Сиреневый закат над скошенным лугом (18+)

NC-17
Завершён
1496
8
Riri Samum бета
Фэндом:
Размер:
212 страниц, 93 025 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1496 Нравится 228 Отзывы 483 В сборник

7. Дыши

Настройки
Жарко... Дышать бы — да нечем. И так сладко, сладко, сладко... Пусть так, наплевать на воздух, не отпускай!.. В этой тьме — когда под зажмуренными от отчаянного желания быть вот именно так стиснутым крепкими и такими надёжными руками все искрит и кружится — в ней и есть счастье, она и есть сама жизнь! Она — и горячие губы, так долго и сладко терзающие его покорно приоткрытый рот. Она — и зубы, прихватывающие его челюсть, осторожно, будто пробуя на вкус, но под глухое, рокочущее дальним громом рычание — ужасно возбуждающе. Тьма — и его язык. О, этот бесстыжий язык, вылизывающий лицо, шею, ключицы — мокро, жадно, ужасно пошло, безумно приятно и правильно покрывающий, метящий его всего божественными луговыми травами. И — шёпот, да, шёпот — страстный, яростный, отчаянный... — Ты здесь... Минхо... Мой малыш... Ты не бросил... Ты не уехал с ним... Не сдался ему... Ты выбрал меня... О, мой глупый омежка... Что же ты наделал... Что же ты делаешь со мной... Мой... Мой... Только мой... Уже не отдам... Прости... Прости... Теперь поздно... Не отдам... Было что-то ещё, но Минхо и это-то понимал с трудом, потому что губы... Потому что шея, плечи... Мурашки колющими искрами по всему телу... Потому что там, внизу, наливалось и пламенело желание. Страстное, низкое, стыдное желание умолять взять его, распять под собой и присвоить, наполнить, дать все, потому что он, Минхо, готов отдать всего себя — и принять всё, что может дать ему этот альфа с таким любимым и нужным сейчас запахом. Боль снова выкрутила ему внутренности, он мучительно застонал, вцепился влажными от возбуждения пальцами в ткань плотного жилета и почти заплакал от ненависти к ней, мешающей, такой лишней. — Альфа... Альфа.. — Он слышал себя как будто со стороны и мельком отметил, как жалобно, как нежно выстанывает это слово и как страстно произносит следующее: — Чаа-ан-нн... Сними... Чан... Альфа... Помоги... Помоги... Чан, помоги мне... Чан явственно содрогнулся под его жадно шарящими по сильному телу руками, резко вдохнул, потом ещё раз и — застонал. Глухо, отчаянно, дико. — Течный...— услышал омега его изумленный хрип. — Ты в течке?! Как же... малыш... О, боже... Ммм... Какой же ты... Запах... Твой... Запах.. О, боже, ммм... Малыш... — Он схватил Минхо за подбородок и заставил посмотреть в своё лицо — искажённое желанием и в то же время отчаянно испуганное. — Минхо... Минхо! Омега! Ты... ты хочешь?.. Ты меня хочешь? Хочешь — меня? — Альфа... альфа... — пролепетал Минхо, цепляясь пальцами за чуть подрагивающие от напряжения плечи Чана и пытаясь сосредоточить расплывающийся взгляд на тёмных провалах его глаз, горящих такой хищной страстью, что омегу продирает по коже острой волной предвкушения. — Альфа... мой альфа... помоги... мне больно, альфа... Чан... Альфа... Помоги... Чан резко опустил голову, прикрывая глаза, а его руки, страстно сжимавшие Минхо, на мгновение как будто отступили от своего такого правильного плана расплавить омегу в своих объятиях, но стоило только тому горько захныкать от ощущения болезненного холода, пустоты, как они снова крепко обхватили его. — Пусть так. Плевать! Плевать! Не могу больше. Не могу! — Он схватил Минхо, приподнял его и встряхнул за плечи, выдыхая: — Мой! Слышишь?! Только мой! Будешь моим! Никому не отдам, слышишь, омега?! Я попробовал! Я хотел! Ты сам пришёл обратно! Ты сам! Теперь я никуда не отпущу тебя! Минхо хотел сказать, что да, пришёл, что хочет только его, что не выбирал, что всегда знал, что никогда не пожалеет, потому что любит! любит его! любит всем своим израненным сердцем! но... Язык не слушался его, мысли путались всё сильнее, а из груди рвалось только жалкое, веками создаваемое природой, дозволенное выдирающимся из внутренней клети омегой, необходимое в таком состоянии: — Альфа... Чан... Альфа... Помоги... помоги мне... Я буду послушным, я только твой... Я весь для тебя... Возьми... Помоги... помоги мне, альфа... — Да, да, — шептал Чан ему в ответ, прижимая к себе и поднимая на руки, — да, омежка. Плевать. Сегодня я твой альфа... буду им. Я помогу тебе, любимый, как альфа помогу. Всё для тебя сделаю... Чан вжал его в себя плотнее и понёс. У Минхо кружилась голова и внизу всё разрывало от горячего, болезненного желания. Постель, на которую завалил его старший, была прохладной, она чуть освежила омегу, и он снова увидел взгляд, смог осознать его — тёмный, горячий, с золотыми звёздами желания, затягивающий и — почти угрожающий, мрачный. Чан рассматривал плавящегося от жара и страсти омегу под собой несколько секунд, тревожно хмурясь, кусая свои исцелованные, ярко-алые в свете любопытной луны, светящей прямо в окно, губы. Минхо тоже замер, поскуливая от волнами накатывающей боли и пытаясь прийти в себя, сосредоточиться и понять, что проис... — Наплевать! Мой! — глухо прорычал Чан, и от этого рычания Минхо, возбужденный до крика там, внизу, чуть не кончил — столько силы и властного желания было в нём. Чан напал на него, сразу придавливая своим телом, ухватывая так, что Минхо чувствовал его везде — пальцами на напряжённых мускулах, шеей под зубами, ногами, обхватившими крепкие бедра, пахом, в который упиралось очень твёрдое и горячее. Чан был везде и не давал ему отвлечься и забыться: он рванул на Минхо нижнюю рубаху, так как курточку стянул где-то раньше, и она жалобно хрустнула под его яростью. Он на мгновенье завис над влажно блеснувшей в свете луны грудью омеги, охватывая её жадным взглядом, и с глухим стоном прильнул губами к розовой бусинке остро торчавшего соска, втянул её и стал жадно лизать, а потом чуть прикусил и тут же потянулся ко второй. Минхо никогда в жизни не ласкал альфа. От ощущения влаги и жара рта Чана его подбросило на постели, он вскрикнул, жалобно и нежно, и крепче вцепился в его плечи, пытаясь оттолкнуть, потому что было слишком остро, слишком непривычно, слишком хорошо! Невозможно хорошо! Боль, ещё минуту назад терзавшая его, внезапно сменилась нарастающей лавиной возбуждения, и когда Чан с силой втянул в рот второй сосок и с явным наслаждением стал сосать, а потом зарычал, Минхо выгнулся и с отчаянным "Чан! Ча-а-ан!" кончил, яростно вжимаясь приподнятым тазом в пах и бедра старшего. Но тот, казалось, даже и не заметил этого, он продолжал с упоением вылизывать грудь омеги, сорвал с него дёргаными движениями рубаху, свёл его руки вверху и со стоном облизал их несколько раз, снова и снова возвращаясь к соскам, которые сосал с каким-то особым рвением, а потом... Минхо был уже снова на грани, уже стонал хрипло и пошло, а когда Чан одним движением стянул с него штаны и взял внизу в рот, омега дико вскрикнул, вцепился ему в волосы, неосознанно силой насаживая на себя, и забился, кончая в рот старшему. Чан не отстранялся. Урча, он вылизал лежавшего без сил Минхо, а потом снова стал его целовать. Медленно, настойчиво и нагло он вминался в рот омеги своими солоноватыми, свежо и терпко пахнущими губами, делясь с ним смешанным вкусом сирени и лугового ветра. Его движения становились всё более настойчивыми, он оглаживал омегу всё увереннее, откровенно лапая его задницу и всё ближе подбираясь к заветному месту. И когда новая волна боли накатила на Минхо, он успел лишь жалобно и коротко простонать: "Чан... Помоги..." — и старший навалился на него, рыча, тиская, кусая и тут же зализывая. Он одним рывком перевернул извивающегося, стонущего непрерывно от жгучего, мучительно-сладкого восторга Минхо на живот, провел горячим языком по его спине и нырнул между половинок с отчаянным всхрипом, сминая их, оттягивая, чтобы погрузиться полностью. Он кусал и целовал, отчаянно выстанывая, ввинчиваясь языком глубоко внутрь, оглаживал все, что попадало под руку. — Сладкий... Ммм... Какой... Невоз... Ммм... Какой... Малыш... Малыш... Такой вкусный... Минхо просто потерялся в ощущениях, ему было так хорошо, что даже плохо. Он чувствовал, как теряет сознание от силы наслаждения под руками и языком Чана, — и держался на краю, хрипя и вскрикивая. Но как бы убийственно приятно ни было то, что делал с ним Чан, его омеге нужно было больше: он хотел всего Чана в себе, а не только его божественно-горячий и абсолютно бессовестный язык. Поэтому он чуть приподнял голову и низким, страстным, ужасно не своим голосом выдохнул: — Возьми... Возьми меня, альфа... Возьми и сделай только своим... Видишь: я готов... Я сделаю, что хочешь... Прошу, возьми, меня... — И он призывно приподнял задницу, чувствуя как лицо замершего при этих словах Чана снова погружается между его половинок. — Да, омега, — отчаянно шепнул тот, жадно стискивая его плоть. — Да. Мой! Возьму и никому не отдам. Пальцы старшего быстро огладили влажный, жаждущий вход, заставив Минхо застонать от желания, а потом вошли в омегу очень легко. Чан с явным наслаждением зарычал, несколько раз насадив прогнувшегося в спине Минхо на них. — Мокрый... Такой мокрый для меня, да, омега? Тебе ведь со мной хорошо? Скажи, что... скажи!... — И он задвигал пальцами резче, увереннее. — Да-да-да-да! — почти закричал Минхо, снова прогибаясь в спине и пытаясь насадиться глубже: — Да! Давай же, Чан! Не медли... Возьми! Чан с яростным рычанием поднялся над Минхо, а потом полностью накрыл его своим телом, упёрся лбом в его затылок, зажал под себя плечи и голову омеги — и тот почувствовал, как входит в него его любимый. Чан двигался медленно, осторожно, страстно и глухо урча, призывно порыкивая. Он не отзывался на жалобные вскрики омеги и только сжимал его крепче в ответ на попытки вырваться — от непривычных и несколько болезненных ощущений, но больше от страха. Старший уверенно проникал всё глубже, входя на всю длину, легко скользя по обильно увлажнённому нутру Минхо. Жар течки не дал омеге сосредоточиться на боли, он чувствовал лишь, что его наконец-то заполняет желанная тяжесть тела его альфы, что аромат свежей травы становится всё гуще, всё ярче звучат в нём ноты предзакатной сладости луга — полностью удовлетворённой, довольной, счастливой. Чан заполнил его собой и остановился, чуть порыкивая в ухо прогнувшемуся в спине и замершему в попытке понять свои ощущения Минхо. — Расслабься, — прошептал старший, нежно целуя раковинку, которая была у него прямо под губами. — Расслабься, любимый. Сейчас... сейчас будет приятно... обещаю. Минхо обиженно застонал, но лёг обратно, умащиваясь под широкую грудь Чана, а тот начал медленно и осторожно двигать бёдрами, прикусывая попутно ушко Минхо, проводя жарким языком по его шее. Он обхватил широкими ладонями горячее и влажное лицо омеги, чуть развернул его к себе и стал целовать — жадно и страстно — приоткрытые в прерывистом дыхании губы Минхо, сцеловывая его стоны, которые становились всё громче, звонче, так как пронзительное наслаждение начало захватывать всё тело омеги, растекаться по нему огненной лавой, вызывая желание двигаться вместе со всё более решительными, резкими, жёсткими движениями Чановых бёдер, уже откровенно вбивающих его в постель, тогда как сам альфа рычал всё яростнее, ускоряясь. Поцелуи его превратились в укусы, звонкие звуки шлепков тела о тело возбуждали Минхо до криков "Ещё! Ещё! Ах, Чан! Чан! Быстрее! Быс... ах! Да! Да!" Он толкнулся спиной в грудь Чана, желая стать ещё ближе к нему, почувствовать его ещё глубже, а тот, поняв по-своему, выпрямился, становясь на колени и утянул Минхо на себя, усаживая перед собой. Ни на секунду не выходя из него, он продолжая страстно брать своего омегу, быстро и резко двигая бёдрами. Однако теперь он мог снова ласкать грудь Минхо, так что тот уже через несколько секунд забился в его руках от невероятной силы финала, кончая в ладонь Чана, заласкавшую его до беспамятства. Он повис на руках старшего, который, почувствовав, что его пара обессилена, удовлетворена сверх меры и полностью покорна его воле, зарычал громко, торжествующе, развернул омегу, повалил на спину, закинул его ноги себе на плечи и резко вошёл на всю длину. Минхо в этот момент просто на несколько секунд потерял сознание — от переизбытка ощущений, а пришёл в себя от настойчивого, с хрипом, шёпота: — Смотри на меня, ну же!.. Минхо... Омега... Смотри на меня, смотри, слышишь? Чувствуя всем своим распалённым, разнеженным, крайне чувствительным нутром, как ходит в нём раскалённая страсть Чана, Минхо приоткрыл расплывающиеся глаза, и его тут же приковал к себе взгляд старшего — чёрный, дикий, опаляющий и пугающе прекрасный. — Мой, слышишь? Минхо, ты только мой! Скажи это, омега! Ну же! Скажи! — Твой, — еле слышно пролепетал Минхо, которому из-за криков и стонов голос уже не повиновался. — Я твой... твой, альфа. — Нет! — выкрикнул Чан, начиная двигаться яростнее, что заставило Минхо выгнуться и захрипеть от почти болезненного наслаждения. — Нет! Скажи, что мой! Чан! Назови меня именем! — Твой... — простонал Минхо, закатывая глаза от невероятных ощущений. — Всегда был твоим... Только твой...Чан... Чан... любимый... мой... Чан ахнул, вскрикнул, вонзился до основания и содрогнулся в бурном, яростном финале глубоко внутри своего омеги.

***

Закатное солнце оглаживало обнажённое тело на смятой постели, ласкало спутанные пушистые волосы, скользило по сильным, хотя и худым плечам, обливало прощальным приветом спокойное юное лицо с закрытыми глазами и вытянутыми уточкой губами, влажными от слюны. Оно лениво прошлось теплом по гибкой спине, стыдливо мерцая на белёсых мутных следах, покрывавших округлые половинки и стройные бёдра, ласково охватило тонкие щиколотки и, вернувшись к подушкам, заискрило в тёмных, глубоких глазах молодого мужчины, который, вслед за ним, так же любовно, оглядывал тело спящего рядом с ним юноши. Потом он протянул руку и легко, дрожа пальцами от нежности, погладил атласную кожу на спине, спустился ими к талии, а потом, виновато улыбнувшись, мягко прихватил плоть одной половинки и тихо застонал, прикрыв глаза. Не удержался, сжал чуть сильнее, а потом быстро, в одно движение, оказался рядом с розовыми округлостями и нежно стал целовать их — едва касаясь губами и языком. Без желания потревожить, разбудить — просто от невозможности остановиться, прекратить, оставить без тепла и внимания. Он так долго хотел этого омегу... Полтора месяца. Казалось бы, что за срок, но это желание так измучило его, так истомило его и без того больную душу, что ему казалось, что он ждёт этого юношу всю жизнь. Да, всё это время он молча страдал рядом с ним — наивным, хотя и явно пуганым, робким, но гордым и отчаянным — не смея и смотреть в его сторону. В сторону того, кого честно собирался отдать своему несчастному брату, который не мог быть ни с кем счастлив, кроме мальчишки-альфы, сына друзей, с почти таким же, как у этого божественного омеги, запахом сирени. Но это бы сломало им обоим жизни: никто и никогда не признал бы их право быть вместе. Хотя вот лично Чан ничего не видел в этом такого. Есть на свете печали и похуже. Он вот бета, причём и бета-то сломанный, неидеальный, насмешка природы... А Чанбин, например, увёл у него, у Чана, жениха. И не то чтобы у них с Сынмином была страсть, но ... Они ему лгали, вовлекли в это Джисона, а ведь Чан всегда его любил больше всех остальных членов своей большой и прекрасной семьи. Ну, больше всех папу, конечно, но Джисона — тоже. Однако тот не постеснялся ему врать, глядя в глаза, когда покрывал его жениха-изменника и их младшего брата, который этого жениха трахать начал задолго до того, как Чан всё открыл. И Джисон знал. Знал — и врал. А ложь — это то, чего Чан никогда никому не прощает. — Я боялся тебя ранить, не знал, как сказать, — рыдая, объяснял ему тогда Сынмин. — Ты и так... — Что и так? — напряжённо спросил Чан. — И так — что? Бета? Да? А тебе нужен именно и только альфа, да? С огромным членом и запахом пожёстче, чтобы в течки твои мог удовлетворять тебя по полной? Сынмин посмотрел тогда так затравленно, так обиженно, что на мгновение Чану стало жаль, что он это сказал. Но потом на него налетел Чанбин с криками "Не смей! Не смей так! Не он! Я виноват!" О, бить его морду тогда было настоящим наслаждением. Сломанный нос и сейчас напоминает Бинни, что уводить чужих омег, тем более — официальных женихов, одобренных обеими семьями, шептавших нежности, задыхавшихся в объятиях и целовавших в ответ так сладко — таких нельзя уводить! Не у Чана! Пусть он и бета, но всегда умел за себя постоять. И ни один местный альфа не смел ему что-то сказать, потому что знал, что, во-первых, у него кулаки у самого будь здоров, а во-вторых, как бы ни ссорились братья Бан между собой, но один за другого стояли жёстко и мстили — особенно за Чана — страшно и беспощадно. Даром, что были пекарями и все такие в муке и сладко пахли, привлекая ароматами омежек. Ароматами... Увы, Чан не пах. Это была его самая большая и страшная боль. За размерами члена он никогда не гнался: омеги, которых он пачками трахал в дни своего полугодового загула, когда в его сломанном теле вдруг просыпалось что-то тёмное, непонятное, чумное и хотелось — до боли хотелось — мять под себя, метить зубами и душу вытрахивать — так вот эти омеги из непотребного дома в Славицах его уже знали, ждали Чана с нетерпением, потому что был он неутомим, страстен, удовольствие умел и любил доставлять, а не только о себе думал. Ну, и главное — был щедр. Имел такую возможность. Так что он прекрасно знал, что как бета он вполне даже устраивает, а кое-кто по секрету рассказал ему, что его тело идеально для омеги, он никогда не сделает больно и не порвёт. Но запах... За возможность обрести хотя бы лёгкий, пусть кислый, пусть горький — любой! — запах он готов был душу продать. Это сначала. А потом, когда выяснилась вторая его особенность, ему совсем поплохело. Лет в двенадцать он понял, что ощущает ароматы некоторых людей. Причём — сильно, до тонкостей. Вот прямо как с едой, но там были последствия болезни, как говорил папа: Чан в детстве, лет в семь, переболел какой-то страшной лихорадью, так что вкус у него тогда отбился, очень на многое. Но люди — их он не чувствовал никогда. А потом был Джисон. Когда у него начал проявляться впервые его запах — в девять, как и у большинства, Чан был первым, кто его почувствовал. Спросил тогда в шутку, зачем брат мяты нажевался. А тот с удивлением посмотрел и покрутил у виска. Хорошо, что Чан сдержался и не стал настаивать... Он смирился с тем, что он бета, чёрт с ним, живут и такие, наоборот, значит, он сможет быть удачливым в делах и отцовская пекарня будет процветать. Но быть сломанным бетой, тем, кто кого-то чувствует, а сам запаха не имеет, кого могут привлекать запахи людей, но кто никогда никого сам не привлечёт — это было страшно. Это было больно. Это было так несправедливо, так обидно, так ужасно! Нет, чувствовал он далеко не всех. Чанбина, иногда — папу, когда тот сердился на отца. Как только Чан стал понимать, что папа сердится, даже когда тот молчал, — вот с этого момента и начал чувствовать рядом с ним лёгкий и такой приятный аромат липы. Но до Джисона не придавал этому значения. Незнакомых чувствовал нечасто, но было и такое. Люди, узнавая в нём бету по отсутствию запаха, особо не стеснялись и запах не очень-то контролировали. Так что он неплохо приспособился по нему ориентироваться и в сделках, и в жизни. И всё шло хорошо — до того как он осознал, что совершенно не чувствует Сынмина. Это была очередная боль, ведь этот омега ему нравился с самого детства, но его ландыш, который с такой нежностью хвалили его братья, Чан не мог почувствовать. Однако Сынмин полюбил его и таким. По крайней мере, Чан так думал — пока не услышал в кладовой его стоны вперемешку со страстным рычанием Чанбина. Пойдя на эти звуки, он столкнулся с Джисоном, и по его испуганному и несчастному лицу всё понял. Брат знал. Не удивился. Пришёл сказать, чтобы были тише. Чтобы, значит, не потревожить бету-рогоносца. Отвратительно. Он перестал с ними говорить. Со всеми тремя. Не мог, просто не мог. Не сказал ни отцу, ни папе. Просто умолк. Именно этого, наверно, и не выдержали Чанбин и Сынмин — его молчания. Пошли и всё рассказали его родителям. Отец до конца жизни не простил Чанбина, потому что любил Чана, наверно, чуть больше остальных своих сыновей. Ни Сынмину измену не простил, ни Чанбину — предательство брата. Иногда казалось, что и сыном его перестал считать. Так что отъезд в столицу стал единственным выходом для этих двоих. О Джисоне отцу, наверно, просто некому было рассказать. Но и тот был на грани, чувствуя вину, умоляя Чана простить его и не получая никакого ответа. Чан подозревал, что отцу обо всём своём участии в этой дурной истории Джисон рассказать так и не решится, а вот папе, видимо, не смог солгать. Тот всегда тоньше и острее чувствовал своих детей, так что скрыть от него на самом деле всё это было трудно. Да и Джисон был его негласным любимчиком. И однажды, когда у Чана по какому-то там поводу вырвалось в отношении Джисона что-то вроде "известный помощник в обмане", папа с такой мольбой посмотрел на старшего сына, что тот осёкся, понимая, что омега просит не выдавать Джисона отцу. Правда, младший альфа недолго пробыл в отцовском доме после отъезда Чанбина и Сынмина. И снова тут, видимо, была вина Чана. Это он застал его яростно стонущим под Чонином, мальчишкой Хванов с ярким и дерзким ароматом сирени, который Чан чувствовал и которым искренне восхищался — таким он был чистым и свежим. И вот этот самый Чонин на его глазах сейчас втрахивал его младшего братца-альфу в стену мучного сарая. Чан тогда чуть трясучку не схватил от изумления. Джисон всегда был невероятно любим омежками, с которыми Чан несколько раз заставал его по углам их сада. Приведёнными тайно и с вполне себе конкретной целью, они стонали под ним так, что было понятно: альфой Джисон был невероятным. А тут... Мальчишка, щенок шестнадцатилетний, похожий на встрёпанного воробья, прижимал шею этого альфы к стене и долбил его, злобно рыча: — Мой! Шлюха! Всегда был шлюхой, Бан Джисон! Но всё равно только моим будешь, блядина! Я вытрахаю тебя так, что ты ни на одного омегу больше смотреть не сможешь, шлюха! И Джисон, красавчик Джисон, сильный, отчаянно-смелый, в любой драке лезущий на рожон, не умеющий язык держать за зубами и за это постоянно втягиваемый в разборки, никогда не лезший за словом в карман, одной левой поднимавший огромные кули с мукой — вот он стонал жертвенно, сладко и... согласно. Чонин не насиловал его, нет. Джисон отдавался ему. И когда этот щенок, подняв взгляд, увидел обалдевшего от происходящего Чана, в глазах у него зажглось такое ревнивое торжество, что Чан дар речи потерял. Дерзкий мальчишка и не подумал остановиться. Не сводя с Чана бешеного взгляда, он быстро наклонился к стонущему под ним альфе и впился в его шею — там, где омегам ставят метку. Джисон взвился, изошёл криком — и кончил. Чан тогда впервые увидел, как это — когда кончает альфа. Мощно, надо сказать. А потом Чонин захрипел, задвигался быстрее и кончил в Джисона, вжимая его в себя что есть силы. Вот тогда-то — повернувшись, чтобы возмутиться, — Джисон и увидел обалдело мигающего брата. Чан выскочил оттуда весь красный и с полностью выбитой из-под ног почвой. А Джисон через неделю комкано отпросился у родителей и сбежал в столицу. К Чанбину. Чану всю эту неделю он старался на глаза не показываться, избегал его всеми силами. А вот Чонин, после того как Джисон сбежал, стал смотреть на Чана с такой искренней ненавистью, что сильному и в принципе достаточно спокойному бете было крайне неуютно под этим взглядом и спиной к злобному щенку он старался не поворачиваться — чисто на ощущениях это было страшно. Но Чонин молчал, ни разу ни о чём его не спросил. Они вынуждены были встречаться в пекарне, сталкиваться по делу — но всегда между ними как будто был незримый и необоримый образ, мешающий им нормально вести беседу — образ нежно и сладко стонущего Джисона. Единственным, кто заметил эту их глухую неприязнь, был Феликс. — Вы поссорились с моим Чонином, Чан? — спросил он как-то альфу. — Нет, нет, Феликс-щи. Всё у нас хорошо, — торопливо ответил Чан. Феликс внезапно повёл носом, нахмурился и, бросив "ну-ну", ушёл. Он был странным, этот Феликс. Всегда смотрел на Чана как на чудо какое-то. Защищал его перед отцом, когда на того нападали приступы раздражения и Чан, испуганный и встрёпанный, огребал от него по полной. Да, отец его любил, но его любовь была жестока: он требовал от Чана быть идеальным. "Или делай лучше всех — или не делай вообще! — кричал он. — Эти пироги — перевод продукта! Я сказал четверть щепоти корицы, а ты грохнул пол-ложки! Ни яблок, ни ванили — не слышно теперь ничего! Одна коричная вонь! В топку! Переделывай!" И на такого на него даже папа не мог найти управу. Он жалел Чана, принимал его слёзы в плечо, гладил — но никогда отцу не перечил. — Он ведь тебе только добра желает, Чан, малыш... Понимаешь? Только добра! А вот Феликс, когда заставал Бан Дживона (так звали отца Чана) в бешенстве, поводил своими тонкими чуткими ноздрями, брал Чана за руку и выталкивал из кухни: — Погуляй, малой. Нам поговорить. Чан всегда был ему безмерно благодарен за это. Потому что сам бы он никогда не решился, умирающий от страха, уйти, когда отец бушевал, а кроме того, после разговора с Феликсом Дживон волшебным образом успокаивался. И только один раз Чан невольно подслушал отрывок их разговора. — Тебе, старый придурок, — орал Феликс, — боги дали чудо природы в сыновья! Его нюх на хлеб, на сдобу — это дар! Те коричные пироги с яблоками, которые он сделал, а ты приказал в топку — их размели с прилавка за минуты! И теперь все постоянно спрашивают, когда будет ещё порция! И только твоё ослиное упрямство не даёт нам на этом заработать! — Он должен больше стараться! — кричал в ответ отец, прижимая, по своей привычке, руки на груди. — Он талантлив, но ленив! Он отвлекается постоянно! Он в облаках витает, вместо того чтобы стремиться к идеалу! Он бета, быть лучшим из лучших — его единственная цель! — Быть счастливым — вот его цель! — крикнул Феликс, стукнув кулаком по столу и подняв целое облако муки. — Какой он там тебе бета?! У мальчишки такой запах иногда, что любо-дорого! Только вы всей вашей семейкой записали его в беты, потому что вам это выгодно — чтобы он только о вашей пекарне думал! — Ты спятил, Феликс Хван, — в бешенстве выкрикнул Дживон. — Ты совсем там у себя в кондитерской комнате свихнулся со всеми твоими новомодными ароматами! Он бета! И у него нет никакого запаха! Неужели ты думаешь, что, будь он у него, мы были бы этому не рады! Я молился столько, чтобы он не оказался бетой! Мой мальчик — такой красивый, такой умный, такой добрый! И обречён жить без запаха! Ты думаешь, мне не больно, когда я вижу, как смотрят на него высокомерные омеги, поняв, кто он?! У меня... — Он остановился, умолк на мгновенье и продолжил тихо и с огромной болью в голосе: — Я готов ему свой запах отдать... Если бы мог... Но ведь я не могу, Феликс. Я ничего не могу сделать для моего мальчика. Только научить его быть лучшим. Может, тогда его будут любить так, как он того заслуживает. Чан убежал тогда. И долго рыдал, кинувшись на траву в дальнем углу их сада. И с тех пор больше не боялся отца. Цепко и внимательно он перенимал его науку. А к Феликсу Хвану стал относиться с особой нежностью и любовью, почти как к папе, хотя, конечно, разве может кто-то сравниться с папой? Даже странный омега с чудесными веснушками, который говорит, что Чан может пахнуть?

***

Смерть родителей почти подкосила Чана. Он ушёл в себя, переживал тяжко и еле пережил. На похоронах папы собрались все, приехали и Чанбин, и Джисон. Они не разговаривали. Братья пытались что-то ему сказать, как-то наладиться с разговорами, но Чану было не до них. Он чувствовал, что тонет — в тоске, в ненависти к себе, в одиночестве. Да, были эти двое — но это были предатели. Они не в счёт. Они могут только бросить его, оставить снова. Как и отец. Как и папа. Все его бросили. Все ушли, а теперь эти мерзавцы хотят обмануть его, чтобы он поверил им, а они потом снова исчезнут. У Чанбина есть любимый омега — Чанов омега вообще-то! У Джисона куча приглашений в столице от известных кондитерских. У них всё отлично, и только Чан снова останется ни с чем — конечно, он же бета, кто же считается с чувствами беты, разве у него они есть? А вот у Чана были. И когда Чанбин, а вслед за ним и растерянный Джисон с красными от слёз глазами и несчастным лицом уехали, Чана понесло. Именно тогда он обнаружил, что ему нельзя пить: когда проснулся посреди полностью разгромленного собственного дома в окружении нескольких пустых бутылок дорогого арского вина из отцовского подвала и под пристальным взглядом Хван Хёнджина. — Побуянил — и хорош, — холодно сказал старший альфа. — Не ваше дело, — буркнул Чан и застонал от адской боли в затылке. — Вчера ты приходил бить морду нашему Чонину. Говорил, что он отнял у тебя брата, — хмуро сказал Хёнджин, присаживаясь на край перевёрнутого комода. — Так что это всё-таки моё дело. Твоё счастье, что Феликс у родителей в Славицах. Он ни о чём не знает, и исправлять это не надо. — Он поднялся и протянул руку медленно моргающему Чану, который пытался сообразить, почему его щёки так горят, а во рту гадостно и мерзко. — Арское... — еле двигая языком, сказал он. — И здесь обман... Говорили, что всё будет нормально после него... — Это после пары стаканов нормально всё, — покачал головой Хван. — Но не после пары бутылок в одно рыло. Вставай, — потребовал он. — Хватит страдать хернёй. Ты бета или нет? Хватит омежкой-нытиком стонать о том, что тебя все бросили. Ты сам себя бросаешь, когда вот так, — он выразительно окинул взглядом разгромленную в хлам комнату — себя ведёшь. И это непростительно. Что сказал бы об этой грязи в твоем доме твой отец? Вставай. Умойся. И вылижи свой дом, чтобы блестел. И чтобы ни одна дрянь не могла сказать, что смерть победила в доме лучшего пекаря нашего города Бан Дживона! И Чан встал. Поднялся на ноги — и сделал имя своего отца самым почитаемым и уважаемым в городе, расширив его дело, захватив новый рынок за Хортом, рекой, пересекающей город и делящей его на части. Они были успешны — он и Хваны. Выиграли все войны, навязанные им за эти два года соседями и конкурентами. Чан был хитрым, видел наперёд многое, умело пользовался своим оружием — тем, что он бета: люди его побаивались, ведь обижать его — плохая примета, а доверять его чутью — прямая дорога к успеху. Кроме того, они не знали, что он может чувствовать их запахи. И кстати, он стал чувствовать их всё чаще и всё у большего числа людей. Он был активен, жесток и жёсток. Ему трудно было угодить, но его работники — что в лавке, что в пекарне — зубами держались за свои места, готовые на всё, чтобы остаться у самого Бан Чана, ведь все знали: платит он хорошо, а и надо-то всего лишь соблюдать его правила. О том, как трудно их соблюдать, узнавали, только столкнувшись с Чаном непосредственно, но всё равно старались изо всех сил, чтобы не потерять выгодное место. Чан был упрям, расчётлив, твёрд в своих решениях и непоколебим в своих убеждениях. И только возвращаясь домой, он снимал сапоги, садился на низкую табуретку в кухне и сидел — долго, с опущенной головой, погружаясь полностью в своё отчаянное, безбожно болезненное и такое несправедливое одиночество. Все думали, что ему никто не нужен — и только он знал, как нужны ему люди. Только вот в доме он никого не мог удержать. Они его не понимали. Они начинали беситься, как только осознавали, что угодить Чану не могут. И вряд ли смогут. Но ему и не надо было по большому счёту, чтобы ему угождали. Ему нужно было, чтобы он приходил в дом — а там кто-то был. Чтобы не встречал его дом мёртвой тишиной, которой никогда в нём раньше не было, когда были живы родители. И Чан порой с тоской думал, что это он убил свой дом, потому что эта неправильная, мертвечиной отдающая тишь поселилась в нём, когда именно Чан стал его хозяином. А ведь он не хотел этого, ему и самому надо было, чтобы в доме было движение, пусть даже пустое, суетливое, нелепое — как и любые движения всех людей... Но его никто не понимал. Всем нужны были его добрые слова и улыбки, похвала за невкусный — вернее, безвкусный, потому что неправильно приготовленный — ужин... А Чан не мог. Ведь это было бы ложью. А ложь он ненавидел всей душой. Идея взять кабальника и привязать его к дому насильно, нерушимым контрактом, сначала показалась ему дикой, мерзкой и подлой, но чем дальше, тем сильнее она соблазняла его. "Я буду заботиться о нём... Я не буду.. Я постараюсь не доставлять ему хлопот... — думал он, пытаясь себя оправдать. — Просто пусть будет рядом, не убегает чуть что не так, не показывает, что я ненормальный, не такой, как остальные... Просто пусть живёт рядом... Хотя бы какое-то время... Разве я о многом прошу? Он будет связан, будет обязан терпеть меня — пусть. Пусть хотя бы так..." Однако даже мысль об этом пугала его: это было ненормально, это было слишком. В такие моменты, когда ему становилось совсем уж тяжело на душе, он доставал из большого сундука письма Чанбина. Да, брат ему писал. Начал после смерти отца. Просто — писал. Без всякой надежды на ответ, очевидно. Рассказывал, как у них дела. Как пекут нынче в столице и какие там проблемы с хорошей мукой: городские запасы поразила мучница, а из пригородов привозят нехорошую, прогорклую. И именно он и написал как-то о Джисоне. Что тот как будто бледнеет и вянет. А на вопрос Чанбина, что с ним, ответил как-то по-дурацки: "По сирени тоскую..." — и понимай, как хочешь. Чанбин даже посадил у себя в саду сирень, чтобы в следующем году нарвать для Джисона. Смехом, конечно, но... кажется, брату на самом деле было хреново. А потом в другом письме, позже, написал, что Джисон как-то не по-хорошему остепенился, ни с кем не развлекается, как раньше. На вопрос же Чанбина, с чего вдруг, ответил, горько улыбаясь: "Ни с кем не могу по-нормальному, брат. Никто не нужен, никто не нравится. Он исполнил своё обещание". И опять — кто исполнил? что за обещание — отмалчивается. Приехал бы ты, Чан... Он когда-то к тебе прислушивался. Ну, не хочешь нас меня видеть — просто с ним поговори. На перечёркивание Чан усмехался каждый раз. Сынмин... Он уже и не вспоминал об обманщике. Пусть будет счастлив. А Джисон... Ну, что он может сделать? Не пара ему Нини. Не пара. Вроде мальчонка поуспокоился, усердно пекарством занимается, в муке лучше всех разбирается, Феликс на него не налюбуется, Хёнджин — не нагордится. Не нужен им Джисон в их семье. Совсем не нужен. Почему он в тот день завернул на рынок кабальников, он и сам не знал. Что-то толкнуло, как-то сердце ёкнуло. Наверно, хотя он и не помнит. Зато хорошо помнит, как впервые почувствовал его — нежнейший, божественный, свежий и тоскующий весенним дождём — аромат сирени. "Омега, — мелькнула радостная мысль. — Омега для Джисона... Забрать, присмотреться, и если хороший — отдать ему, а то ведь так и помереть может... " И только потом он увидел глаза. Эти глаза... Они поразили его сразу, и первое, о чём он подумал, вцепившийся в них своим взглядом и влекомый к ним какой-то неземной силой: "Только не он, пожалуйста! Пусть не он так пахнет — этот круглоглазый.... котёнок... Мой Лино...". Но когда это судьба была благосклонна к его просьбам? Он хотел помочь брату? Кто сказал, что это будет бесплатно? — Что умеешь и сколько хочешь? — Мы с ним договариваемся! Он мой… — Неправда. Мы никогда не договоримся... Голос... О, этот голос... Это он снился Чану в редких сладких снах, это он утешал его, когда ему было плохо, являясь в полубреду. Но он цвёл сиренью — этот голос. Встревоженной, горьковатой, обиженной, униженной — глубоко, страшно несчастной. Он возьмёт её на руки, эту сирень, унесёт к себе, обогреет и... И отдашь брату, да, Чан? Так ведь поступают правильные беты? Настоящие друзья? Идеальные братья? Да! Да, да! Да, чёрт возьми... Да... — Если ты согласен на сорок восемь монет и три золотника, омега Ли Минхо, то мы договоримся. Это в месяц ... Разносолов не обещаю, но есть будем вместе, так что не обижу. Ты исполняешь все мои требования в работе по дому… Будет трудно. Но если сумеешь выдержать такой ритм, подниму оплату в следующем месяце. Ты… согласен? — Да, да… да, конечно!
1496 Нравится 228 Отзывы 483 В сборник
Отзывы (3)