Уроки французского переезжают в Петербург

NC-17
Завершён
94
автор
Размер:
191 страница, 79 802 слова, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
94 Нравится 51 Отзывы 12 В сборник

Глава 17

Настройки

Стон лошадиный и гатчинский лёд,

Нас поцелуй сквозь повозку ведёт.

В грязной корчме, где засов и покой,

Кончился век у Сидорина злой.

      

Барин погиб, отпустив все грехи,

Стали молитвами стоны глухи.

В крепких объятьях, Андрэ сотворён,

Новый Серафим поутру был рождён.

Они шли вдоль Фонтанки. Ветер, пропитанный ледяной влагой и запахом гнилой воды, хлестал по лицу, но Серафим его почти не чувствовал. Он шел механически, переставляя ноги. В голове всё еще стоял тихий хруст снега под сапогами Глеба и закрытые глаза Юрия. Мир вокруг казался серым маревом. Серафим не заметил, как нога соскользнула с обледенелой бровки. Он рухнул. Колени больно ударились о камни, ладони обожгло холодом. На мгновение ему захотелось просто остаться здесь — уткнуться лицом в этот грязный петербургский лед и позволить городу поглотить себя. Андрэ тут же оказался рядом, его руки вцепились в плечи Серафима. — Серафим, вставай. Нельзя останаваливаться, — голос Андрэ был тихим, но в нем не было паники. Только холодная оценка ситуации. Серафим поднял голову. Далеко над крышами имперских домов небо начало едва заметно светлеть. Серая, предрассветная мгла холоднего зимнего утра. И тут его прошибло. Словно ледяную иглу вогнали прямо в позвоночник его некогда барской спины. Рассвет. Жандармы уже были вечером у Теодора. Они знают, что Серафим сбежал. Они не знают про вольную, но знают, что Серафим забрал своё единственное имущество — Андрэ — с собой. Глеб скорее всего скоро побежит докладывать Кособуцкому, где когда и как видел их вместе, и Третье отделение прочешет все злачные места возле Троицкого моста и Фонтанки. Но пока еще ночь — город спит, патрули ленивы, а на заставах стоят только замерзшие солдаты, мечтающие о стопке-другой. Но в восемь утра всё изменится. Сменится караул, приедут штабные офицеры со списками и описанием примет. Кудрявые волосы, широкий нос, упрямый взгляд. Высокий русый француз, акцент которого слышно за три верствы. Город, который сейчас был просто ловушкой, превратится в герметичный гроб. Серафим почувствовал, как внутри него сработал предохранитель. Мозг выключил чувства, оставив только злой, эффективный механизм выживания. Чтобы не сгореть от боли и унижения прямо здесь, на камнях Фонтанки, он должен был стать льдом. Серафим резко выпрямился, твердо стоя на ногах. — Слушай меня внимательно, — голос Серафима был сухим, лишенным всяких эмоций. — Нас уже ищут. У Теодора были — значит, скоро будут везде. К рассвету на заставах выставят кордоны, через которые не пролетит и муха. Не то что два беглеца… Андрэ смотрел прямо в пустые глаза Серафима, и в его взгляде было мгновенное понимание. Он знал, что Серафиму грозит не просто тюрьма, а полное уничтожение. — Ты сейчас — не человек. Ты — труп, который еще дышит. Мой брат, подцепивший тиф в лазарете. Слышишь? Замотайся шарфом по самые глаза… Если нас остановят — я всё решу. Андрэ кивнул. Без лишних слов, без испуга. Он знал, как выглядит тифозная агония. Он знал, что сейчас это их единственный шанс. Андрэ достал бумажник Теодора и протянул его Серафиму. — Je comprends, Séraphin. Je ferai tout ce qu'il faut. Montrez-moi le chemin. На стоянке извозчиков стоял густой, кислый запах лошадиного пота и навоза. Кони фыркали, выбивая копытами искры из мерзлого камня, а пар из их ноздрей смешивался с утренним туманом, создавая иллюзию, что весь мир вокруг — это один сплошной, хрипящий организм. Серафим шел быстро, не оглядываясь, но кожей чувствуя тяжелые шаги Андрэ за спиной. В кармане жгли кожу деньги Теодора — пачка ассигнаций, за которую сейчас можно было купить половину этой стоянки или чью-то жизнь. Откуда он знал, к кому подходить? Петербургская юность длиной в несколько месяцев не прошла даром. Пока отец мечтал о его великом будущем, Серафим частенько пропадал со своими всезнающими друзьями. Он знал от Юрия: чем мрачнее мужик, чем глубже засален его тулуп — тем меньше у него вопросов и больше аппетит к серебру. В таких глазах совесть давно утонула в штофе водки, уступив место животной жадности. Серафим взглядом выбрал самого угрюмого. Мужик сидел на козлах, как старый ворон, кутаясь в тяжелую, облезлую доху. — Двадцать рублей. Вывезешь за заставу и доставишь к… Гатчинским пустошам. И поедешь не по тракту, а лесами, — Серафим как будто приказывал. Извозчик медленно повернул голову. Глаза — две узкие щели, в которых отразился блеск Теодоровых денег. Сумма была бешеная — за такие деньги можно было купить новую лошадь. — До пустошей путь неблизкий, барин, — пробасил мужик, сплюнув густую слюну под копыта. — Да и застава перекрыта, Третье отделение лютует. За такую езду и в каторгу недолго, ежели поймают на проселках. Серафим шагнул ближе. Он интуитивно понимал этот язык торгов лучше, чем французский. Нужно было ударить наотмашь. — В каторгу ты и так попадешь, любезный, за недоимки. А со мной ты за один день заработаешь столько, сколько твой отец за год в поле не выл. — Серафим достал купюру и смял ее прямо перед носом мужика. — Брат у меня… хворый. Трясучка у него, тихая. Везу в имение подальше от города, пока не помер здесь, на камнях. Лишнего не болтай, на жандармов не смотри. Гони, ровно черт за тобой гонится. Понял? Мужик посмотрел на Андрэ. Андрэ сыграл свою роль безупречно: он опустил голову, его плечи задрожали, а разный цвет глаз, блеснувший в свете фонаря, довершил картину «блаженного». В народе таких боялись и жалели одновременно — дурной знак, бесовская отметина, которая так запала больше года назад в душу барчонку. — Садитесь, — буркнул извозчик, пряча деньги за пазуху. — Коли проскочим — ваша правда. Коли нет — я вас не видел, барин. Они ввалились в повозку. Колеса бешено застучали по мерзлой колее. — Пошёл! — крикнул Серафим извозчику, ударив по стенке повозки, как когда-то ударил в дороге на рынок душ. — Быстрее, пока он не испустил дух прямо у тебя за спиной! Откуда в Серафима это было? Эта внезапная, хищная хватка? Он вспомнил Глеба. Вспомнил, как тот, сидя в кресле с бурбоном в стакане учил его: «в этом городе, Серафим, либо ты ведешь за собой, либо тебя ведут на эшафот. Середины нет». Теперь Серафим вел. Он чувствовал, как Теодорово серебро жжет ему бедро через ткань брюк. И он собирался потратить ее до последней копейки, чтобы купить им с французом право на вдох. Андрэ прижался к стенке, закутавшись в пальто до самых глаз. Его трясло. Он смотрел на Серафима, который сидел напротив — прямой, застывший, с абсолютно пустым лицом. Серафим смотрел в щель между занавесками на проплывающие мимо серые стены домов. Он не думал о Юрии. Не думал о том, что будет завтра. Серафим просто считал секунды до заставы. Внутри него была тишина — та самая, которая помогает выжить, когда весь мир рушится. Повозка ходила ходуном, и в этой тесноте, пропахшей пылью и старым сеном, Серафим чувствовал коленями каждое движение Андрэ. Снаружи мир тонул в сером мареве, а здесь, за плотными занавесками, время замерло. Андрэ внезапно для себя нащупал во внутреннем кармане что-то тяжелое. Раздался негромкий, чистый звон — серебро столкнулось с пуговицей. Он вытянул флягу. В тусклом свете, пробивающемся сквозь щели, блеснула гравировка: переплетенные лозы и чьи-то инициалы. Повозку швыряло из стороны в сторону. Серафим вцепился в край сиденья, но пальцы не слушались — их сводило судорогой. Страх, цепляясь за ребра, сдавливал серце. — Il semblerait que notre Théodore ait ses propres secrets, — негромко проговорил Андрэ. Он отвинтил крышку, и по тесному кузову тут же поплыл густой, благородный аромат винограда и дубовой бочки. Андрэ осторожно принюхался. — О-ля-ля… — на губах француза промелькнула тень бледной улыбки. — Il semblerait que le vieux Théodore comprenne mieux la vie que je ne le pensais. Voici Napoléon. Un vrai cognac français. Presque aussi bon que celui que je bois chez moi. Андрэ сделал небольшой глоток, зажмурился, чувствуя, как огонь прокатывается по горлу. — Пей. Серафим прищурился, глядя на него сквозь серую предрассветную мглу. — Откуда ты по одному только запаху понял, что это именно он? — голос Серафима был сухим, почти подозрительным. — Ты ведь последние несколько месяцев только и ждал меня дома, да от опиума лечил. Андрэ криво усмехнулся. Он ещё один сделал глоток — долгий, жадный, — и протянул флягу Серафиму. — Tu oublies qui j'étais avant d'être à toi, Séraphim. Dans les hôpitaux de campagne, le cognac n'est pas une boisson. C'est le seul moyen d'empêcher les mains de trembler quand on soigne son dixième amputé de la journée. Андрэ выдохнул, и облачко пара смешалось с запахом дорогого спирта. — Les officiers nous donnaient souvent leurs provisions quand ils comprenaient que, sans elles, le chirurgien s'effondrerait tout simplement près du patient. J'en buvais des litres pour couvrir le bruit des os qui craquaient sous la scie. Pour ne plus voir les visages de ceux que je n'avais pas réussi à recoudre. Cette odeur… — он посмотрел на флягу с какой-то тихой ненавистью. — Это запах войны, Серафим. И запах дома. Серафим молчал. Он взял флягу. Он-то думал, что Андрэ — это его бестия, а оказалось, что у этой бестии дно устлано гильзами и пропитано медицинским спиртом. Он никогда не задумывался про то, как это быть человеком с таким прошлым. Серафим посмотрел на флягу так, словно это было дуло французской кулеврины. Он медленно протянул руку, и только в этот момент стало видно, насколько всё плохо. Его пальцы, до этого мертвой хваткой сжимавшие сиденье, теперь неудержимо тряслись. Мелкая, лихорадочная дрожь пробила всё тело, как только он позволил себе хоть на секунду расслабиться. Серафим перехватил флягу обеими руками, чтобы не уронить её. Горлышко звонко застучало о кромку белых зубов. Серафим сделал первый глоток — жадный, огромный, почти болезненный. Коньяк обжег пищевод, заставив его закашляться, но он тут же приложился снова. Жидкое золото ударило в голову, вытесняя серый туман и липкий холод. Железный обруч, стягивавший грудную клетку, наконец-то лопнул. — Блять… — прохрипел Серафим, вытирая губы тыльной стороной ладони. — Теодор пьет ебаный керосин… И ты с ним заодно! Но всё же он снова приник к фляге, чувствуя, как по телу разливается тяжелое, спасительное тепло. Дрожь в руках стала чуть меньше, но глаза лихорадочно блестели в полумраке. — Пей ещё, — Серафим сунул флягу обратно Андрэ. — Нам еще заставу проезжать. Нужно, чтобы от тебя пахло коньяком, а не только смертью. Скажем, что я пою тебя лекарством. Андрэ снова глотнул, его взгляд стал чуть мягче. В этой вонючей повозке, под аккомпанемент ругательств извозчика, французский коньяк казался единственным мостиком в ту жизнь, где их не пытались убить. — Если мы выживем, mon ami, — Серафим снова забрал флягу, чувствуя, как мир вокруг перестает казаться таким безнадежным, — мы выпьем за Теодора и его деньги целую бочку. Андрэ силой заставил Серафима сделать еще глоток. Коньяк на этот раз зашел мягче. Серафим вдруг уткнулся лбом в худое плечо Андрэ. — Я те часы продал, Андрэ, — прошептал Серафим в грубое сукно пальто. Его слова были ломаными, короткими. — Думал… если не продам, если не куплю этот папирок… тебя сотрут. Просто вычеркнут. Я в моменте возненавидел те часы… Андрэ крепко обхватил затылок Серафима своей ладонью, прижимая его к себе почти грубо. — Ты варвар, Серафим. Убил себя. — Я люблю тебя, — выдохнул тихо Серафим. Так тихо, как будто он признавался в совершении преступления. — И это невыносимо. Слышишь? Невыносимо так бояться за кого-то. Андрэ на мгновение замер. Его пальцы на затылке Серафима сжались чуть сильнее. — Regarde-moi, — приказал Андрэ, заставляя Серафима поднять голову. Его лицо было жестким, будто высеченным из камня. — Ты думаешь, я остаться, потому что ты купить мне эту бумагу? Je suis enchaîné à toi, Serafim. Bien plus que par les lois. Андрэ взял его лицо в свои руки. Его пальцы пахли коньяком. Он заставил Серафима смотреть на него — в упор, без права на побег в свою привычную дерзость. Серые глаза навпротив были настолько глубокими на пейзаже мутного рассвета, что у француза защемило серце. — Mea maxima culpa, Серафим, — прошептал Андрэ. — Mon plus grand sentiment de culpabilité est d'être assis ici volontairement. Он рванул Серафима на себя, хватая его за все те же лацканы пальто, сокращая последние сантиметры. — Моя вина в том, что я отравлен тобой. Тu es ma prison, et je l’aime. Андрэ впился в его губы поцелуем — болезненным, соленым, пахнущим всё тем же коньяком и отчаянием. Он целовал его грубо, по-мужски, зарываясь пальцами в кудрявые волосы. Серафим отвечал жадно, ломая зубы о его зубы, высасывая из него эту жизнь, эту уверенность, эту общую на двоих вину. — Барин! — крикнул извозчик снаружи, и повозка начала замедляться. — Шлагбаум впереди! Жандармы с фонарями! Серафим вмиг подобрался. Взгляд его пьяных глаз понемногу стал опять фокусироваться. Дрожь не исчезла полностью, но она ушла вглубь, превратившись в звенящую готовность к прыжку. Он быстро поправил шарф на лице Андрэ, коснувшись на секунду его горячей впалой щеки. — Играй, — прошептал Серафим. — Будь почти мертвым для них. Чтобы остаться живым для меня. Колымага дернулась и замерла с противным, визгливым скрежетом полозьев. Снаружи мир захлебнулся в густом утреннем тумане, сквозь который, как лезвия, пробивались желтые огни жандармских фонарей. Серафим замер. Внутри него всё звенело, как перетянутая струна. Он чувствовал на губах вкус Андрэ, вкус керосинового «Наполеона» и железный привкус собственной крови. Это было то самое серце, которое сейчас билось не ради жизни, а ради того, чтобы вытолкнуть их обоих за пределы этого ада. — Стой! Кто такие?! — Окрик жандарма полоснул по ушам. Тяжелые шаги по мерзлому насту. Скрип сапог. Серафим мгновенно переменился. Его лицо застыло, превратившись в посмертную маску аристократа. Глаза стали снова пустыми и страшными, будто не было этого интимного момента пару секунд назад. Он рванул дверь на себя раньше, чем жандарм успел дотронуться до ручки. — В чем дело?! — рявкнул Серафим. В его голосе было столько надменной, породистой ярости Сидорина, что солдат с фонарем невольно отшатнулся, едва не выронив керосинку. — Почему мы стоим, любезный?! — Порядок такой, господин… — Жандарм замялся, пытаясь рассмотреть внутренности повозки сквозь поднятый воротник собственной зелёной шинели. — Приказ по Третьему отделению. Каждую карету досматривать… Фамилия? Подорожная? — Одинцов! — Серафим дерзко перехватил фонарь жандарма за ручку и силой направил свет внутрь, прямо в лицо Андрэ. — Смотри! Смотри, если тебе так хочется сдохнуть раньше времени! Андрэ сыграл свою роль безупречно. Его голова безвольно мотнулась, из-под шарфа вырвался жуткий, влажный звук — так звучит агония в полевых госпиталях. Рука в грязном рукаве бессильно свесилась, пальцы судорожно скрючились, царапая обивку. — У него тиф, ты, недоумок! — Серафим почти кричал, брызгая слюной в лицо жандарму. — Везу в изоляцию, пока он не заразил всё Третье отделение! Ты хочешь быть следующим? Хочешь, чтобы я сейчас заставил его дыхнуть на тебя?! Лезь внутрь! Проверяй бумаги! Жандарм отшатнулся, в ужасе прикрыв рот рукавом. Страх перед «черной смертью» в Петербурге и за его пределами был сильнее любого приказа. — Господи… Барин, да вы что же… — Солдат попятился, едва не споткнувшись о шлагбаум. — Проезжайте! Проезжайте скорее, Христа ради! Малафеич, поднимай! Поднимай, зараза едет! Шлагбаум со скрипом пополз вверх. Серафим с грохотом захлопнул дверь, отрезая их от мира живых. — Гони! — крикнул он извозчику, ударив кулаком по стенке повозки. Лошади рванули с места. Колеса бешено застучали по мерзлой колее, унося их прочь от города, который был их клеткой. Несколько минут они летели в полной тишине, нарушаемой только свистом ветра в щелях. Серафим снова обмяк. Его плечи рухнули, весь пафос придуманого барина Одинцова испарился, оставив только дрожащего, смертельно уставшего человека. Он медленно повернулся к Андрэ. Тот уже выпрямился, сдирая с лица шарф. Его глаза лихорадочно блестели в предрассветном сумраке. — Nous sommes partis… — прошептал Андрэ. Серафим не ответил. Его сердце наконец-то начало замедляться, оставляя в груди тупую, ноющую боль. Он потянулся к Андрэ, обхватил его шею руками и уткнулся лицом в изгиб плеча. Серафим судорожно вдыхал запах чужого пальто, коньяка и пота, чувствуя, как внутри него что-то окончательно рвется. — Я думал, мы там останемся, — глухо проговорил Серафим в его плечо. Андрэ обнял его в ответ — крепко, до хруста в ребрах. Его ладонь легла на затылок Серафима, согревая холодную кожу. — Tais-toi, — прошептал Андрэ. — Теперь только дорога. Они сидели, сцепившись руками, пока повозка неслась в неизвестность. Позади остался Петербург, долговые ямы и их прошлые имена. Впереди была серая мгла, холод и единственная правда: они живы. И они вместе.

***

День превратился в бесконечное, мучительное марево. Извозчик, перепуганный до икоты жандармскими огнями на заставе, больше не совался на большой тракт. Он гнал коней окольными путями, через заснеженные пустоши и глухие перелески, где колея была едва заметна. Повозку немилосердно швыряло на ухабах. Время внутри кузова замерло, спрессовавшись в серый комок холода и тошноты. Серафим то забывался тяжелым, лихорадочным сном, в котором ему виделись голубые глаза Юрия, то резко вскидывался, прислушиваясь к каждому скрипу полозьев. За окном плыл однообразный, оловянный пейзаж, и когда свет окончательно померк, сменившись ранними зимними сумерками, Серафим понял, что они в пути уже больше десяти часов. Тело затекло, став тяжелым и чужим. Колымага остановилась так резко, что они едва ли не вылетели с сиденья, вовремя упершись ладонями в обшарпанную обивку. Снаружи царила липкая, мертвая тишина, которую нарушало только тяжелое, загнанное дыхание лошадей. Это была та самая Гатчинская пустошь — место, где заканчивался имперский лоск и начиналась бесконечная, хмурая глушь, ведущая к балтийским трактам. Корчма, приземистая и вросшая в землю по самые окна, стояла у обочины как гнилой зуб. Ни вывески, ни огня в окнах — только тонкая струйка дыма из кривой трубы, обещавшая хоть какое-то тепло. — Приехали, барин, — глухо бросил извозчик через окошко. Его голос дрожал. — Дальше не повезу. Дорога на Псков перекрыта, сказывают, патрули с собаками рыщут. Мне своя голова дороже ваших денег. Серафим рывком открыл дверь. Ледяной воздух, пахнущий мокрым снегом и гарью, полоснул по лицу. Он спрыгнул на мерзлую грязь, чувствуя, как под сапогами хрустит тонкий лед. — Вылезай, — бросил он Андрэ, не глядя. Андрэ выбрался следом — медленно, намеренно неуклюже, всё еще играя роль больного брата. Он ссутулился, натянул воротник до самых глаз, но извозчик всё равно дернулся, когда разный цвет глаз француза блеснул в слабом свете фонаря. Мужик перекрестился, не скрывая ужаса. Серафим подошел к козлам. Он достал пачку ассигнаций — деньги Теодора, которые пахли чернилом и строгостью гувернанта — и швырнул их мужику прямо в лицо. — Здесь больше, чем мы договаривались, — прошипел Серафим. — Повернешь назад. Если хоть одна живая душа узнает, кого ты вез, я найду тебя и в аду. Ты меня понял, любезный? Мужик судорожно сгреб бумажки, пряча их под тулуп. Хлестнул лошадей так, что повозка рванула с места, обдав беглецов грязью из-под колес. Спустя минуту ровный гул полозьев стих в тумане. Они остались одни перед этой черной, молчаливой грудой бревен. — Где мы, Серафим? — голос Андрэ прозвучал непривычно тихо в этой пустоте. — В чистилище, Андрэ, — Серафим обернулся к нему. Его кудри, промокшие от тумана, прилипли ко лбу. — Знаю одно: здесь не спросят имён, стоит им только увидеть деньги. Помни, ты — мой больной брат. Серафим толкнул тяжелую, обитую войлоком дверь. Внутри было темно, душно и пахло кислыми щами. У стойки, освещенный одной-единственной сальной свечой, стоял старый мужик. — Мест нет, — проскрипел старик, даже не глядя на гостей. Серафим подошел к стойке и медленно, с характерным звостом, выложил несколько ассигнаций. — Для Одинцова место всегда найдется. Нам нужна комната. Самая дальняя. И горячей воды. Живо! Старик медленно поднял глаза. Его взгляд скользнул по Серафиму, задержался на его холеных, хоть и грязных руках, а потом перекинулся на Андрэ, который стоял за спиной, неестественно согнувшись и глядя в пространство пустыми глазами. — Двое мужиков на одну постель? — он замер, не донеся руку до ключа. Его густые, седые брови сошлись на переносице. — Порядок у нас в «Красном мху» строгий, господин. Даже если вы при золоте. Негоже это. Людей не много, я вам вторую каморку отпер бы… за отдельную плату, само собой. Серафим почувствовал, как внутри него закипает ледяная ярость, смешанная с паникой. Разделить их сейчас? Оставить Андрэ одного в чужой комнате, когда тот едва держится, чтобы не выйти из роли? Когда самого Серафима колотит так, что зубы готовы раскрошиться? Серафим шагнул вперед, сокращая дистанцию до минимума. Старик почувствовал запах дорогого коньяка, холода и чего-то еще — острого, пахнущего смертью. — Так это мой братик, мужик, — Серафим понизил голос до вкрадчивого, опасного шепота. — Он хворый. На голову слабый. У него… Всякое случается. Серафим коротко кивнул на Андрэ. Тот, почуяв момент, медленно поднял голову. Он чуть приоткрыл рот, его взгляд был абсолютно пустым, блуждающим где-то по заплесневелым углам потолка. Пальцы его рук начали мелко, судорожно подрагивать. Из уголка его губы потекла слюна. — Видишь? — Серафим схватил Андрэ за предплечье, притягивая к себе, словно вещь. — Он по ночам в крик ударяется, мечется. Если я его за руку держать не буду — он себе язык откусит или стены головой разобьет. Ты хочешь, чтобы он мне всю корчму твою разнес? Или чтобы жандармы на крики прискакали? Мужик посмотрел на Андрэ — высокого, нескладного, с глазами разного цвета, которые в народе считались печатью дьявола или юродивого. В груди у старика шевельнулось суеверное опасение. С такими «блаженными» спорить — себе дороже, беду на дом накличешь. — Ох, беда… — пробормотал мужик, крестясь. — Вижу, вижу. Метка на нем страшная. Ладно, барин, раз такое дело… Живите вместе. Только чур, если выть начнет — кляп ему в рот, чтоб постояльцев не пугал. Старик со звоном снял с гвоздя тяжелый ключ с медной биркой. — Вторая дверь по коридору, в самый конец, — мужик протянул ключ, стараясь не коснуться пальцев Серафима. — Окна там во двор, засовы крепкие. Ужинать будете? — Воды принеси. Горячей. Ужин тоже. И не смей входить без стука, — Серафим выхватил ключ, зло сверкнув серыми глазами. Серафим почти потащил Андрэ за собой в темноту коридора. Половицы скрипели под их весом, как кости старого скелета. Серафим чувствовал, как рука Андрэ под его пальцами напряжена до предела. Как только дверь каморки захлопнулась, Серафим провернул ключ трижды. Щелчок засова прозвучал для него как финал их долгого, кровавого дня. В комнате было темно, пахло пылью и старым сеном. Серафим просто стоял, привалившись спиной к двери, и слушал, как в тишине бешено колотится его собственное сердце. Оно билось так громко, что, казалось, его слышно на всю Гатчинскую пустошь. — Всё, — выдохнул он в темноту. — Мы одни, Андрэ. И в этот момент его придуманный барин Одинцов рассыпался прямо на трухлявые доски пола. Стук спустя десять минут в дверь был коротким. Хозяин корчмы оставил поднос на полу у порога и ушел, не сказав ни слова. Серафим открыл дверь, вглядываясь в темноту коридора и тихо втащил поднос в комнату. В ноздри ударил тяжелый запах кислых щей и черствого ржаного хлеба. На краю стояла тяжелая бадья с горячей водой, от которой поднимался густой, дрожащий пар. Они сели друг напротив друга у низкого, щербатого стола. Единственная свеча на подоконнике оплывала жирными слезами, бросая на стены уродливые, ломаные тени. Серафим взял ложку. Его пальцы, всё еще белые в суставах, мелко дрожали. Он зачерпнул мутную жижу, поднес ко рту, но остановился. Запах еды вдруг показался ему невыносимым, кощунственным. Как можно есть, когда во рту всё еще стоит вкус побега и пороховой гари? Как можно глотать, когда там, в подвале, Юрий больше никогда не сделает вдоха? Жевать, зная, что отца поди того и схватит удар, когда он узнает всё. Естественно не без помощи Глеба и Кособуцкого. Он медленно опустил ложку. Серафим взял кусок хлеба, попытался отломить край, но корка была твердой, как камень. Он сильно сжал её в кулаке, кроша в труху, пока на скатерть не посыпались серые хлопья. Ком в горле был таким плотным, что даже слюна не проходила. Андрэ смотрел на него. Он не притронулся к своей порции. Его руки лежали на коленях — огромные, тяжелые, застывшие. Он видел, как Серафим медленно бледнеет, как его зрачки расширяются, заполняя всю радужку. Серафим отодвинул миску. Медленно, словно она весила тонну. Еда была пеплом. Весь мир был пеплом. Андрэ встал первым. Он подошел к бадье, смочил в горячей воде грубую серую тряпицу и вернулся к столу. Серафим сидел неподвижно, уставившись в одну точку на стене. Он даже не вздрогнул, когда Андрэ взял его за запястье. Ладонь Андрэ была горячей, почти обжигающей. Он начал вытирать руки Серафима — медленно, палец за пальцем, смывая дорожную грязь, копоть, которые Серафим даже не заметил. Вода в тазу быстро потемнела. Серафим смотрел, как Андрэ очищает его кожу. Это было похоже на обряд. Будто вместе с этой грязью Андрэ пытался стереть саму память об этой ночи. Когда тряпица коснулась ладони, Серафим вдруг судорожно выдохнул. Его пальцы непроизвольно сжались, впиваясь в ладонь Андрэ. Тогда Андрэ отложил тряпку. А затем осторожно обхватил ладони Серафима своими, грея их, передавая то спокойствие, которого у него самого почти не осталось. Серафим в ответ на это лишь поднял голову. В свете свечи его лицо казалось посмертной маской — заострившийся нос, впалые щеки и глаза, в которых застыл весь ужас Гатчинской пустоши. Он даже не плакал. У него просто не было слез. Была только эта горячая вода, пар, застилающий зрение, и тяжелое дыхание Андрэ напротив. Серафим медленно потянулся вперед. Он окунул лицо в таз с водой — прямо так, до самых ушей. Горячая влага обожгла кожу, заставила легкие потребовать воздуха. Когда он выпрямился, вода стекала по его кудрям, заливала воротник, смешивалась с холодным потом. Он посмотрел на Андрэ сквозь мокрые ресницы. Тот кивнул. Один короткий, едва заметный жест. Они перебрались на кровать, не снимая сапог. Серафим рухнул на бок, подтянув колени к подбородку, а Андрэ сел сзади, привалившись спиной к холодной стене и обхватив его руками. Свеча догорела, шипя в собственной лужице воска, и комната погрузилась в густую, ватную темноту. Единственным звуком в этой ночи оставалось их дыхание. Хриплое у Серафима, ровное и тяжелое у Андрэ. Они были в самом центре «Красного мха», в самом сердце своего проклятия. В ту долгую зимнюю ночь Серафим Сидорин умер, не дождавшись рассвета: барин рассыпался в прах, и только в руках Андрэ продолжал дышать двадцатиоднолетний парнишка, у которого не осталось ничего, кроме имени — Серафим.
94 Нравится 51 Отзывы 12 В сборник