Уроки французского переезжают в Петербург

NC-17
Завершён
94
автор
Размер:
191 страница, 79 802 слова, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
94 Нравится 51 Отзывы 12 В сборник

Глава 18

Настройки

Наст под подковой — как битая кость,

В сердце — надежда,

под кожей — злость.

Лес отпускает в соленый туман,

Кровь запеклась, разрывая обман.

      

Больше не барин, не враг, не беглец

Имя одно на два стука сердец.

Ветер балтийский целует в упор:

Кончился берег — начался простор.

Серый рассвет едва пробивался сквозь окно каморки. В комнате было так холодно, что дыхание вырывалось изо рта густыми облаками пара. Серафим открыл глаза и не сразу понял, где он. Спина болела, затекло всё тело. Он повернул голову. Андрэ сидел на краю кровати, спиной к нему, тяжело опустив плечи. Его высокая, изможденная фигура в тусклом свете казалась высеченной из камня. — Проснулся? — не оборачиваясь, спросил Андрэ. Голос его был хриплым. Серафим сел, кутаясь в пальто. Его тело было молодым, но душа ощущалась древней и рассыпающейся в прах. Он подошел к окну, протаял пальцем кружок в инее и посмотрел во двор. Пустота. Гатчинские болота за порогом затаились, ожидая новой крови. — Если мы сейчас не съедим хоть что-то, я начну грызть седло, — пробормотал он, криво усмехнувшись. Андрэ обернулся. Его лицо, слегка заросшее щетиной, смягчилось. — Старик Абрам приготовил кашу. На столе. Mange. Спустя несколько минут, пока Серафим жадно заталкивал в себя пересоленную пшенку, он лихорадочно соображал. — Юрка говорил... — он запнулся, имя друга полоснуло по сердцу. — Юрий хвастался, что лучший путь при побеге из империи — через Ревель. Там иностранные суда. Французы, англичане... Им плевать на наше Третье отделение. Туда и пойдем. Андрэ подошел ближе и сел напротив. — Le plan de Yuri est bon..., — негромко произнес он. — Но это авантюра. В порту нас будут видеть как... des proies. Ты — beau gosse с тонкими запястьями. Я — чужак. Нам нужно... — он сделал жест рукой, — исчезнуть. Как дым. Призрак. — Тогда нам нужны кони, Андрэ, — Серафим отставил пустую миску. — Повозка — это гроб. На конях мы уйдем лесами. Андрэ криво усмехнулся. — À cheval? Серафим, ты в своем Петербурге только в экипажах катался. — Андрэ сделал паузу, и его голос стал суше. — И с Анной в саду в Рождественно... на этих ваших прогулках. Ты не выдержишь в седле... Tu vas tomber... Серафим замер. Ему вдруг стало странно тепло. Он вспомнил тот вечер в саду, поцелуй с Анной, которая ушибла ногу и Андрэ, за которым Серафим потом бежал коридором. Эта ревнивая нотка в голосе француза — здесь, в ледяной дыре под Гатчиной, на пороге каторги — прозвучала так нелепо и так... по-настоящему. Серафим хрипло рассмеялся. Он вспомнил, как всё началось — не с признаний, а с хруста собственной переносицы. Перед глазами всплыл закатный кабинет. Пресный вкус губ Анны, пахнущих медом, и внезапная тень Андрэ в дверях. Тот взгляд — пленного зверя, в котором ревность выжгла всё подобие почтения. Андрэ тогда убежал, а Серафим, остервенев от собственной вины, настиг его в дверях. Удар в лицо был точным. Кровь на паркете, соленый вкус во рту и шипение: "Ах ты блядина...". Первый раз был, как на войне. Серафим помнил шероховатость сорванного со штор шелкового шнура и то, как он ломал гордость француза, стягивая его запястья над головой. "Такова барская воля", — ухмылялся он тогда, впиваясь зубами в шею Андрэ, пока тот выгибался под ним, проклиная и требуя еще. В ту ночь они были только двумя изломанных тела и золото заката на смятых простынях. — Надо же, Андрэ... Ты всё еще помнишь тот поцелуй? Андрэ закатил глаза так выразительно, что казалось, его зрачки сейчас поменяются местами. Он издал резкий, раздраженный выдох через нос, и его брови смешно дернулись. — Tais-toi, — буркнул он, отвернувшись к окну, но Серафим видел, как напряглись его плечи. Серафим улыбнулся, вытянул из голенища сапога нож с рукоятью из карельской березы и привычным движением отрезал кусок черствого хлеба. — На, ешь, — Серафим протянул ломоть Андрэ, глядя на него снизу вверх. — Анна сейчас, небось, чаи распивает в теплой гостиной, с дамами сплетничает о том, что я теперь беглец... А я здесь, с тобой. В этой глуши. И знаешь, — Серафим чуть прищурился, — мне это нравится гораздо больше. Даже если пшонка пересолена. Андрэ медленно взял хлеб, коснувшись пальцев парня. — Это... c’est le couteau de Fedor? — Андрэ помнил его. Конюх Федя часто вертел эту сталь в руках, пока Андрэ пропадал на конюшне, коверкая слово "вилы". — Он самый, — Серафим спрятал нож обратно. — Федька сунул мне его, когда мы уезжали из Рождествено. Сказал, что барину в столицу без когтей нельзя. Ты ведь знаешь, Федя меня на конюшне нянчил больше, чем няньки. И именно он учил меня держаться в седле до кровавых мозолей. Серафим встал, поправляя пальто. Его взгляд стал серьезным. — Я могу проскакать сто верст. А ты? Ты наверняка устал. Но если ты боишься, что я упаду, то можешь привязать меня к себе. Я не против. Или лучше я тебя к себе? Андрэ снова фыркнул, но в его глазах промелькнуло неохотное, теплое одобрение. Он быстро расправился с хлебом. — Imbécile, — мягко ругнулся Андрэ на французском. — Если Федор учил... я верю. Но в порту... будь тише. Идем во двор. Посмотрим, что там за звери у твоего Абрама. Они поднялись. Серафим привычным, уже почти автоматическим движением скользнул ножом по голенищу сапога, пряча сталь. Спуск по узкой, крутой лестнице "Красного мха" отозвался стоном старых досок. В коридоре пахло перегоревшей лучиной, кислой капустой и застарелым холодом, который, казалось, навечно въелся в эти бревна. Каждое движение после ночи давалось с трудом, но стоило им толкнуть тяжелую входную дверь, как морозный воздух Гатчины ударил в лицо, вышибая остатки сна и слабости. Двор встретил их сизой предрассветной мглой. У колодца, окутанный паром от собственного дыхания, возился старик Абрам. Он уже вывел коней, и те стояли, понурив головы, окутанные облаками густого пара. Серафим преобразился мгновенно. Его плечи развернулись, походка стала упругой, а взгляд — цепким и холодным. — Кони, — коротко бросил Серафим, выходя на середину двора. Старик Абрам, кутаясь в грязные тулуп, недоверчиво окинул их взглядом. Серафим — похудевший, с темными кудрями, выбившимися из-под шарфа, и Андрэ — высокий, с едва пробившейся щетиной, стоящий чуть позади с растерянным видом и открытым ртом. — Кони добрые, барин... — проскрипел старик. — Только сладите ли? Мерин-то гнедой с норовом, а кобылка серая — та вовсе пугливая. Братец-то ваш, — он кивнул на Андрэ, — не свалится? Видать, притомился сердешный, вон как глазами хлопает. Андрэ в ответ только шмыгнул носом и издал неопределенное "ы-ых", потирая ладони и глядя на лошадь так, будто видел её впервые в жизни. Серафим едва сдержал улыбку. — Не беспокойся об Андрюшке, — холодно отрезал Серафим, шагая к гнедому. — Он в седле крепче, чем кажется. Это с людьми он не ладит... Серафим подошел к коню. Гнедой всхрапнул, попытался тяпнуть парня за плечо, но Серафим коротким, жестким движением перехватил повод у самого узда. Нужно было проверить слова старика. Одним рывком Серафим поднял переднюю ногу мерина, осматривая копыто. — Подковы старые, Абрам, — бросил Серафим через плечо. — Но дойти должны. Овса дай в дорогу. Полные мешки. Если кони встанут раньше времени — я вернусь, и тогда твой "Мох" будет гореть очень ярко. Понял меня? Старик невольно выпрямился, пораженный этим ледяным, почти кавалерийским тоном. — Понял, барин... как не понять. Овёс будет. Андрэ в это время "неуклюже" подошел к серой кобыле. Он похлопал её по крупу слишком сильно, заставив лошадь вздрогнуть, и громко, по-деревенски хохотнул. — Хороша... — пробасил он на ломаном русском, растягивая слова и путая ударения. — Большая кобыла. Хе-хе. А сам, улучив момент, когда Абрам отвернулся за овсом, бросил на Серафима острый, как скальпель, взгляд и едва заметно кивнул: "лошади крепкие. Пойдут". — Залезай, Андрюш, — скомандовал Серафим, скрывая за суровостью искру смеха. — Пора ехать. Серафим взлетел в седло одним слитным движением. Андрэ же забирался на кобылу долго, кряхтя и делая вид, что едва попадает ногой в стремя, но стоило ему оказаться наверху, как он мгновенно сросся с седлом, хоть и продолжал сутулиться, сохраняя образ брата-дурачка. — С Богом, — проворчал Абрам, открывая ворота. Серафим ударил коня пятками, и они вылетели со двора, уходя в серую лесную мглу.

***

Лес принимал их неохотно. Снег под копытами скрипел так громко, что казалось, его слышно до самого Петербурга. Серафим ехал чуть позади, глядя на ровную спину Андрэ впереди. Он ловил себя на мысли, что за все эти месяцы в имении и в городе они почти не разговаривали "по душам". Всё время съедала лихорадка, прикосновения, шепот в темноте и опиумный туман. "Кто ты, Андрэ? — думал Серафим, щурясь от слепящей белизны. — Кроме того, что ты мой врач, мой любовник и мой соучастник?" Лес стоял сказочный, тяжелый от снега. Огромные лапы елей прогибались до самой земли, образуя белые своды. Тишина была такой абсолютной, что слышно было каждое фырканье коней и скрип промерзшей кожи седел. Гнедой мерин под Серафимом шел мощно, уверенно разбивая копытами наст. Он чувствовал, как с каждым пройденным километром с него спадает оцепенение. Серафим больше не был тем жалким существом, что дрожало в карете. В нем начинала прорезаться сила о которой он еще ничего не знал. Ветер бил в лицо, взъерошивая темные кудри, и в этом было столько жизни, что хотелось кричать. Андрэ ехал чуть впереди Он всё еще сутулился, по привычке сохраняя образ "нескладного Андрюши", но в лесу его взгляд стал другим. Видно было, что он любовался. — Regarde, Séraphim..., — негромко произнес Андрэ. Его голос в морозном воздухе звучал удивительно чисто. — C'est magnifique. Этот лес... он как церковь. Белый, холодный и вечный. Серафим обернулся, придержав коня. — Дед говорил, что зимой лес — это самый честный судья. Ему плевать, кто ты: граф или конюх. Если ты слаб — он тебя съест. Если силен — даст укрытие. Андрэ усмехнулся, подтягивая поводья. — Ton grand-père était un philosophe. А мой отец говорил, что море — это лес, только без деревьев. Там тоже нельзя врать. Снег под копытами хрустел, как битое стекло. Серафим придержал коня, дожидаясь Андрэ. — Я всё смотрю, как ты держишься, — Серафим кивнул на его посадку. — Ты ведь врач, Андрэ. Откуда это? Ты сидишь так, будто родился на лошади. Андрэ криво усмехнулся, поправляя поводья. — Séraphim... Croyez-vous qu'un chirurgien militaire du 5e régiment se déplace en palanquin? En Crimée, si vous n'êtes pas plus rapide qu'un boulet de canon russe, vous ne verrez pas le soleil se coucher. J'ai opéré à cheval quand nous étions dos à la mer. J'ai dormi à cheval lors de la retraite. Андрэ посмотрел на свои руки — красные от мороза, ссаженные кожей поводьев. — Мой отец был рыбаком. Лошадь для меня — та же лодка в море. Не удержаться - умереть. Или меня снова... Продадут. Серафим отвел взгляд. Ему стало тошно от воспоминания о том, как он, надушенный и праздный, тыкал пальцем в этого человека. — Я не хотел, чтобы это было... так. Серафиму нужно было заглушить эту вину. Ему нужно было движение. Андрэ и сам замялся. — Тогда покажи мне, чему тебя научил твой Пятый полк! — крикнул Серафим. — Догоняй, Андрэ! Если сможешь! Он ударил мерина пятками. Снежная пыль взметнулась фонтаном. Серафим летел сквозь лес, чувствуя, как холодный ветер выметает из головы мысли о рынках, кандалах и Петербурге. Андрэ не заставил себя ждать. Он пришпорил свою кобылу, и та, почувствовав твердую руку, сорвалась в тяжелый, мощный галоп. Андрэ нагонял Серафима напористо. Они остановились у замерзшего ручья, когда лошади уже начали пускать пар. — Ты... ты чертовски силен, — выдохнул Серафим, глядя на Андрэ с невольным восхищением. — Я просто хочу жить, — ответил Андрэ, спрыгивая на снег и проверяя путо коня. — Плен учит ценить каждый... Вздох. К вечеру небо стало фиолетовым, а мороз начал по-настоящему кусаться. Они нашли укрытие под навесом из поваленных сосен. Костер развели маленький, чтобы не светить на весь лес — так, чисто согреть руки и зажарить добычу. Добычей оказался случайный голубь, которого Андрэ умудрился подшибить камнем, когда они проезжали заброшенную мельницу. Птица была тощая, но для двух голодных мужчин она сейчас казалась ценнее всей икры Петербурга. Андрэ сидел у огня, его ловко общипывал тушку. Перья летели в снег, а он что-то тихо мурлыкал себе под нос на французском. Серафим сидел напротив, кутаясь в шинель, и не сводил с него глаз. Он смотрел на эти руки — те самые, что еще недавно ласкали его в бреду, а теперь деловито потрошили птицу. — Рассказывай, — негромко сказал Серафим. — Откуда ты, Андрэ? Андрэ усмехнулся, нанизывая голубя на заточенную ветку. — Saint-Tropez, — бросил он, не поднимая головы. — Слышал о таком? — Нет. Это в Париже? Андрэ хрипло рассмеялся, и этот смех был совсем не похож на дебильное хихиканье братца-дурачка, которое он изображал днем. — Париж — это столица. А Сен-Тропе — это море. Bleu, comme tes veines quand tu es malade. Mon père était pêcheur. Dès l'âge de cinq ans, je nettoyais le poisson et réparais les voiles. Il y a toujours du soleil là-bas. Même en hiver, ça sent encore le sel et l'ail, pas ça... — он кивнул на белый безмолвный лес. Он протянул ветку с голубем над углями. Жир начал капать, шипя в костре. Запахло паленой кожей и мясом. — Ты был сыном рыбака, а стал резать людей? — Серафим придвинулся ближе, жадно вдыхая запах еды. — Отец хотел, чтобы я стать "monsieur le docteur". Чтобы руки не пахли чешуей. Он отдал все деньги, чтобы я выучился. А потом — Крым. Грязь, тиф, грохот артилерии. Андрэ посмотрел на Серафима. В одном глазу отражался огонь, другой оставался холодным и темным. — А потом — плен. И ты. Знаешь, Серафим... Quand tu m'as achetée à ce marché, je me suis dit : « Ça y est, j'y suis arrivée. Je vais soigner l'acné d'un gros propriétaire terrien. » Mais ensuite, je t'ai vu. Un beau jeune homme aux cheveux bouclés… — И ты решил, что я — легкая добыча? — Серафим криво улыбнулся. — Я решил, что ты — мой, — Андрэ снял голубя с огня и, обжигая холодные пальцы, оторвал крыло, протягивая его Серафиму. — На, ешь. Горячее. Они ели в тишине, деля несчастную птицу на двоих. Мясо было жестким, с привкусом дыма, но это был самый вкусный ужин в жизни Серафима. Он вытирал жирные пальцы о снег и чувствовал, как внутри него просыпается что-то новое. Это было жадное желание узнать каждую деталь жизни этого человека, которого он когда-то считал своей собственностью. — В Сен-Тропе... — прожевав, начал Серафим. — Там правда море теплое? — Как молоко, — кивнул Андрэ. — Если будет там, я покажу тебе, как пахнет свобода. Серафим лишь улыбнулся и привалился к плечу Андрэ. Тот был твердым, как скала. Костер потрескивал, бросая оранжевые блики на заиндевевшие стволы сосен. Запах паленого голубиного пера мешался с едким дымом. Мысли Серафима были далеко. На узбережье Сен-Тропе, в волнах моря, которое когда-то ласкало ступни Андрэ, которые он так детально рисовал. — Расскажи еще, — попросил Серафим, прикрыв глаза. — Про Сен-Тропе. Только не про море. Про дом. Андрэ замер, глядя на огонь. Его лицо, обычно непроницаемое, на мгновение дрогнуло. Он прикрыл глаза, и Серафиму показалось, что он слышит не свист ветра, а шум прибоя. — Дома всегда было шумно, — негромко начал Андрэ. — У меня была старшая сестра, Мари. Elle était folle des odeurs. Elle tressait sans cesse des couronnes de romarin – il pousse au bord des routes, piquant et amer. Elle les suspendait au-dessus de la porte, les tressait dans ses cheveux… Quand je ferme les yeux, je peux encore sentir cette odeur. Le romarin et l’herbe sèche. Elle disait que ça chassait les mauvais esprits. Apparemment, ça ne marchait pas. Серафим слушал, боясь шелохнуться. Перед ним оживал мир, в котором не было снега, не было долгов и пуль. — Maman... — Андрэ криво усмехнулся, и в уголке его глаза блеснул отблеск пламени. — Ma mère m'a lavé les mains à l'eau chaude pour enlever l'odeur de poisson et m'a dit que les mains d'un futur médecin devaient toujours être parfaitement propres. Андрэ посмотрел на свои ладони — сейчас они были черными от сажи, в мозолях от поводьев, с запекшейся кровью убитой птицы. — Она отмывала меня до чистоты. А теперь... теперь я это песок. Только он не французский, а ваш, соленый от слез и горький от пороха. Серафим почувствовал, как к горлу подкатил ком. Он вспомнил свою детскую, своих гувернанток, деда... Но у него всё это было по праву рождения, а у Андрэ это отняли. И часть этой вины лежала на Серафиме, который когда-то просто купил этот обломок памяти за тысячу рублей. — Ты говорил, сестра умерла, Андрэ, — тихо перебил его Серафим. — Мари. Ты говорил... холера? Андрэ ничего не ответил, только крепче прижал Серафима к себе. В ту ночь Серафим засыпал, и ему снилось море, пахнущее горькой травой, и чьи-то нежные руки, смывающие с него серую гатчинскую пыль. Второй день был самым тяжелым. Азарт первого дня выветрился вместе с остатками тепла. Лес стал гуще, темнее, а небо — низким и свинцовым, будто придавливающим их к заснеженной земле. Они почти не говорили. Сил хватало только на то, чтобы держаться в седле. У Серафима болело всё: спина, колени, пальцы, которые, казалось, навсегда застыли в форме поводьев. Но он не жаловался. Каждый раз, когда он бросал взгляд на Андрэ, он видел ту же сосредоточенную маску хирурга — губы сжаты, глаза смотрят только вперед. Серафим хотел было снова спросить про Мари, про тот запах розмарина, но, увидев, как Андрэ судорожно сжал кулак на луке седла, промолчал. Некоторые вещи в этом лесу лучше было оставить в тишине. Лес вскоре всё же начал редеть, пропуская колючий ветер, который пах уже не хвоей, а солью и морем. Серафим едва держался в седле. Мир вокруг него плавился: деревья то вытягивались в костлявые пальцы, то рассыпались серым пеплом. Когда они вышли к пологому берегу лесного озера, он натянул поводья так резко, что конь обиженно всхрапнул. — Нет... — выдохнул он, и его голос потонул в звенящей тишине. Перед ним лежало оно. Зеркало черного льда, притрушенное погребальным саваном снега. Свинцовое небо давило на плечи, точь-в-точь как в том проклятом сне, что снился ему еще там, в теплой кровати квартиры в Петербурге. Серафиму показалось, что на той стороне, среди вечнозеленых сосен, мелькнула черная тень Бальтазара. Его домашнего коня. Его прошлого, которое не желало отпускать. — Что такое? — Андрэ подъехал вплотную, его лицо, обветренное и суровое, было единственным живым пятном в этом монохромном аду. — Лед... — Серафим указал дрожащей рукой на замерзшую гладь. — Он треснет, Андрэ. Я знаю этот звук. Это... Это... То озеро... Андрэ нахмурился, вглядываясь в бледное, покрытое испариной лицо Серафима. Он понимал, что это химия изголодалого мозга, играет в свои жестокие игры. Но для Серафима сейчас эта галлюцинация была реальной. И очень жуткой. — Это просто вода, — твердо сказал Андрэ, спешиваясь. Он подошел к кромке, намеренно наступив на край льда. — Смотри. Он держит. Но Серафим видел другое. Он видел, как под сапогом Андрэ разбегается черная трещина-молния. Его затрясло — рубаха, пропитанная холодным потом, липла к лопаткам, обжигая спину. Страх, тот самый животный, подреберный страх воды, заставил его соскользнуть с коня прямо в снег. Колено взорвалось острой болью, и Серафим застонал, падая на колени перед этой бездной. — Ты не оставишь меня? — Серафим схватил Андрэ за руку, его пальцы впились в рукав пальто француза. — Там нет дна. Там пустота. Она смотрит на меня. — В твоем сне я тебя вытащил? — спросил Андрэ, заставляя его смотреть прямо в свои разные глаза. — Если ты начнешь тонуть, я снова тебя вытащу. Серафим зажмурился. Запах жженого пера из сна на мгновение померещился ему в морозном воздухе. Он чувствовал, как Андрэ медленно поднимает его, буквально втаскивая обратно в реальность. — Дай мне... — выдохнул Серафим, прислоняясь лбом к плечу Андрэ. — Дай мне минуту. Он стоял на коленях в снегу у замерзшей реки. И в этот момент он понял: его страх воды был страхом потерять себя. Но теперь, когда у него был Андрэ, тонуть было уже не так страшно. Потому что он знал — на той стороне его всегда ждет эта белая рука, тянущая за ворот к свету. — Идем, — Серафим поднялся, опираясь на плечо француза. К вечеру они нашли заброшенный сарай на краю какого-то безымянного хутора. Холод был такой, что зубы стучали о край кружки с талой водой. — Серафим... — Андрэ подошел к нему в темноте, его руки — тяжелые, пахнущие конем и морозом — легли на плечи Серафима. — Tu es fort. Еще немного. Завтра будет море. Серафим только кивнул, прижимаясь лбом к его обледенелой шинели. На следующий день ближе к вечеру они остановились в паре миль от городских стен Ревеля. Нужно было привести себя в порядок и сделать то, на что Серафим решался всю дорогу. Перед ними лежал порт. И им нужны были новые жизни. Серафим спрыгнул на землю, едва удержавшись на затекших ногах. Он достал нож Феди — тяжелый, надежный, пахнущий лесом. — Андрэ, — позвал он, глядя на заиндевевшие сосны. — Я всё это время думал... Мы спим рядом, мы бежали, ты лечил меня... а я ведь даже не знаю, кто ты. Не Андрейка, не Федорович, не француз. Кто ты там, в своем Сен-Тропе? Какое твоё настоящее имя? Андрэ подошел к нему. Его фигура на фоне серого неба казалась огромной и незыблемой. Он долго молчал, а потом произнес так тихо, что звук почти утонул в шуме ветра: — Мой род звался Федери́. Андрэ Федери. Это имя людей, которые веками тянули сети из воды. — Федери... — Серафим повторил это, и фамилия отозвалась в нем странной силой. — Слушай меня. Дед мой, Иван Никифорович, учил: в лесу, как в открытом море — если ты один, тебя нет. Нужно связать жизни так, чтобы ни одна щель не пропустила холод. Серафим даже не отвел взгляда, когда лезвие ножа коснулось его ладони. Он полоснул резко, до горячей, густой крови. — Я больше не хочу быть Сидориным. Этот человек остался в корчме "Красный мох" умер от стыда и мук совести. — Серафим протянул нож Андрэ. — Сделай нас одной крови. Чтобы в порту, в Париже, везде... я мог называть себя твоим именем. Я хочу быть Серафимом Федери́. Андрэ смотрел на него так, будто Серафим только что предложил ему не кровь, а саму душу. Он взял нож. В голове Андрэ за эти секунды пронеслось всё: вонь лазарета в Севастополе в ходе Крымской войны, холодный пот Серафима в бреду, те лихорадочные ночи в Рождествено, когда их единственным общим языком была жадная страсть. Тогда они пытались заполнить пустоту друг другом, не зная имен, не спрашивая о прошлом. Они были двумя обломками, которые столкнулись в темноте. Но сейчас, на этом пронизывающем ветру, всё стало иначе. «Ты даешь мне это право? — подумал Андрэ, глядя в серые, решительные глаза парня. — Ты стираешь всё, что было "твоим" и "моим", чтобы создать наше?». Он вспомнил Сен-Тропе, выцветшие от соли ставни и отца, который гордился тем, что его сын станет "человеком с будущим". То будущее сгорело в Крыму, но сейчас, глядя на окровавленную ладонь Серафима, Андрэ понял: их род не закончится в этой заснеженной пустыне. Он просто станет другим. "Больше нет барина и крепосного. Нет доктора и больного. Есть только этот снег и мы". Его рука была точна. Андрэ почти не колебался. Короткий, резкий надрез на собственной ладони отозвался привычной, отрезвляющей болью. Он отбросил нож в снег — тот воткнулся в сугроб, чернея рукоятью. Они крепко сжали руки. Кожа к коже, рана к ране. Серафим почувствовал, как жар Андрэ перетекает в него, как их кровь смешивается в одну липкую, теплую связь. Это было их венчание. Венчание под крик балтийский чаек. — Serafim Fédery... — произнес Андрэ, и его голос дрогнул. — Теперь нет больше "меня" и "тебя". Есть только мы. Они стояли так, связанные этой красной нитью, пока кровь не начала подсыхать, намертво склеивая их ладони в один тяжелый узел. Серафим прикрыл глаза, чувствуя, как пульс Андрэ отдается в его пальцах, ритмично и уверенно. Андрэ первым разорвал хватку, но только для того, чтобы притянуть Серафима к себе и на мгновение прижаться лбом к его лбу, делясь остатками тепла. — Теперь идем, — прошептал Андрэ. — Нам нужно успеть до темноты. Нам нужно... домой. Когда соленый ветер с залива слизнул с его губ последние капли снега, Серафим вдруг понял: не имело значения, сколько верст осталось до Парижа и сколько жандармов дышит им в спину — пока пульс Андрэ бился в его раненую ладонь, Серафим Федери уже был дома.
94 Нравится 51 Отзывы 12 В сборник