ID работы: 11361018

Перевоспитать Клауса Ягера

Слэш
NC-17
Завершён
328
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
85 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
328 Нравится 66 Отзывы 64 В сборник Скачать

После грозы

Настройки текста
С той ночи, с лунного полноводья да до самого кануна Благовещенья, Пантелей, изнывавший от горя, иссушенный тоской да бедой, проживал ноне в доме Ивушкина. За то время дни тянулись один горше другого, похожие, как близнецы. С зари Николай уходил с дому, чтобы не слышать заунывного воя старика и не видеть загнанных, потемневших глаз немца, испитых рассолом соленых слез. Приходя, спрашивал, потупив взгляд: - Что ж он? - Пьет. Как ни в себя пьет. Насилу бутылку отобрал, - тихо отвечал Клаус. Открывал рот – завязать разговор, хоть какой-нибудь, но тут же осекался, бледнел и скрывался прочь. Не было меж ними никакой близости с того дня, а немец на ласку и не напрашивался. Исправно справлял хозяйство, носился с горюющим Пантелеем, кормил Николая чем придется и успевал вынашивать в душе страшную свою болезнь. Это понимал и Николай. Понять понимал, как собака, а слово выдавить – так и окунец в рыбный день больше скажет. Гневаться на немца не получалось, не за что было. Но и растопить в душе колкий лед Ивушкин не мог. Протянет было руку – коснуться волос, поправить спадшую рубашку, и тут же одергивает, как от пылающего костра. От того злился на себя, дурнел день ото дня. Захаживали и сердобольные соседи, справляли, кто чем мог. Качали головами, роняли слезы и уходили. Ронял слезы и сам немец. Доселе отмахивающийся от страха перед грядущим да груза от прошлого, тонул он теперь в нем, зараз в болотистой глине. Без скупой на ласку руки Ивушкина, крались за Клаусом видимые лишь одному ему черные тени. Гвоздем прибитая к сердцу боль мешала разгибать спину днем, а ночью и вовсе не давала сомкнуть глаз. Напрасно он пытался утешиться разросшимися в душе чувствами к русскому солдату, напрасно добром к ближнему хотел вымолить себе прощение. Авось, и простят его где-нибудь там, на небесах, а покуда на земле прощения не испросишь – жизнь тебе гиблая да тяжелая, ажник вдохнуть невозможно. Ягер исправно поднимался на рассвете, весь день расхаживался делами, какими мог себя занять, а с сумерками сверлил воспаленными глазами потолок. Вносила свою лепту и приходившая справиться о делах Глашка. От добрых, снисходительных ее глаз, смело сносивших удары судьбы, становилось невыносимо тошно. А от ее ненавязчивой заботой о Николае и вовсе хотелось умереть, не сходя с места. Втихомолку наблюдая за тем, как пытается подобраться к сердцу полюбившегося парня Глафира и как тот виновато потупливает взгляд, впервые за все время Клаус и осознал - страшно чужд он этому месту. За этим пониманием пришло и осознание ничтожности собственной жизни, посрамленной собачьей, любовной привязанностью к кровному врагу. День за днем Клаус терялся в мыслях, как иголка в стогу сена. Ненужная ему самому собственная жизнь гасла, тлела вышвырнутым из печи угольком. Последней каплей стало утро, когда Ягер блуждающим, мутным взглядом наткнулся на знакомую пару женских сапожек с оборкой, аккуратно поставленных рядом с порожкой. Потоптался воровато у двери, прислушиваясь, а сколько бы не силился – ни словечка не уловил. Не сказ, стало быть, ведут. А что ж тогда? От того то и стало страшно так, что кубыть, и сердце перестало биться. Собирая по крупиночке остатки былого духа, Клаус неслышно отворил дверцу, едва просунув голову. Лица Николая он не увидал, его прочно заслонял рыжеволосый соседкин затылок. Руками Ивушкин придерживал ее за плечи, а меж тем, по горнице гулял звук поцелую и коротких, жалких всхлипов. Разве что еще – Пантелей, устроенный на хозяйской кровати, тихо посапывал, отвернувшись на бок. Прикусив до крови губу, Клаус так же тихо убрался в коридор. Там, свесив голову, немного посидел на пороге. К тому, что делалось в горнице, более не прислушивался, а вел беседу сам с собой. Сказать бы, что не знал, не ведал такого исхода, да только себя не обманешь. Любого другого сколь хочешь, а себя вот провести не можешь, не решишься. Знал. И ведал. И чувствовал. Временами, даже готовился, а все одно – вырвали клок сердца, вытоптали казачьим, смертельным танцем, и поминай, что было. Что же…Страсть, страстишка попутного ветра не знает. Сегодня с юга, завтра с севера, а через неделю – кубыть – и на вовсе пропадет. Сидел он, горбясь, как вдаренный параличом, только глаза наливались сухой решимостью да слабенькой искоркой мести. Пьяно шатаясь, не обув ноги, добрел до сарая, в нос тут же ударил запах не тертого инструмента да соломы. Блуждали в голове мысли – а как же там? И сам себе усмехался. Сытый голодного не разумеет. Рылся в сарае, вывернул все ящики, раздраженно вздохнул. Ни тебе хомутика, не веревки. Плюнув, немец принялся за собственный ремень, торопясь, покуда решимости не растерял. Руки тряслись, как от местной бражки, изгорали надеждой на скорую кончину ребра. От нее-то, от этой самой надежды, чуть ли не с улыбкой, выискал средь березовых пеньков для рубки дров те, что покрепче. На улице закапал весенний дождь, отогревая еще спящую землю. На мгновенье Клаус замешкался – уж больно славно раздувал волосы сочившийся сквозь щели игривый, южный ветерок. Но то – мгновенье, а боль грозилась стать долгой, верной подругой. И дружбы такой Ягеру и задарма не надо было. Выпрямился во весь рост, задрав голову, выискивая глазами подходящую балку. Присмотрел ту, что была несущей, в центре. А если сараюшка и не сдюжит, то и нехай! Одно хорошо – Ивушкину насолить напоследок. Пускай потом помучается, выковыривая его средь опилок да гнилых дощечек. А не станет – ну и Бог с ним…ему-то, Клаусу, уже будет все равно… Напрыгнув на сгрудившиеся пеньки, завязав петлей ремень – а петельки он делал самые отменные, тут уж Бог свидетель. Хотел было припомнить молитву какую, но вместо нее почему-то штормовой волной всплывало сияющее улыбкой, знакомое веснушчатое лицо. - Да что ты, в самом деле…, - прошептал Клаус, отмахиваясь от навязчивого призрачного взгляда голубых глаз. Даже сейчас, на пороге смерти, на закланье, Ягер бережно перебирал дорогие воспоминания. Остановился на последнем, когда раз на рассвете, под сонным маревом не открыв глаз, почувствовал горячую, родную руку, зарывающуюся в волосы. Ощутил щекой смазанный поцелуй и по-прежнему прикидывался крепко спящим, нежась под лаской простого, открытого взгляда...Может, стоило тогда проснуться... Эх... Босая нога жалко повисла в воздухе, на сырую землю неуклюже попадали пеньки… - Да что ж не так, скажи ты! От звенящих в глашкином голосе слез становится не по себе. Насилу отлепив от себя красивые соседкины руки, Николай набрал в грудь побольше воздуха, упором воли заставил себя взглянуть в обиженные глаза. Понимал Ивушкин – пора бы. Пора бы расставить все горькие точечки, избавиться от тянувшего душу груза. С какой-то поры, стал он думывать – а что б, если и немец не от любви какой к нему на грудь бросается, а от безысходности? Чем же примолвить безответное чувству сердце? Думал, и тряс светловолосой головой, прогоняя удушающую тоску. Глафира, сама того не зная, щенячьим взглядом давила на больную мозоль, от того хотелось Николаю держаться подальше от нее и от ее чувств. Пришла Глашка сюда, после долгих раздумий. Отчего-то подсказывала известная только женскому сердцу чуйка – будет ей от этой встречи горе. А еще теплилась в ее душе слабенькая надежда, от нее-то и переступила она через порог соседского дома. Переступила, а теперь и не знала, как слово свое держать. Говорить – язык отсох – тогда Глаша поперек пустых слов, потянулась к Николаю, впилась ледяными губами в рот, прижалась, как могла. И вдруг отпрянула, как обожженная, пожалев остатки былой чести да гордости. Пощечиной прошлись по ней его слова, сказанные с виноватым облегчением: - Не люблю я тебя, Глашка, ты не гневайся. Хоть и жалко тебя, а все равно – пусто на сердце, как зараз в степи. А ты обо мне не печалься, дождись только. Кубыть, война кончится, от женихов не отобьешься. Глашка все так же по-простому, по-наивному глядит в глаза. Только губы дернулись да в уголках глаз блеснули слезы. Сумев взять себя в руки, она выдавливает улыбку, с силой растягивая заалевшие губы. Подрагивает от натуги, а все равно – удерживает спокойное лицо. Николай снова открывает рот, но сказать нечего. Оглядывает всю ее невысокую, ставшую вдруг совсем маленькой, фигурку виноватым взглядом. Неловко похлопывает по плечу. Глафира, дернувшись, низко опустив голову, бредет по горнице к двери, заслышав, как от досады Николай скрепит зубами. Давит в молодой груди рвущийся наружу плач, а переступив порог – бросается домой, грозясь исплакаться до смерти. Заприметив, как скрипнула за соседкой дверь, Ивушкин бегло шарит взглядом по дому, как будто бы предчувствуя притаившуюся беду. Ощущение скорой опасности подгоняет сердце, как кнуток сноровистую лошадь. Николай выпрыгивает в коридор, спотыкается об оставленные немцем сапоги. Вот тебе раз…Не босым же, проклятый, ушел. Одной рукой отводя коридорную дверь, другой уличную, прибег во двор. Дальше, покрутив головой, чертом кинулся в сарай, заслышав какую-то странную возню. А как увидал… Первое, что пало на голову – ужас. Поклясться был готов, услышал капустный хруст ломающихся костей. А второе – невыносимая злоба. Недолго думая, шарахнул, что было силы по балке, та и не сдюжила, обломалась. Вместе с ней на сырую землю свалился и нерадивый самоубийца. Ивушкин тут же сцапал его за затылок, пробежался пальцами по горлу и бьющимся из последних сил жилкам, убедившись, не повредило ли чего. Нет, слава Богу. Дышит через раз, скотина, но дышит. Резко открывает слезившиеся глаза от резкого поток воздуха в легкие. Душа там или не душа, а тело одно – жить хочет, борется. Сорвав с шеи в один мах ремень, саданул блеснувшей в воздухе бляшкой, угодив прямо в лоб, рассекая кожу. - Ты что, паршивец, удумал, а?! Рев стоял оглушающий, врезался в раковины, как нож в масло. Клаус жмурился от щиплющих слез и ручейков крови. Ринулся увернуться от второго удара, но его намертво пригвоздила обратно тяжелая нога, надавив до хруста на ребра. Николай бьет еще раз десять, румянея от гнева, сыпля всевозможной бранью. - Я тебя, тварюгу, с того света достану, понял?! Ягер охотно верит. Достанет, с этого станется. Хрипит, скребет обессиленными пальцами по давившей ноге, словно мышка под котом. Горло саднит, как от осколочного снаряда, малиновое лицо Ивушкина плывет перед глазами. Немец покорно принимает еще несколько ударов, и снова заходится кашлем. Ивушкин отскакивает от него, зараз заяц, в два шага оказывается на улице, тяжело дыша, рвя на себе волосы. Воспользовавшись короткой отлучкой, Клаус кое-как приподнимается, прислоняясь спиной к затхлым доскам. С крыши тянется веселая капель, проклевываются солнечные лучи. Ягер шарит ладонью по груди, затем по горлу. Надо же…чуть-чуть не хватило. Впрочем, с той самой секунды, как злосчастный пенечек вывернулся у него из-под ног, решимость поубавилась. Это Клаус уже видел да не раз и не два. Были у них во взводе такие вот весельчаки-затейники. Особо удачливых даже не хоронили, много чести. Тех, кого успевали вытащить, отправляли на самые тяжелые работы, все одно – расходный материал. А вот Клаус их не судил. Хоть и честь растоптана, и перед Богом грех, а не судил…Где-то под коркой понимал – не за ними вина… Пока думал и вспоминал, прозевал момент, когда Ивушкину тяжелой поступью вернулся назад. Рывком вздернул Клауса на ноги, вжимая в стену. - Ты хоть понимаешь, сукин ты сын, что ты натворил?! Что ты мог натворить?! Заносит руку для тяжелой пощечины. Клаус закрывает глаза, сжимается, готовясь перенести еще одну порцию отрезвляющей боли. С издевкой припоминает библейские слова. Ударил по правой, подставь левую…Или что там было? - Это ты мне так отомстить решил? Мне на зло, да? – Ивушкин вкладывает в кулак всю силу и бьет по стене, совсем рядом с бледным, окровавленным лицом. Ягер вздрагивает и решается приоткрыть глаза. И выдыхает: - Больно мне надо тебе мстить…Да и чем еще…Устал я. Сил никаких нет. Надоело все. - Что же ты мог натворить? – в глазах Николая стоял такой всепоглощающий ужас, что Клаусу стало не по себе. Он нервно впивается зубами в губы, опуская глаза. Шепчет глупое, не нужное «прости». Тянется к нему руками, сам ластится в объятия. Утыкается носом куда-то в шею, покрепче прижимает ладонями, с жадностью вдыхая родной запах. - Зачем? – на выдохе произносит Николай. - Прости, - снова шепчет Клаус, вцепившись мертвой хваткой, - я просто подумал… - Тебе нельзя думать, фриц. Ты всякий раз, как подумаешь, по уши в дерьме оказываешься, - Ивушкин отстраняет Ягера от себя, обхватывает ладонями лицо, - ну что ты хочешь? Что мне сделать, чтобы утешить тебя? Ну хочешь – уедем отсюда. Еще дальше. Да хоть в шахты, а? Хочешь – я всей деревне расскажу… - Не надо. Да и куда ты пойдешь, от хозяйства? Нет, не годится это дело, - вздыхает Клаус, - а что же…она? - А что она? Говорил ж тебе, дураку, нет там ничегошеньки, горечь одна. Так и сказывал, чего уж тут, - ворчит Ивушкин, нехотя припоминая их с Глашкой разговор, - а ты-то? Ты-то что? Ужели я так крепко обидел?Или ты так сильно боишься меня? Ягер горько усмехается: - Себя боюсь больше. Спать не могу, и есть не хочется. Дышать тяжело, будто бы снарядом сдавливает, кровь сосет. Ну и…бес попутал. Сны эти проклятые, а бывало – и снов нет. - Иди сюда. Ивушкин притягивает немца к груди, кидает к себе на руки, дорогой приговаривает: - Глупый ты. Глупый мой. Глупый. Ссадив на крыльцо, бросив на озябшие плечи свой же тулуп, возвращается в сарай. Клаус жмурится от выглянувшего солнца, вдыхает грудью сладкий запах грядущей весны. Каким-то чудом грядущей и для него тоже. Сердце бешено колотится, потеют с осознания холодные ладони. А если бы не успел? А если бы…? Отвлекает звук вонзившегося топора - огалделый, свистнул в воздухе раз пять - , а следом – и рухнувших на земь досок. Показывает из-за угла дома нос, и видит, что остались от сараюшки рожки да ножки. - Ты чего творишь, бесноватый? Вон люди! Увидят – что подумают? – кричит вполголоса. Ремешек крепко связки-то поддавил, дня два исправно выражаться не пребудется. - А и нехай! Мне он с самого начала не понравился, да и что-то все дурственное у нас с тобой там происходило. Глядишь, перестанет. Вставай давай, дядьку кормить надо, а я и не знаю, что у нас да где лежит. Ты куда сковороду-то дел? Все перерыл, пропала, чертяга. Клаус только хмыкает. Как же, не знал! Со словца ободрить пытается. Де, не могу без тебя да не управляюсь. Очень даже в его духе. К вечеру Клаусу немного полегчало. По крайней мере, пока Ивушкин уж в который раз, уже сноровистей, взялся утереть ранку, уснул. Без сновидений, крепко, кубыть младенец в отцовых руках. А открыв глаза, понял, что все то время, что он кимарил, Николай с места не сходил. Так и остался сидеть, позволив немцу выспаться у себя на груди. - Коль, - тихо зовет Клаус. - Чего? Болит? Где? – пружиной вскидывает Ивушкин. - Да нет. Ты прости меня. Нашло что-то, - опускает взгляд, теснясь к плечам. - Ты прости. Я…не хотел делать тебе больно. Не хотел бить. С гневом не управился, - гладит по волосам, - ты мне сейчас, фриц, поклянешься. Чем хочешь поклянешься, что больше глупости не вытворишь. - Клянусь, - покорно отвечает Клаус. Ивушкин хочет добавить что-то еще, но оба вскакивают, заслышав, как хлопнула входная дверца. А через мгновенье, на пороге показался сияющий – ни дать, ни взять начищенный самовар – староста Григорьич. И ревет в голосину: - Давай, Никола, буди этого хрыча старого! Рассопелся тут! Письмо ему, с фронту! - С какого фронту, Григорьич? Тебе буди, а мне потом с ним что прикажешь делать? Еле уложили, мать его черт, - шипит Николай, обуваясь. - С какого, с какого! Известно, с какого – с Волховского! – весело передразнивает староста, скидывая тулуп. Ставит на стол здоровехонькую литрушку, - ошибка вышла! Почтальон разява, деревню с Жементьевкой перепутал, черт окаянный! Жива Иринка-то! Жива же, фотокарточку вот прислала! Сует в руки оторопевшему Клаусу письмецо, сам кроет затейливой руганью старого друга. Ивушкин зажигает лампу. - Хорош зоревать-то, Пантелей Трофимыч! Вставай, козел ты старый! – Григорьич лихо вытряхивает товарища из обрывков неспокойного сна. Второпях, на три голоса, перебивая друг дружку орут. До старика доходит не сразу, а как доходит – на глазах прямо возвращается к нему жизнь, наливаются былым румянцем щеки. Он плачет и хохочет одновременно, всем по десятку раз кланяется, целует исступленно присланную внучкой фотокарточку. Тут же с удовольствием выпивает чарочкуя, за такое-то дело! Ивушкин, средь суматохи, обращает внимание на ожившие глаза немца, в которых тот, отворачиваясь, прячет слезы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.