свои сжатые смуглые руки на листке бумаги и знает — он действительно перестаёт всё успевать. На основные предметы его курса у него всегда хватало времени и ума. Сейчас, когда повышается в преддверии праздников нагрузка на подработке, удваивается объём информации для изучения в университете, у него едва хватает сил. Можно бесконечно бороться, воевать с действительностью, но она всё равно, как бетонная стена, останется прочной — Зейн человек, вымотанный, перегруженный и с проблемами питания и сна. Когда он выходит из университета, улица затягивается в чёрный кокон ранних сумерек. В свете фонаря кружит снег по косой дуновения ветра, Люси прячет красные ладони в кармане укороченной куртки. — Ну, как прошло?.. Сдал?.. Зейн качает головой и не позволяет себя обнять. Он просто хочет прийти к себе в комнату и уснуть. — Что, наш гениальный Алибаба обосрался? — встречает утром голос Чарльза из другого конца аудитории. — Ты бы лучше жопой покрутил перед преподом: так тебе и ему привычнее, не находишь?.. — Жаль, что решил уйти сейчас… — вздыхает начальник в кафе. — Как раз предрождественский период, сам знаешь, можно хорошо заработать… Зейн увольняется с подработки, ставшей слишком серьёзной. Договаривается с преподавателями, что пока подучит лучше материал следующего года, попробует уже в 2006 сдать. Ответ от отца не приходит мучительно-долго. Хотя, кажется, это должно войти в привычку под новый год. Люси с живым одобрением и участием принимает его решение взять перерыв. Она год пробовала донести до него эту мысль, но никогда не достигала успеха. — Всё правильно, Зейн, — прижимается она к нему на кровати, сидя рядом, обхватывает тёплыми ладонями его руку. — Ты себя так только убиваешь, нельзя вечно жить… Так. Тем более, мы можем… Провести время вдвоём. Ты… Как на это смотришь?.. Когда Зейн поворачивается, её лицо оказывается слишком близко. Глаза — как мелкие волны по спокойному морю. Зрачки расширены. Зейн смотрит ей в глаза, задерживаясь, не обращает внимание на то, как она чуть приоткрывает губы, как напряжённо замирает в ожидании. Он чувствует это и так, знает. Отводит глаза, отворачиваясь. Люси вздрагивает кончиками пальцев на его руке, стыдливо опускает голову. Освободив время, Зейн не знает, куда теперь его деть. Он приходит слишком рано к себе в комнату общежития, замирает с непривычки на пороге, думая, ничего ли не забыл. В итоге он находит взглядом то, от чего старается насильно отворачиваться — лицо Джейсона Колчека, засвеченное бликом. Зейн перечитывает все письма от отца, аккуратно разглаживает каждое. Выделяет мысленно для себя важные фразы, делает пометки. — Чем занят? — заглядывает с воодушевлением Люси в один из вечеров, и обнаруживает Зейна перебирающим стопку присланных фотографий с августа. Она тоже погружается в изучение, хотя не слишком поощряет наваждение Зейна про странность последнего письма. До того, как он говорит про каплю крови. — Зейн, там ведь… — Знаю, — кивает он, разворачивая тот самый лист с по-скупому слабыми росчерками отца. — Но всё равно это странно. Посмотри. Отец на войне. Кровь там разливается реками, если не морями, однако всё равно одинокая капля вызывает вопросы. Отец определённо не пишет ему на поле боя, пережимая собственные раны или чужие. Если по каким-либо причинам его руки… Зейн прикрывает глаза, прогоняя карикатурный образ — воевать, не значит купаться в крови. Кровь всего лишь часть чего-то большего, разнопланового, грязного: песка, пыли, запаха пороха, пота, она черствеет и запекается на солнце, сливается в серо-бежевом одноцветии. Эта капля упала на уголок бумаги. Свежая, не бьющая из жизненно важной артерии. — Я не замечала этого раньше, — подаёт голос Люси, вырывая из мыслей. — Взгляни. В её аккуратных пальцах та самая фотография — склонившийся Колчек с глазами-безднами, с нечитаемой мимикой в лице. То, от чего Зейн всегда отводит в смешанных чувствах взгляд. — Что именно? — Посмотри в угол, — она смещает спиленный ноготок, уводит внимание от лица Джейсона на смутный фон. — Не могу разобрать… Это его рука?.. Зейн прищуривается. Зрение падает с каждой прочитанной строкой. Он забирает в руки фотографию, вглядывается тщательнее. Из-за смазавшегося фона с трудом можно разобрать обстановку. Но можно предугадать по другим кадрам их расположение: вот Джейсон сидит рядом, боком, отец поворачивается к нему корпусом, ловит камерой его профиль; вот Джейсон разворачивается, улыбается, по ракурсу заметно, что Салим отстраняется, пробует не обрезать ему голову в кадре; Джейсон подаётся вперёд, руки Салима вздрагивают от его резкого движения (или от обезоруживающего?), и камера в его руках теряет баланс, опускается чуть ниже объектив, из-за этого смазывается лицо, а в фокус попадают глаза. И в самом уголке, в расплывшейся по цветам, форме одежде и фону выделяется светлое пятно поверх чего-то напоминающего джинсы отца с других снимков. Джейсон кладёт руку ему на колено?.. — Он держит его за ногу?.. — эхом догадки произносит Люси. — Или это кусок стены?.. Не могу понять… Внутри ёкает. Прокатывается холодом. Зейн прищуривается. Если это рука, то так не упираются, чтобы сохранить равновесие, не кладут в таком мягком положении, как для похлопывания. Он просто держит свою ладонь на колене его отца. — Это стена, — твёрдо отвечает Зейн, прекращает щуриться. — На другой фотографии видно, под столом такого же оттенка обои. — Да, я тоже так думаю, — кивает без сомнений Люси. — Просто фон нечёткий, и я что-то решила… Она забирает фотографию из его рук, Зейн на прощание встречается с чернеющими глазами Колчека. Теперь он явственнее чувствует, что поднимается внутри от этого взгляда. Это… Пятнадцатого декабря состоятся новые парламентские выборы. Ящик для писем так же пуст, как пусты участки для голосования в районах суннитов. Зейн захлопывает дверцу с грохотом, пугается громкого звука, разбежавшегося по коридору эхом, и в усталости накрывает глаза ладонью. Затем его дёргает на сухом рефлексе пойти к телефону в другом корпусе, набрать тётю, спросить… Холодом обрывается. Не с кем говорить по ту сторону. Зейн сглатывает, отдёргивает себя от намеченного направления. Нужно покурить. Он пробует не прятаться от глаз окружающих, понимает, что запах от его пальцев давно уже чувствует Люси, замечали преподаватели в университете. Но Зейн упёрто пробует сбежать, забиться в самый дальний угол, подобрать что-то похожее на мусорку на задворках кафе. Пуховый снег не липнет на подошвы, топчется в грязь вблизи подворотен. Зейн идёт петляющей дорогой, огибая основные дорожки от корпусов. Самый дальный и тёмный угол — оставленный тупик, где скапливаются оставшийся строительный мусор, редкие дилеры с травкой и стоят наискось пара сколотых бетонных блоков чуть больше кирпичей. Зейн накидывает на голову капюшон, скрываясь от фонарного света и блеска снежинок. Вбивает в обветренные губы последнюю сигарету из пачки, бегло сворачивает в тупик. Неожиданно две тени за контейнерами вздрагивают, разделяются. Мужские тени. Зейн смаргивает, пробует опознать, но один из неизвестных сам первее делает суетливо-дёрганный шаг навстречу, отталкивает резко второго за плечи и проносится вместе с холодным ветром мимо. В едва мелькнувшем в свету полупрофиле различается друг Чарльза. А когда глаза привыкают к полутьме и свисту ветра под крышами, в темноте опознаётся сам Чарльз. Зейн встречается с ним глазами в немой сцене зимнего вечера. И его светлые — нет, совсем не как у Люси — глаза на секунду проблёскивают растерянностью, смущением, ужасом, а затем… Затем Зейн перестаёт что-либо считывать в его взгляде, потому что раздаётся привычно высокомерный голос презрения: — Хуль тебе надо, арабчонок?.. — сплёвывает в раздражении Чарльз, нервно поправляя куртку. — Иди отсюда, смотри на тех двух гомиков у себя на сте… Два года Зейн не знает, почему так устаёт до изнеможения, почему внутри затвердевает неестественная апатия, чёрствость, не последовательные нити эмоций поднимаются спутанным клубком в ненужные моменты. Но в ту секунду, когда Чарльз открывает в тёмной подворотне рот, Зейн всё понимает ясно. Ясно, как скрип снега под ногами. Нельзя победить войну и чужую ненависть, самому ни разу не взяв в руки оружие и не испытав ярости. Жгучей, раздирающей, расхлестнувшейся вулканом из недр заскорузлого терпением нутра. Нужна только секундная чужая слабость. Оброненная капля крови на уголке бумаги. Последняя сигарета выпадает из пальцев в снег. Скрипят твёрдостью уверенные шаги вперёд. — Арабчонок, ты что, не поня… Удар в зубы затыкает Чарльза за мгновение, откидывает его лицо мазком по подворотне в сторону. Его покачивает, он с трудом переступает ногами, чтобы не упасть. — Каког… Второй удар с левой — сильный, бесконтрольный, злой. Чарльз подскальзывается, его мотает, он навзничь обрушивается на железные трубы. Грохочет железо, вибрирует в унисон внутренностям от адреналина. Перед глазами — пелена. — Бля-я-ядь… — тянет тихо незнакомый голос под ногами. — Остановись… Замах, пинок по рёбрам. Тень скручивается в ногах, рефлекторно прикрывает обваленными в снегу рукавами голову. Ещё раз. Сильней. С и л ь н е й. Чёрная подворотня смазывается неразборчивым, смотрит внимательно, пристально. Как безумные глаза Джейсона Колчека сквозь объектив. Грудь сдавливает горячим дыханием, колет в боку. — Зейн… Пинок. Чужие руки на голове вздрагивают, сжимаются сильнее. — ..е надо!.. Рывком за локоть, чтобы обнажить светлое лицо. Удар сбитыми костяшками. Лицо Чарльза пачкается, смуглеет бордовым, грязным. Вскрикивает. — Зейн!.. Пробует воззвать, докричаться. Внутри ухает, тяжелеет кровавым, бесправным — это даже весело. Как хорошо иметь власть над чужой волей. Как приятно сжимать ударами тело под собой до мелкого червяка. С и л ь н е й. — هل تعلم ماذا يفعلون لأمثالك في وطني؟ — Я не понимаю… — удар, всхлип, хруст. — Прекрати… — إنك تقتل على يد آبائك وأمهاتك وإخوتك. ليس عليك أن تكون موجودًا. Чарльз ловит короткую секунду передышки, ухватывается за рукав его куртки. Ладони Чарльза светлые, мясистые, сильные, но такие беспомощные. Жилистый кулак Зейна сдёргивает сопротивление, с хрустом сламывает кончик носа в сторону, под девяносто. — Блядь!.. — глухим вскриком. — هل تعتقد أنني سأأكل درموك يا كافر؟ — губы Зейна вздрагивают в нервной ухмылке, глаза стеклянеют за пеленой. — لن أشفق على أي شخص ينجس الأرض التي أعطاها الله لنا. ليس أنت ، ولا والدك ، ولا أي شخص آخر. — ..атит!.. — булькает голосом с кровью. Зейн распрямляет резко, как и наносит беглые, чёткие удары. Выдыхает густым паром наслаждения. Два года бессильной ярости, злости. Он не бежал от войны в Ираке, он всё время был с ней. Оно выходит, выкипает до блаженства, стискивающего лёгкие. Этого мало. Нужно ещё. Взгляд сродняется с темнотой, как ему и подобает — бездонные глаза войны. Он сразу находит выделенный в луче света от фонаря в кружащем снеге бетонный блок. Пока Чарльз стонет, скрючивается в углу, бестолково возит ногами по грязи, Зейн по прямой идёт до него. Сколотые углы тяжести впиваются в руки хорошим, долгожданным. Чарльз с трудом продирает заплывшие глаза, валко пробует отползти. — Ты сумасшедший… — хрипит. — Зейн… Зейн, послушай… Не нужно, ладно?.. Дай мне уйти… Тебя посадят!.. Бетон скребёт с едва слышимым эхом по асфальту, поднимается. Зейн тащит бетонную угловатую глыбу в темноту. Активнее начинают возится чужие ноги, скользить красные ладони по грязи. Ветер поднимается шумным освистыванием над головой. — Умоляю, нет!.. — голос Чарльза садится, першит в хрипе. — Чувак, послушай!.. Не нужно!.. Д-давай поговорим?.. Я не сделал тебе ничего!.. Это просто слова!.. Прости!.. Грохот камня о камень. Удар. Бетонный блок обваливается на землю рядом с чужими ногами, заставляет испуганно дёрнуться, сжаться ещё сильнее в углу. Зейн смотрит на поджавшегося под ним Чарльза. Наслаждается. Наслаждается тем, как вытравливается изнутри беспросветная ярость. — Умоляю, прошу… — совсем неразборчиво, он не понимает чужой язык. — М-мне… Мне жаль… “Эна эсф”. Слова врезаются в грудь как свайей — вышибают воздух из лёгких, бьют холодом зимы по лицу, разлепляют глаза. Зейн моргает и открывает глаза в подворотне над избитым дрожащим Чарльзом в грязи. Он прикрывает залитое кровью лицо локтями, всхлипывает глухо, пробует поджать скользящие по снегу ноги ближе к телу. Задувает ветер, мысок кроссовка ненарочно бодает сколотый угол бетонного блока. Зейн оглядывает однокурсника с непониманием, затем ужас поисходящего наваливается на голову. Так же, как давится череп бетоном. Ужас выталкивает изнутри остатки воздуха. Что… Что Зейн сделал?.. Чарльз трясётся, слышится икающее сглатывание. С опаской разводит руки, смотрит на замершего над ним побелевшего Зейна. — Ты… Ты не убьёшь меня?.. Зейн переводит на него свои чёрные глаза. Дыхания не хватает для голоса. Он садится на том же месте, где и стоит. Валится в снег рядом в понятном и привычном себе бессилии. — З-зейн?.. Кружит снег в бесстрастном свете фонаря университетского двора. Перемигиваются гирлянды в редких далёких окнах. Скоро рождество, никого нет по корпусам. Никто не придёт на шум. Остаётся рваное дыхание паром, холод, боль в руках и внутри. На столе в свете лампы лежит одинокое фото Джейсона Колчека с по-чёрному ласково-нежным взглядом.