II
Отломить кусок зеленого хлеба и протянуть Куникиде казалось идеей хорошей – буквально, в неироничном смысле. – Куникида-кун, это мой новый рецепт «ускорение мышления» – один кусок и ты забудешь, что такое гнаться за мыслью. Но Куникида не оценил. Дазай вытягивает нижнюю губу, как в детстве, когда по его бедру проходила жилистая мужская рука – то ли обижается, то ли о чем-то просит. – Ну пожалуйста, Куникида-ку-ун, – крошки сыплются на стол, западая в клавиатуру, и Куникида наконец взрывается, выбивает булку из рук и орет. Все утро хмурый просидел и молчаливый – почти как обычно – а теперь орет, снова красный, не может сдержать капли слюны, падающие изо рта. Дазай смотрит почти невинно, пожевывая корочку гнилого хлеба, пока рука Доппо тянется к его шее в надежде придушить Осаму – буквально, надеется последний, пусть это будет в неироничном смысле. Но Куникида даже в моменты ярости не отступает от правил – хороший он, Куникида, правильный, такой, каким и должен быть. Дазай уважал это – пусть Доппо и носится со своим «идеальным» блокнотиком, но это он работает на книгу, а не наоборот. Дазай представляет, как Куникида ложкой выгребает подгоревшую кашу для своих детей, ругается тихо, чтобы никто не услышал, и живет жизнь очень спокойную. Ах, если бы только Куникида не был настолько идейным. – И хватит быть таким невыносимым, ты отвлекаешь меня от работы, сбиваешь мой график, я не высыпаюсь из-за тебя! – Оу, – сказал кратко Дазай, усиленно краснея свои щеки. – Оу, – игриво повторила Йосано, отрывая лицо от стола – ей тоже было скучно. – Не знал, что твои мысли обращены ко мне ночами, Куникида-кун. Но ты понимаешь, – Дазай слегка присаживается на край чужого стола и вздыхает, – это бесплодно… Куникида врезал ему, оттащив от стола, пока Дазай отмахивался и между несильными ударами посмеивался – пустая грудная клетка вибрировала, когда ее касались чужие костяшки, как приятно это было! Боль, боль, Дазай не любил боль, он не понимал ее. Он знал, что должно быть больно, когда ударяют, но не любил это – потому что ему больно не было. Дурацкая идиотская глупая боль уползла сколопендрой куда-то под сердце и не показывается, только изредка щекочет лапкой аорту – не иначе как хочет довести до инфаркта, поганая тварь. – У нас новое задание, – Фукудзава по земле не ходит, а левитирует – плывет к столу, становится у доски и говорит как всегда ровно, полным твердым голосом, всегда уверенный в следующем слове, – вы уже слышали о жертвах игры, которая расползлась по городу? Все в офисе зашуршали. – Нам известно теперь, что игра эта – детище совершенно дьявольское, и проникла она во всю Японию. Она запирает сознание своих игроков, запечатывает их, возможно, навсегда – мы не знаем этого наверняка, потому что физические тела игроков еще живы. Но они совершенно пусты. Сомнений нет в том, что руку к этому приложили русские, – сердце Осаму делает кувырок, задевая сколопендру – она шипит, а сердце шипит в ответ – тихо, мол, дай послушать, – потому что этот акт насилия в основе своей не связан ни с жаждой денег, ни с властью. Я более чем уверен, – глаза Фукудзавы скрыты за неровной челкой, никогда не смотрят на других, – что целью своей они поставили бессмысленное уничтожение людей. – Тех, кого они считают недостойными, – подхватил Рампо, удивительно заинтересованный рассказом шефа. Он сжал двумя пальцами переносицу и раздраженно продолжил, – я думал об этом – думал еще когда начали появляться первые разговоры – и вижу, что в этом деле нечего распутывать, оно ясное, как день, – Рампо уставился на стол, – им просто скучно. Ужасный мотив, самый жестокий из всех. Дазай слушает с интересом, покачиваясь на стуле, закинув руки за голову, уже знающий, что будет дальше. – Нужно найти базу и уничтожить ее, удалить игру, а игроков я вылечу. – Нет, Йосано, – Рампо начал грызть соломинку, как будто совершенно успокоился, – ты не сможешь вернуть их сознание в тело, если мы уничтожим игру. – Да-а, психика – дело тонкое, смекаешь? Останутся овощами – здоровыми, но пустыми, – Дазай сверкнул на Рампо, договаривая, о чем тот промолчал. – То есть, у нас не остается выбора, – Йосано оторвалась от спинки стула, напряглась, чувствуя себя бесполезной, как никогда раньше. Она лечила тела, но никогда не спасала душу – этот случай снова напомнил ей о том, что она – ангел смерти. – Мы должны принять участие в игре. Другого выбора нет. Нога скользнула по полу и Дазай чуть удержался за столом – не потому, что сказанное его удивило – возможно, он уже прикидывал, какую рубашку наденет, если только в этой игре он не станет каким-нибудь виртуальным лисом. Он удерживался пальцами за край стола и, лукаво глядя на шефа, сказал: – Разумеется, мы никуда не денемся. Мы ведь детективное агенство, не так ли? – Дазай разве что не зевал, выговаривая, растягивая гласные. Куникида, сидящий слева от него, напрягся – возможно, отчитал бы Осаму за поверхностное отношение к делу, а Рампо взглянул на него, сидя напротив, беспокойно – редкое выражение на лице детектива. – Ты прав, Дазай-кун, мы справимся с этим. – Ладненько, – Дазай встал из-за стола первым. – Думаю, ни у кого не будет возражений, если я сыграю. Возражения были. – Но я вообще-то больший поклонник игр, чем вы все! Кто из вас вообще использует компьютер не для работы? – Он оглядел коллег. – Вот именно. Вы слишком скучные для такого, и, более того, – густая прядь выбилась из-за уха и упала на точеную скулу, – мне нужна будет помощь зала.I
Достоевский был очень доволен своим ходом – он обошел всех, включая тех, на кого работал, тех, кто на него рассчитывал. Он не ожидал, что звонкое покашливание из-за соседнего стола прорвет пленку идеального плана, окропит своей кровью, сделает его жизнь почти святой – заставит прикоснуться к прекрасному бескорыстному. Острый испуганный взгляд, которым Федор не надеялся снова смотреть, метнулся к кудрявой копне, что торчала над газетой и поглядывала то ли с интересом, то ли совершенно безразлично – как будто Достоевский был очень редкой породой, но все равно оставался собакой, а это – не поражает. – Ты кто такой? – Фраза кончается в унисон возводящихся курков, натравленных на русского. Он не знал. Если бы он знал. Он бы изменил ход событий. Он забыл, что такое неожиданность, когда в дело вмешивается сама судьба, будто подкидывая что-то из корзины забытых вещей. Дазай Осаму – забытая вещь, прибрать бы ее к себе раньше. Пока Федора не определили в европейскую тюрьму, он сидел в наспех сколоченной охраняемой эсперами японской. Сидел и скучал, ногтем поддевал лак стола, который ему приставили, закидывал ноги на стену, на кровати лежа, волосами почти касался пола, чувствуя, как кровь приливает к лицу – Федор всегда был мальчиком бескровным, бледным, как зима, его щеки краснели только если перевернуть мир вверх дном. Он ждал очевидного. То, что удивило охрану тюрьмы, когда появилось на пороге – раскачивалось, сунув руки в плащ, было неуместно веселым и широко расхаживало, пока настаивало на том, что имеет право общаться с заключенным, ведь это для дела важно. И вообще – только благодаря нему они получили Достоевского. Совершенно очевидным было и то, что Достоевский легко дался, и то, что сидит он здесь сейчас, мирно ожидая, пока его ожидания оправдают. Очевидным не для всех – и этот общий секрет двоих, которые еще не успели обменяться и парой слов, приводил Дазая в восторг, беспокоя его забытые, оставленные на могиле Одасаку чувства. Приятными они были – ощущения, когда вколачиваешь обойму в уже мертвое тело, думая, что делаешь одолжение, думая, что в себя вколачиваешь. – Я Дазай Осаму, – он сел, развернув стул спинкой вперед, и облокотил подбородок на ладони, – извини, что тогда не представился, сам понимаешь, спешил отдать тебя в ручки закона. Федор смолчал. Выглядел Дазай Осаму совершенно беспечным, его тело как будто сделано из неплотной резины, поэтому он покачивается в разные стороны, не имея прямого контроля над конечностями – в общем, он был нескладный совершенно и какой-то дурной. Хорошо же он представлялся, Федору понравилось. – А ты и правда ждал, пока я представлюсь, выходит? – Дазай из кармана достает помятую сигарету и, вставив в зубы, щелкает зажигалкой. – Я ценю такой интерес к личности – все-таки как скучно работать с теми, кто ждет денег и славы и полного уничтожения человечества. Ну, Федор, ты ведь точно хотел чего-то другого? Достоевский пялился на сигарету и Дазай засунул руку в карман снова, чтобы достать еще одну, но его прервали: – Я не люблю, когда курят. Дазай хлопнул глазами и, вытянув ладонь, поднял ее в воздух, мол, все в порядке. – Извини-извини, стоило спросить, очень невежливо – ведь я у тебя в гостях, – Дазай потушил сигарету об подошву и знал, что Достоевский сейчас хмурится, думает, что Осаму над ним издевается. – Так что, Федор, расскажешь мне, чего ради ты тут оказался? Достоевский сидел на кровати, притянув к себе ногу и положив подбородок на колено, глядя на то, как ботинок Дазая смазал пепельный след по полу. – Ты знаешь мою мотивацию, зачем тогда спрашивать? – Мне интересно, что я мог упустить, – Дазай отвечает честно, не пряча за душой, потому что в случае с Достоевским чувствует ужасающую пустоту, поджечь которую может только угнетающее состояние скуки. – Я хотел пообщаться, – Федор отвечает просто, чуть пожимая костлявыми плечами. Его рубашка провисла, оголяя голубоватую кожу – почти наверняка фарфоровую, Дазай задержал на ней взгляд. – Ты ведь тоже за этим пришел, – Дазай кивнул, скрывать ему было нечего. – Давай, может, я расскажу тебе, как там снаружи? – Дазай раскачивал правой рукой. – Знаешь, погода все та же – солнечно, мерзковато, да? Но ветер стал каким-то холодным, мне нравится, когда он остужает нагретую кожу. Не люблю плавиться. – Здесь холодно, - и Дазай не знал, о каком именно здесь говорил Федор. – Да, здесь хорошо. Они замолчали на некоторое время. Дазай дышал громко и немного сипел, дышал часто, а Достоевский, кажется, не дышал вообще – если бы не тонкие прорези света в камере, можно было подумать, что внутри никого нет. Профиль Федора был тонким и точеным, мертвенно спокойным, без единой морщины – как будто Достоевский улыбался, грустил и злился совсем понемногу, не оставляя улик на коже. Лицо Дазая, напротив, было широким, мягким, с очевидными морщинами вокруг глаз – Осаму часто улыбался и громко смеялся, ему было важно, чтобы следы оставались. Но, несмотря на это, их лица были удивительно похожи – и Дазай думал, что дело не только в глазах, которые Федор от него не прятал, но и в чертах – как будто они были двумя близнецами, раскиданными жизнью и поменявшимися – так, что инаковость стала сильней схожести. На следующий день Осаму пришел слегка возбужденный – как ребенок, который ждал чего-то, что родители не одобрят. Он притащил с собой книгу и, кинув в лицо Достоевскому короткое «денечка», начал читать и ходить по камере. Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну из моих бед, эта единственная скосила бы их. Для меня всегда было непостижимым представить себе, что и в какой степени доставляет ближним страдания. Может, и в самом деле реально только то страдание, которое разрешается простым наполнением желудка? Быть может, это и есть самая ужасная, адская мука? И она не уступает тем десяти, которые испепеляют мою душу? Тогда почему никто собственноручно не обрывает свою жизнь, не сходит с ума? Люди болтают о политике, судачат о том о сем, не ведая отчаяния, способны стойко бороться с разными невзгодами... Так, может быть, им не столь уж тяжко? Или же они – совершенные эгоисты, уверовавшие в свою непогрешимость, никогда и ничего не подвергающие сомнению? В таком случае им, действительно, легко жить. Но неужто все люди таковы? И все вполне довольны собой? Не понимаю... Неужели все они ночью крепко спят и наутро встают бодрые? Какие сны им снятся? О чем они думают, когда идут по улице? О деньгах? Вряд ли только о них. Мне приходилось слышать, что люди живут ради еды, но я не слышал еще, чтоб жили исключительно ради денег... Хотя всякое бывает. Нет, непонятно мне все это... Чем чаще я думал об этих вещах, тем меньше понимал и тем большее беспокойство терзало меня. А также страх, что я один не такой, как все. Я не в силах общаться с целым миром. Ну о чем я должен рассуждать с людьми? Ну как? Не знаю... – А? Как тебе? – Он уселся на стул и нетерпеливо ерзал. – Ты всегда пытаешься добраться до людей через чужие слова? Я не люблю литературу. – Ну Федор, – Дазай скорчил обиженное лицо, – а если я скажу, что сам написал это! Федор дернул плечом и не поверил. – Ну слушай, я ведь вполне мог написать это. И вообще – я, может, делюсь переживаниями… Может, только ты меня поймешь, Достоевский, – Осаму драматично скатился по спинке стула, прикрыв лицо пушистыми волосами, и ухмыльнулся. – Знаешь, я бы таких пустых грешников и сам хотел куда-то деть. Ну, мне один человек сказал – «будь на стороне тех, кто хороший, даже если тебе все равно» – и я подумал – действительно, если тебе все равно, можно быть заодно с хорошими парнями, хоть пользу принесешь, но, – он действительно тяжело вздохнул, подбирая побольше воздуха, как перед долгим словом, – знаешь, мне кажется, внутренняя мотивация важнее результата. Ты убиваешь людей, Достоевский, но я почему-то не думаю, что ты плохой парень. Как будто это могло задеть Федора. – Но ты не хороший парень, конечно, ведь ты убиваешь людей и возомнил себя богом. – Я не, – Федор оборвал его резко и неожиданно громко, – я не возомнил себя богом. Хватит делать вид, что все понимаешь. – Но я хочу понять, Федор, – Дазай положил лицо на спинку стула, – разве, узнай я твою мотивацию, это помешает тебе веселиться? Федор снова смолчал. Говорить с Дазаем было ужасно – в отличие от других его товарищей, Осаму лез под кожу самым наглым образом, выпытывал, строя лицо детское и дурацкое, как будто ему невыносимо жить, если у кого-то есть секреты. – Ты как ребенок, Дазай. Только ты грустный ребенок и, будь моя воля, я бы не стал тебя убивать, даже несмотря на то, сколько людей ты убил и почему спасал остальных, – Дазай слушал его с интересом. – Я не бог и даже не хочу притягивать второе пришествие и.. – О, так ты веришь во второе пришествие? Федор посмотрел на Дазая, как будто тот сказал очень большую глупость, но потом вспомнил, что боги у них совсем разные – и хоть не ясно, во что верил Дазай, его бог очевидно вечной жизнью наказывал, а не милостивил. – Я бы испугался, если мертвые восстанут. Знаешь, если бы они пришли посмотреть на тех, кто их убил. Да у меня под домом собралась бы толпа, – Осаму сощурился, глядя куда-то в ноги Федора, и говорил очевидно не так, как думал. – Тебе не нужно будет с ними объясняться, – Федор подтянул к себе обе ноги и выглядел сейчас и сам как ребенок, – и вообще ни с кем. – А как же тогда будут решать, куда меня поместить? – Дазай вытянул указательный палец и мотнул им вверх-вниз. – Будь моя воля, я бы поместил тебя в чистилище, – Достоевский проигнорировал вопрос, высказывая свою волю, доказывая снова, что он явно лукавит, глядя на бога с большой завистью, очевидно желая урвать кусок его вечности. – Там было бы ужасно скучно, – Осаму раскачивал рукой, держа книгу за край, обращаясь с ней даже слишком небрежно. – А мне и здесь бывает слишком скучно, Федор, так что меня таким не накажешь. – Наказание – это не план бога. Он надеется, что у тебя найдется немного желания, чтобы очиститься. – И как очищает твой бог, Достоевский? – Дазай разводил руки в сторону и разминал спину. Стул под ним тонко поскрипывал. – Страданием. Большой печалью. Когда ты, оглядываясь, понимаешь, сколько боли принес близким – не всегда жестокостью или, может, безразличием. Благими намерениями, знаешь. Мне кажется, тебе знакома эта мысль. Один человек сказал тебе бороться за справедливость, но ты почему-то понял, что для вечности твои поступки не будут иметь значения, если ты делал их без честного желания. Дазай слушал будто бы невнимательно, игнорируя внезапный укол сколопендры под сердцем – она долго спала, она зачем-то проснулась сейчас – но слова Достоевского ценил, потому что, может, впервые человек так настойчиво, но будто без усилий, не придает значения его плутовству. – А мне кажется, – Дазай улыбнулся, – бог очень все-таки красивый. Сам подумай, он не может быть неброским или непривлекательным. Он, наверное, впитывает в себя все внимание, когда появляется. Достоевский чуть приоткрыл рот, злясь, беснуясь – то ли оттого, что его игнорируют, то ли оттого, что над ним издеваются. Но Дазай хотел только приподнять половицу подполья – рыться в нем ему было совсем не интересно и даже опасно, болезненно, потому, наверное, ему этого так хотелось. – Из тебя, Достоевский, не вышло бы никакого бога. Хотя внимание ты привлекаешь, но как белое пятно на стекле. Федор откинул ногу и отвернулся. Он чувствовал, как черная вязкая точка в области сплетения растекалась, липкая, отравляя снова его сердце – он злился на то, что Осаму задевал его самым дешевым и грязным способом. Он не заметил, как Дазай – неуклюжий, нескладный, долговязый – припал всем телом к решетке и протянул ладонь в камеру. – Ну, – сказал Дазай, потрясывая худыми пальцами и глядя на Достоевского так, будто он сможет излечить его от проказы. Рука Дазая была длинной и пересекла половину маленькой узкой камеры, поэтому Федор против своей истинной воли протянул налитую вязкой гнилью руку и коснулся палацами чужих пальцев. А если «Из тебя, Достоевский, не вышло бы бога» Он не дает себе лишней секунды на мысль и закрывает глаза, прощаясь с таким уродливым кривым нескладным отражением, расползаясь по его зеркалу черным пятном. Он готов был простить Дазаю и его представление, и его печаль, но вынести смех над тем, чего так стыдишься, Достоевский не был готов – не в этот момент, поэтому он сознательно решил лишить мир очередного самого большого грешника. До встречи, Осаму Дазай Но Дазай не двинулся, не перестал тяжело дышать, а лицо его было совсем странным – широко открытым, как будто никогда не было этих нависающих волос, внимательным, с подергивающейся улыбкой. Достоевский нахмурился, ударяя пальцем по чужому пальцу. – Значит, ты не умрешь? – Он посмотрел на лицо Осаму и пожалел, что в голосе было больше надежды – что она там вообще была. Дазай сглотнул и перехватил руку Федора, поглаживая большим пальцем внутреннюю сторону ладони. – У тебя кожи как будто нет, – он скулой прислонился к решетке, не смыкая широко распахнутых глаз, две черные точки, которые хотели проглотить Федора, - почему? – Что у тебя за способность? – Федор оттягивал руку, но не слишком старательно, сам не понимая, почему, хмурился и надувал губы – совсем как его собеседник, только не специально. – Значит, нет у тебя никакой особенности? И твоя способность в том, чтобы лишать особенности остальных. Дазай улыбнулся, провел напоследок ногтем по чужой руке и опустил свою – та упала, ударяясь о решетку, как будто оторванная от тела, совершенно безвольная. Федор спрятал руку в груди и хмуро смотрел на Осаму. Он был совершенно бессилен. Рядом с Дазаем он не был особенным и теперь точно знал, почему не считался в чужих глазах богом. – Ты, значит, был готов меня убить, – улыбка Дазая расползалась по лицу, как будто разрезанный надвое череп вскрылся, обнажая скелет. – Спасибо за это, – открытая рана стянулась насильно швами, Дазай смотрел на него, обнуляя выражение лица, как будто действительно имел в виду то, что говорит. Он вышел из камеры, пока Федор, униженный, смотрел прямо в пол, зная, что может сбежать в любую минуту, но теперь, куда бы ни пошел, не спрячется от того, что его секреты чувствует кто-то еще.