ID работы: 11361018

Перевоспитать Клауса Ягера

Слэш
NC-17
Завершён
328
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
85 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
328 Нравится 66 Отзывы 64 В сборник Скачать

И грянул гром...

Настройки текста
- Хорошо зацепил, сволочь. Раскровилось. Потерпи, - Ивушкин старается не сделать больно, а все равно как слон в посудной лавке. Кроме занесенного Пантелеем самогона – а куда без него в хозяйстве – обработать нечем, не аптека, как никак. Клаус морщится, но покорно терпит. Ранка оказалась мелкой, но болела изрядно – маленький, упругий хлыст свою работу знал, бил до самого мяса, поганец. И лошадиный бы бочок пробил, а уж человечья кожица – дрянь дело. - Убью его, суку, - цедит сквозь зубы Николай. Льет сырую злобу голосом и случайно, видно, дрогнула от гнева его рука, прижимает тяжелее измоченный бинтенок, чем надо бы. Ягер коротко вскрикивает, вырывается из некрепкой хватки. Николай тяжело вздыхает, берется за холодные, какие-то чужие немцевы руки. Поднимает глаза: - Что ж ты, а? Неужто я тебя ни капли не отогрел, а? Не пожалел? Ты как же такому-то поверить смог? Да еще и втихомолку? - Прости, - Клаус вскидывает посеребренные от слез глаза, в кайме смазанных, синюшных теней, - прости. Ивушкин опускает голову Клаусу на колено, прикрывает глаза, когда тот несмело перебирает прядки светлых его волос. В пару с этими неловкими прикосновениями приходит и долгожданное исцеление, как будто бы и не зияла на месте сердца черная дыра, не изжирала день ото дня душу. Ощущение немца рядом, исходивший от него запах соломы да печи надежно укрывали Николая от всего дурного, становились непробиваемым щитом пред невзгодами и ураганным ветром войны, залечивали застаревшие, сухие раны. - Слушай, Клаус…а как война кончится, как же мы, а? – тихо спрашивает Ивушкин, крепче ухватываясь рукой за немцевы колени. - Не знаю, - эхом отвечает Клаус, - только вот тебе со мной нельзя. Никак нельзя, Коль. Убьют они тебя. - А тебя? – Ивушкин вскидывает резко голову, что немец не успевает убрать руки. Так и остается ладонь лежать на бедовой, русской голове. Ягер дергает плечами: - А обо мне и не думай. Ты что, дьявол, и вправду не понимаешь? Жизнь, Коля, понимаешь? Есть она еще у тебя. То мне не грозит уж, а ты-то…Ты-то еще можешь. Я пощады у тебя не просил ни разу. А сейчас вот попрошу, ты только не гневайся. Дорожка моя один конец петляет. Придут за тобой не сегодня, так завтра, ежели узнают. Не свои – так чужие. Так вот, кто бы не пришел…Если сможешь, то убей меня до того. Не тряси головой! Послушай меня хоть разочек, бестолочь. Набирает в грудь побольше воздуха, перебирает слова, как на доске домотканной нитки, продолжает, чуть погодя: - Земля здесь другая. Хорошая. Я такой и не видел никогда. И если уж встречать конец, то здесь. Возьмешься хоронить – копай за оградкой кладбища. Не стою я того, чтобы с вашими там... Ивушкин заскрипел зубами, резво вывернулся из рук Клауса, наливаясь злостью. От греха подальше отошел к окну, ткнул форточку, принялся курить. И вдруг обернулся, сверля повешенную меж плеч голову немца: - Да пошел ты, Ягер. Говоришь вот, а послушать нечего. Еще что подобное услышу – кости пересчитаю, так и знай. Огрызается, а у самого руки мурашками исходят. - Со мной пойдешь, я тебя ни живым, ни мертвым…Понял? – швыряет недокуренную папироску вон, поднимается, стряхивая с рубахи пепел. Снова бросается к Ягеру, будто опасаясь – тот его не услышал. Вздергивает немца на ноги, впивается ястребом в плечи, встряхивая. Но тут же смягчается, ощутив, как тот вздрагивает. Невольно вскидывает руки, закрывая лицо. - Прости, не хотел напугать, - обнимает по-медвежьи, крепко-накрепко прижав к себе, - ты так больше не говори. Выносить мочи никакой нет. Никуда я тебя не отпущу, не отдам. Со мной пойдешь и все тут. Будешь мне рассказывать про этого своего…как там, я не дослушал… - Про Вальтера, - немец давит в горле смешок. - Ага, - Ивушкин коротко касается губами темных прядок, - и про этих еще. - Про софистов, - смеется, уже не сдерживаясь. И выдыхает, - нет, Ивушкин, никуда я с тобой не пойду. - Это еще почему? – Николай отстраняется, вглядывается в смеющиеся серые глаза. - А ты храпишь, как старая собака. Вот наживу бессонницу, кто меня лечить станет? – Ягер осторожно выскальзывает из колиных рук. Ставит на печную плиту старый, чугунный чайник. - Так мы к Пантелею сходим, у него всегда лекарство есть. И от бессонницы, и от несчастной любви, от чего хочешь. Он у нас первый лекарь на округу. Клаус, отмахнувшись, гремит посудой. Чудом находит несколько яиц, из-под холода достает молоко. Крутит в руках глиняный кувшинчик, не оборачиваясь, спрашивает: - А ты с ней был? - С кем? – Ивушкин потупил взгляд. Понял ведь, а все равно спросил, - нет. Ходить то ходил, тебе на зло ходил…Но ничегошеньки… С грохотом поставив посудину на стол, подозрительно щурясь, Клаус выплевывает: - Зря. Любит она тебя. Глаза ее видел. В таких глазах и слепец разберет. Николай несмело делает несколько шагов к немцу. Убирает липнувшую ко лбу темную челку. Тянет к себе: - А в твоих глазах? Что в твоих глазах, Клаус? - А ты приглядись, - Ягер опускает какой-то полухищный, голодный взгляд на его губы. И втягивает в рваный, задыхающийся поцелуй. Искусывает до крови, тянет за полы исподней рубахи. Отстранившись на мгновенье, впивается в горло, прикусывая тонкую кожу. С облегченным вздохом пробирается холодными руками под ткань, ногтями скребется по груди. Ивушкин, с тяжелым, звериным рычанием, одной крепкой рукой прижимает к себе Клауса, другой подхватив, швыряет на стол. С грохотом летит на пол снедь да посуда, слышится трепет рвущейся надвое рубахи. - Да что ж ты со мной делаешь…, - хриплым шепотом бормочет себе под нос Николай, ощутив, как крепко Ягер обвивает его ногами. Серые глаза застланы серебряным маревом, он тяжело дышит, стягивая с Николая рубашку. Подтянувшись, жадно припадает к обнаженным плечам. Целует с какой-то исступленной страстью, медленно переходящей в отчаяние. Ивушкин, загораясь таким же больным, черным желанием отцепляет от себя бледные ладони, накрепко прибивает запястья к столу, оседлывает, словно прыткого, молодого коня. Лишает любой возможности двинуться – налились былой силой руки. Вглядывается в застланные поволокой глаза, чувствует, как до зубовного скрежета томится внутри желание овладеть им прямо здесь. Грубо, не щадя, не жалея. Подчинить себе. Неоспоримо занять место в сердце, в душе, в воспаленной голове. Клаус дергается, тянется было к губам, но его намертво припечатывают обратно. Ивушкин еще крепче сжимает запястья, призывая к покорности. Звериное желание сдобривается еще и какой-то необъяснимой, жаркой жаждой. - Не вздумай дернуться, - Николай шепчет ему на ухо, Клаус успевает лишь коротко коснуться губ языком. На секунду его выпускают – это достаточно, чтобы расправиться с остатками одежды. Без предупреждения дергают на себя, немцу хватает секундочки, чтобы с животным выдохом снова припасть губами к шее. Тут же швыряют обратно, Ягер едва успевает выставить вперед ладони, накрепко прижавшись голой грудью к поверхности несчастного, покосившегося стола. Чувствует полуукус у себя на холке, Николай несильно тянет его за волосы, вынуждая выгнуться. Медлит нарочно. Это фокус он уже проделывал в прошлом и Ягер прикусывает себе язык, боясь снова сорваться на мольбу. Из вредности давит в себе стон, давит желание прижаться спиной к чужой груди, свалить на плечо голову, подставляясь яростному поцелую. В любви с немцем Ивушкин ни разу не забывал, что Ягеру что-то доказать можно только силой. Как и на войне, он опрометью бросался в бой, очертя голову. Подчиняя, ломая незначительное сопротивление тараном, истратив на яростную атаку все силы. А после Бог знает где набирался новых, хватал их из воздуха и собственного духа. И сейчас, точно так же, не зная ни усталости, ни пощады врывается порывисто, резко. Зацеловывает искусанными в кровь губами рваный стон. Ни секунды не раскаиваясь в своей грубости, берет рваными рывками, ухватив за бедра. Улыбается, когда слышит хриплый стон. Милостиво позволяет прижаться к себе, обхватывает горячей ладонью белую шею, втягивая в поцелуй. Трется носом о темные пряди, жадно вдыхая запах, не прекращая движения. Клаус дергает головой, выворачиваясь, тянет руку, касаясь щеки. Исступленно шепчет: - Однажды…однажды ты просил меня сказать…Скажи и ты теперь… Николай на секунду останавливается. Не запамятовал, нет. Помнит. Помнит, какие слова страстью выманил из Клауса. Целуют в висок, перехватывает поперек груди. Проговаривает прошенное: - Люблю. Ты уж как хочешь, фриц…А я тебя никуда не отпущу. Мертвым в могилу без себя сойти не дам. А Клаусу этих слов хватает. Хватает на то, чтобы отступило все дурное. Ивушкин меняется, старается быть как можно мягче. Завоевывает лаской и невесть откуда взявшейся нежностью. Впервые так открыто наслаждается тяжелой немцевой красотой. Покрывает поцелуями выступающие позвонки, как и прежде отталкивает руки Ягера. А когда оба ощущают скорую, ослепительную вспышку – до синяков вцепляются друг в друга. Ивушкин сползает на пол первым. Ловит неудачно соскользнувшего Клауса. Устраивает у себя на плече, вслушивается в хриплое дыхание. Прижимает чуть крепче к груди. - Слушай, Клаус, а ты ж ведь ничего мне не говоришь о себе, - вдруг говорит Николай, перебирая ему волосы, - вроде как и не знаю даже, что у тебя и как. - Да нечего рассказывать, - резко бросает Ягер, - да и не поймешь ты. - Это чего это я не пойму? – тут же вскидывается Ивушкин. Клаус тяжело вздыхает: - Другой ты, потому что. Вот и не поймешь. А презрения мне твоего не надо, своего наелся. Будет уже. Ягер замолкает. Но ощутив, что Ивушкин ни за какие коврижки от него не отступится – уперся, баран, танком не сдвинешь – сдавленно продолжает. Полушепотом: - Ты, верно, думаешь, что мы туда с оркестром да под гордый марш пошли, да? Ничего подобного. Отказал – убит. Не пошел – убит. Все одно – смерть. Повезет если, то только твоя. А там…целые семьи гибли. Вот и пришли мы сюда, все равно, что зверей из клетки выгнали. Не было у нас приказа воевать. Приказ был один – убить. Чем больше, тем лучше. Дети, женщины, старики…Все равно. Я через пару месяцев войны – мое отделение было первым – уже и забыл, что такое человеческая жизнь. Вкус еды перестал чувствовать… Ивушкин понимающе кивнул. Ему ли не знать. - А потом что? - Что потом…Потом ты. На мою голову. Дальше ты знаешь. И не спрашивай ты меня больше, не береди. Вину свою я знаю. Знаю, что за крест мне на горб уготован, ты не думай. Ты, считай, просто ранку всковырнул. А нож себе я сам в глотку всадил. Вот тебе мой сказ. - Подожди…Я зараз заметил, у тебя на спине отметины, как у меня. Откуда? - От верблюда. Папаша очень хотел, чтобы я форму надел. - А ты? - А что я? Надел, как видишь. Дай закурить. - Подожди. Ну…а русский-то ты откуда знаешь? - От матери. Она много по миру ездила. Много чего знала. Достоевского вашего в оригинале читала. Больше Ивушкин спрашивать не решается, ощущает, как полнится соленой горечью голос Клауса. Молча тянет папиросы. Так же молча курят. Николай тянется было к замершему немцу, выласкать, выговорить прощение, да тут слышит какую-то возню с улицы. - Кого еще Господь послал? Да куда ты, черт косолапый! В спальню давай, бегом! И одежу свою бесовскую прибери! - Ивушкин подскакивает, на ходу натягивая рубаху, прыгает в валенки – хорошо, не босой. По дороге хватает припрятанный карабин, выходит на улицу. Дверь резко распахнуть отчего-то не выходит, она крепко во что-то упирается. В отведенную щелку Николай едва-едва просачивается, покрепче сжимая старую подругу-винтовку. А разобрав в сумраке, выдыхает. На крыльце, подбочинясь, сидел Пантелей. Сидел как-то странно, не по-своему. Поднял на Николая чужие глаза, шмыгнув носом, выдавил: - Похоронка вот пришла. А я, идиот старый, с два месяца письмеца жду. Думал, задержалось…а Иринки моей, оказывается, еще с ноября нет. Фрицы ее...руками к дереву, ногами к танку...Разодрали… как же я теперь, а? Как же людям в глаза-то погляжу, а? Коль, чего ж я теперь...? Николай тяжело опускается рядом. Сказать было нечего, он сухо глотал слова, ощущая, как нарастает в горле ком. Так же молча принял предложенную бутылку, сделал три добрых глотка. Сделал, а кубыть и не убавилось ничего. По-сыновьи уткнулся Пантелею в плечо лбом. Слова старика волей-неволей разбередели, раскровили старые, засохшие раны. Сжали в тиски сердце, гоняли по шальной голове страшные мысли. Пьют снова, по очереди. Спина Пантелея трясется от душащих, замирающих в глотке слез, дрожат покрытые морщинами смуглые руки. Николай молчит, позволяет боли вырываться наружу. По себе знает, не один – и легче. А куда денешься? Смерть теперь на русской земле казачка вытанцовывает, даром, что сама старуха. Гремит костями, жадно гребет сухонькой ручкой молодые жизни. Складывает себе за плечо и тащит неведомо куда… Пантелей, тем временем, с каким-то безумным, горчащим полусмехом-полуплачем, хриплым голосом растягивает старую песню: - О-он приш-е-е-л…Прише-е-л сюда с лопатой… - Ой, милостливый человее-е-е-к… Ивушкин снова прикладывается к бутылке. Воспоминания плывут у него перед глазами черным облаком. Один за другим вспыхивают в темноте тени… 1941…Август…Первые бои под Беларусью… Внутри дрожит все, как кисель на плите. Кладешь руки на добрую броню и думаешь: ничего, друг, повоюем, пободаемся еще с фрицами-то. Трех мальчишек в одну могилу спускаешь, лучшему другу рукой кишки зажимаешь, чтобы на землю не повалились, а все одно – фронт, война, победа. Мол, в свое время, мы и Москву Наполеону сдали. А где они теперь, французы-то ваши? Стучит крепкой ладонью по спине старшина, пока ты от боли хрипишь. Стучит и приговаривает: - Вставай, сынок, вставай. Негоже нам пули лежачими-то принимать! - И он зары-ы-ы-л в одну могилу - Двести сорок челове-е-е-к И ты встаешь. Говорят – стреляй. Стреляешь. Думать некогда. По трупам дорожку пробиваешь, а на сердце одно – пусто. Ничего совсем. Бомбишь фрицовы дивизии, над башкой истребитель виражирует, аж уши кровоточат. Бах – упал один. Бах – упали семеро. Один в поле не воин, что же…У полевой медсестрички Нинки все лицо в черных осколках, откидывается назад и шепчет: - Посмотри-ка, Коль, чего с лицом-то у меня…Муж, поди, разведется теперь. И улыбается. - Вста-а-а-в-и-ил крест о-о-о-н дубовый - И на нем он написал. Так и замирает. С улыбкой на юном лице. Только глаза прикрыть – и дальше ползешь. Главное, автомат не потерять. За него спросят. А жизнь…найдется еще шмоток таких жизней. Молодых, отважных, у которых губы потом от натуги синеют. - Зде-е-е-сь лежат российские герои, - Ой слава братьям-казакам…! По пути собираешь автоматы у других – за это тоже спросят. У Васелька, только-только прибывшего на фронт. Небось, пути, бедняга, выпустить не успел. Ванька Хромой, бывалый был человек, потеряли бойца. Ромка Цыган…от этого вообще почти ничего не осталось, болтается жетонка на израненной груди… - Ой слава братьям-казакам…! Пантелей, исхрипев голос, замолкает. Роняет голову на руки, воет, воет старым волком, потерявшим выводок. Ревет в голосину, рвет саднившее горло. Позади Ивушкина скрипит дверь. Он оборачивается, наткнувшись на раздетого немца, искусавшего в кровь губы. Понимает – слышал. Слышал каждое слово, глаза, как у побитого щенка, застланные соленой водой. Николай вздыхает. Перекидывает руку деда через себя, поднимает с горем на ноги. Тот, слабо сопротивляясь, обессиленно тянется за Ивушкиным. Клаус хочет было отступить, но Николай не сильно подталкивает его обратно. Гнусаво, мрачно бросает: - Не стой на ветру.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.