***
Гохён был бетой, но это вовсе не значило, что он был бесчувственным и не способным понимать чувства альф или омег. Нет, он понимал. Он по собственному опыту знал, что значит — любить. Его муж, обожаемый омега Сон Квонджи подарил ему десять лет огромного счастья — и две недели медленного умирания души, когда заразился чёрной лихорадью и горел, метался в постели, кричал и стонал от раздирающей его тело боли — без надежды на выздоровление. А Гохён белой тенью метался по дому, стонал и умирал от собственного бессилия. Он был лучшим лекарем на округу — от Предгорий до Казунца, все его знали, все уважали. Он мог вылечить очень многое, очень. Но не чёрную лихорадь, которая медленно убивала тело несчастного больного, поражая его болью от сердца до кишок, заставляя кашлять чёрной кровью, крича и изгибаясь в судорогах. Она, к счастью, была редкостью в их местах. К несчастью, никто не мог сказать, откуда она бралась. Знали, что незаразна. Знали, что поражает в основном нерожавших омег — юных или не очень. Но как появлялась и как лечить — не знал никто. Поэтому и Гохён только и мог, что обтирать тело обожаемого супруга тряпицами, вымоченными в самых сильных обезболивающих отварах, поить — почти насильно, так как больной уже на третий день от боли мало что соображал — обезболивающими настойками. Агония чёрной лихоради длилась обычно месяц. Так говорилось в книгах, которые Гохён собирал всю свою жизнь и которые ничем ему не помогли, когда он больше всего в этом нуждался: в них было только описание болезни, больше ничего. Говорилось, что иногда несчастный может мучиться и дольше, если организм, который принималась жрать болезнь, был сильным. Гохён выдержал две недели. Он долго отказывался признать, что это чёрная лихорадь. Он запер свой дом и попытался вылечить своего мужа тем, что знал как универсальные средства, помогающие от многого, тем, что помогало от признаков болезни. Всё было напрасно. Квон горел, мучился, стонал, а когда осознанность покинула его — криком кричал. И Гохён своими руками приготовил ему дозу чернавки. И влил её в искажённый мукой рот. Зажал, заставляя глотнуть, прижал к себе и гладил, гладил, гладил — чувствуя, как медленно отпускает мужа боль, как расслабляется его тело, как он начинает мягче и тише дышать. Через какое-то время — бесконечное и пролетевшее одним мигом — Квон открыл глаза, нашёл взглядом чёрный от муки взгляд мужа, улыбнулся, дрожащей рукой провёл по его щеке и шепнул: — Спасибо... Я тоже... больше жизни... люблю тебя... Спасибо... Гохён, зажмурившийся и взвывший чёрным волком, уже не увидел, как медленно закрылись глаза Квона, не смог уловить его последнего, лёгкого, вздоха. Он потерял сознание от ужаса, только в этот миг осознав, что он наделал... Что он сделал... Но на губах Квона застыла нежная улыбка, которую даже смерть не смогла стереть с его прекрасного лица. И он снился Гохёну именно с ней — с этой улыбкой. Живой, добрый, самый лучший. Потеряв его и чуть не умерев от тоски, уйдя в глубокий запой — и еле выбравшись из него только потому, что больные никуда не девались и одолевали его даже пьяным, он решил посвятить себя всего исключительно врачеванию. Тем более, что Квон, когда Гохён для себя это решил, улыбался ему во сне радостно и спокойно: ты прав, дорогой, ты как всегда прав. Сон был неутомим. Для него не составляло труда идти к больному в дождь, если в его дом стучались испуганные дети с перемазанными грязью и залитыми слезами лицами и умоляли его помочь их родителю. Он приходил в их бедное жилище, велел зажечь огарки — или зажигал свои свечи, которые у него всегда были в дорожной котомке, требовал воды, развести огонь, забить и сварить последнюю курицу, наделать из ветхих, но чистых простыней бинтов. Он мог несколько суток провести с таким вот родителем, гоняя детей по разным поручениям — чтобы не мешали и не боялись, занятые делом. А потом, когда омега (или альфа, хотя вот так одиноки были чаще всего именно омеги-вдовцы) открывал свои пока ещё мутные от болезни, но вполне уже осмысленные глаза, Гохён торжественно кормил его горячим бульоном, показывая счастливым ребятишкам, как ухаживать за папой. И обязательно оставлял им пять монет — на еду, пока папа не выздоровеет. Отказов не принимал. И если потом, выздоровев, набравшись сил, этот омега приносил ему курицу или свиных шкурок, куль картошки или новую вышитую им рубаху — никогда не отказывался брать, хотя и не нуждался в этом. Он прекрасно понимал, что такая благодарность — раз уж её принесли, сшили, вырастили, чтобы отдать ему, поделиться с ним — это последний этап выздоровления, когда больной расстаётся с ощущением долга, обязанности перед тем, кто был к нему так щедр. Он солидно жал руку малышу, который протягивал ему лукошко с первой земляникой, которую набрал в лесу в свой первый поход по ягоды, кланялся и благодарил его, как взрослого, слушал лепет о том, как благодарен малыш за то, что Сон-щи помог его папочке, и обещал научить делать отвар от зубной боли, если вдруг малыш переест сладостей. Хотя какие у таких детишек сладости? Сладостей было много у другой части его пациентов. Тех, кто звал его в богатый дом, чтобы справить свои хвори со словами: "Ничего не пожалею, только помогите!" И да, они тоже часто простужались, у них тоже беременели законные омеги, их одолевали колики, и за такое лекарь брал строго определённое количество монет. Но было и иное. Например, когда богатый альфа или омега хотели скрыть следы измены, умоляя вылечить дурную болезнь, а то и избавиться от более серьёзных последствий прелюбодеяния. Или когда пьяница-лавочник, бьющий своего омегу, нарывался на кулаки его братьев. Или когда после праздников какой-нибудь жирный городской советник мучился болями от переедания, хотя Сон уже несколько раз предупреждал его, что ничем хорошим это не кончится ни для его желудка, ни для его сердца. Вот с таких Сон Гохён драл три шкуры, не имея ни жалости, ни сочувствия. И они платили — боясь за свои жизни. Потому что никого во всех пяти городах и окружных деревнях Загорья не было лучше, чем лекарь Сон Гохён. Это знали все, кто жил рядом, все, кто пользовался его помощью. Как знали и то, что есть в году неделя, когда не стоит подходить не то что к нему, но даже к его дому. Поздней осенью, в месяц Предзимья. Тогда Сон Гохён тосковал по своему мужу, который умер семь лет назад, до сих пор приходил к лекарю обычно в нежных и покойных снах, но никогда не снился в дни вот этой полупьяной злой тоски, когда бета превращался в злобно воющего на луну волка, который убил свою пару и теперь, гонимый его образом, пытается понять, как, а главное — зачем — жить дальше. Каждый год. В одно и то же время. В это время на обычно оживлённом дворе лекаря было пусто, голо, страшно. Ни огня в окнах после захода солнца. И только в небольшой летней кухне, где было страшно холодно в это время, горела одна свеча — как негасимая тоска Сон Гохёна по тому, кто был смыслом его жизни. Одна свеча, которая призывала душу Квона, чтобы пришёл, утешил, сказал, что любит и — забрал с собой. И рядом с этой свечой — очередной тонкостенный стакан с дозой чернавки, приготовленной тщательно и с особой надеждой: может, в этот раз всё получится, может, в этот раз не задрожат руки, не выронит он благословенный стакан, рыдая и проклиная свою натуру беты, слабую, сомневающуюся, ненавистно-разумную. И каждый раз в конце этой страшной недели он убирал осколки стакана, тщательно вымывал ядовитое пятно с пола — до следующего раза, до следующего года. Так было семь лет. На восьмой год он решил, что всё, что это последний раз, что в этот раз всё будет. Он снова налил светло-зелёный отвар в стакан, влил чуток мёда — чтобы хоть как-то убрать невозможную горечь, зажёг свечу. Помолился единственному богу, которому поклонялся — богу смерти, вершащему последнее, самое правильное правосудие на земле, исцеляющему все боли, освобождающему от любой ответственности, забирающему все тревоги — и взял в руки стакан. — Квон, — тихо позвал он. — Квон, прошу, пошли знак, что я могу... Что готов, Квон. Прошу, омега... Мочи нет. Не молчи, любовь моя... К этому времени он был уже немного пьян — но лишь немного, чтобы довести себя до того состояния, когда всё вокруг ему казалось отвратительным, все люди, которым он с такой страстью помогал все эти годы, представились ненужным, постыдным грузом, который мешал ему воспарить туда, где ждёт его любимый. — Лекарь Сон, — внезапно услышал он дрожащий голос за спиной. — Лекарь Сон, умоляю... Мой папа... Прошу вас.. Он в ту же секунду, ещё не поворачиваясь, возненавидел всей душой того, кто стоял за ним. Но он был бетой, поэтому даже не зарычал. Прищурился, поставил стакан на стол, стараясь унять злобную дрожь в руках, и повернулся. Омега, очень красивый, очень юный, лет шестнадцать, не больше. Худой, с тонкой талией и очень усталыми, несчастными глазами. Мерзавец, который отнял у него этот шанс. Он ведь не так много и просил у этих чёртовых людей — только неделю для себя. Но нет. Они лезут. У них у всех очень важные дела, гораздо важнее, чем дело какого-то там лекаря. Папа, значит? Ну-ну... Он испытал какое-то странное, злобное удовольствие, когда эти круглые красивые глаза расширились от ужаса, после того как Гохён озвучил цену за лекарства от срединных болей, средства для сердца и мази для больных суставов. Последняя была впрямь дорогой, потому что готовили его только за рекой в Казунце, по личному рецепту Гохёна, который тот создавал несколько лет. Плюс сорожник, который был основным в этой мази, был редким цветком. Но... Если бы Минхо — омегу звали этим нежным именем — пришёл не в этот день... — У меня... У меня нет таких денег, лекарь Сон. Но мой папа так страдает, не могли бы вы... — А у меня нет времени на тех, у кого нет денег, — отрезал Сон, чувствуя, как снова начинают от бешенства дрожать его руки. — Достать деньги для тебя, такого лапочки, раз плюнуть. Молоденький, нежненький — кто откажет тебе? Любишь папу — найдёшь способ. Прощай. Он не увидел, как омега покинул его дом, так как уже сверлил взглядом свой любимый стакан. Сейчас, когда в груди у него бушевала тоскливая злоба, разбавленная отчаянием, он, кажется, был готов. Сев за стол, он взял стакан в руки и снова принюхался: пряный травяной запах. Мягкий, обволакивающий... Кажется, в этот раз он перестарался с сон-травой: испугался боли. С каждым разом он всё больше и больше боялся, что сделает что-то не так и чернавка обожжёт ему внутренности, вместо того чтобы убить мягко и безболезненно, как Квона, которому в отвар он влил тройную долю сон-травы. Она так пахла... так пахла... — Я иду, — прошептал он, его голова невольно опустилась на грудь, и бета закрыл глаза. Мягкий голос, добрый и нежный, грустно проговорил откуда-то издали: — Не думал, что ты можешь так, любимый... — Он пришёл не вовремя. — Гохён пытался поднять тяжёлую голову, но небольшая рука Квона легла на его макушку, и он оставил попытки, покоряясь с наслаждением этой ласке. — Разве у боли есть время? — Квон, прошу... Забери меня... — Разве у боли есть время? На что ты толкнул мальчика, Гохён? — Мне все опротивели. Мне всё безразлично. — Он так боится за папу, так любит его... Разве ты никого не любил, Гохён? — Тебя... Больше всего на свете. — Разве у твоей боли было время? — Ты оставил меня... Ты бросил меня! — На что ты обрёк мальчика? На что ты его толкнул, Гохён? — Он может ничего не делать! Он... не обязан... — Как и ты. Ты ничего не должен был делать. Почему же ты не смог, Гохён? — Потому что я тебя любил... Я не мог смотреть. Забери меня! — На что ты обрёк того, кто любит так же, как любил ты, Гохён? Разве ты будешь здесь, со мной, сделав это? — Не надо так. Прошу... Мне и так больно! — А у твоей боли — есть время? Она — вовремя? И Гохён утонул в тяжёлой мути сна: сон-трава всегда делает сны ужасно глухими, слепыми — беспросветными. И если бы стакан не выпал из ослабевших рук, а лекарь продолжил бы над ней дышать, то, возможно, его желание исполнилось бы. Но она не убила, а лишь остановила его, дала возможность переждать свою ненависть и боль в голубой глубине сна. А когда он вынырнул из неё, понял, что снова будет впереди год. Что он будет лечить и зарабатывать себе сил и уверенности на новую попытку — в следующий раз. О Минхо он не вспомнил тогда — утром. Сон с разговором с Квоном он вспомнил только позже, через два дня, когда, открыв ночью дверь на негромкий тревожный стук, увидел юное измождённое лицо со следами укусов на губах, а потом, втащив падающего от слабости омегу в дом, несмотря на его сопротивление, увидел, что его штаны сзади в кровавых пятнах, а на шее зияют алым два отвратительных следа от чьих-то жестоких зубов. "На что ты обрёк мальчика, Гохён?" — бьющимся хрусталём прозвучало у него в голове, и он застонал и заплакал от ужаса, видя результат своих жестоких и равнодушных слов. Омега потерял сознание у него на руках. Позже, когда Гохён, ругаясь чёрными, злыми словами, омывал его худое тело в чане в купальне, стараясь не причинить вреда порванному входу и ногам, покрытым синими пятнами, он поклялся себе, что сделает всё, чтобы этому мальчику облегчить хоть немного жизни. Но этот дикий зверёк на уговоры вылечиться до конца у лекаря дома не поддался, еле Гохён убедил его хотя бы слегка подлечиться три дня. И на это бы не пошёл мальчишка, если бы мог ходить. Но ему было так больно, так стыдно, так страшно тоскливо на душе, что он невольно замирал и переставал дёргаться, когда Гохён чуть поглаживал его дрожащие плечи и говорил своим особым, мягким голосом, которым разговаривал с детьми и особо пугливыми омегами. Только так Минхо хотя бы чуть-чуть переставал дрожать и плакать. Провожая его, Гохён всё же решился сказать ему насчёт возможной беременности и того, что может помочь. Это далось ему с трудом, потому что если что-то и доставляло ему душевные муки в его работе, так это необходимость избавлять омег от плода. Но... Он снова и снова смотрел на спящего у него в маленькой чуланной комнате юношу и понимал, что вот ему ребёнок совершенно никак не будет в радость. Поэтому и сказал. И дал сверх мази и лекарств ещё много восстановительных отваров для папы, которого этот мальчик так отчаянно, так трогательно любил, что и сам бета невольно проникся уважением и каким-то трепетом к этому омеге, который смог вырастить такого чудесного сына. Были там средства и для самого омеги — продолжать лечение. Кроме того, он все это время купал Минхо в особом отваре бровинки с крапивой и мятой, чтобы отбить отвратительный запах, — Минхо в рыданиях обмолвился, что это был ужасный перец — которым пропах мальчик. И через три дня таких купаний Минхо, принюхиваясь, робко сказал: — Я... я ведь больше не пахну этим... его запахом, да? — Не знаю, малыш, — покачал головой Гохён. — Я ведь не чувствую. Принюхайся. Отвар должен был подействовать и сделать твой запах девственно чистым. Об этом средстве мало кто знает, но я надеюсь, тебе оно поможет. Минхо снова потянул тонкими ноздрями, и впервые за всё это время лицо его озарила робкая, тихая улыбка. — Не пахну... Я больше им не пахну, Гохён-щи. Боже... Спасибо, вам! Спасибо! — Ну, одной печалью меньше, малыш, — осторожно похлопал его по плечу Гохён. — Но ты должен продолжать эти купания, два раза в день, как и у меня — хотя бы ещё дней пять. И тогда... Тогда, я надеюсь, ты сможешь навсегда забыть о том, что пришлось пережить тебе, сы... Малыш... Он чуть было не назвал тогда омегу сыном. Это поразило его до глубины души, но он запретил себе об этом думать, понимая, что напрасные надежды и мечты ему, в его-то жизни и с его-то целями, ни к чему. Он проводил Минхо до ворот и помахал ему вслед. Помахал, хотя Минхо не оглянулся. И не вернулся — чему Гохён был рад. И вот теперь он снова сидел на старинном стуле в маленькой кухне Гохёна и дрожащими губами умолял его уничтожить жизнь, зародившуюся в нём от любимого человека. А лекарь смотрел на него и думал, что если сделает это, то, наверно, с чернавкой до следующего года можно будет не тянуть.***
— Малыш, ты понимаешь, что если мы это сделаем, то ты, скорее всего, больше никогда не станешь папой? — Гохён подвинул к Минхо чашку с зелёным чаем и влитыми туда втихую десятком капель валериановой настойки. — Пей. Надо выпить. — Не хочу, я не... — Минхо глотнул воздуха и сжал руки на столе, чтобы не было так явно видно, что пальцы дрожали. Он явно был настроен решительно. Только вот Гохён был лекарем уже двадцать лет. Поэтому омежий срыв по беременности чуял издалека. Если сейчас этот мальчик не возьмёт себя в руки и не успокоится, помощь Гохёна в том, что он задумал, ему не понадобится. — Я сказал — пей. — Голос Гохёна мог быть и таким — жёстким и спокойным настолько, что мальчишка затрепетал ресницами, под которыми наконец-то блеснули слёзы, и немедленно взял кружку бледными до синевы, тонкими пальцами. Гохён быстро окинул фигуру, оценил одежду, вспомнил, что, несмотря на весну и тепло, ночью было холодно — когда он вышел на улицу из-за бессонницы, вынужден был вернуться за накидкой. Омега продрог. Омега шёл сюда, возможно, всю ночь. Он уже рассказал вкратце, что работал в Казунце, что полюбил — и неудачно, что альфа его бросил и теперь... вот. Ему некуда деть ребёнка. Он не может... Не может! Никак не может он принести его отцу. И вот по этим словам Гохён понял, насколько большое горе сейчас ходит диким штормом в груди этого звонкого, как струночка, нежного — и такого сильного омеги. Нет, второй раз он его не погубит. Квон не простит его тогда. Не простит и не примет там, куда он так хочет попасть. Минхо пил маленькими глотками, чуть морщась, — всё-таки у него сейчас все чувства обострены, и вкус с обонянием особенно, так что ему очень горько сейчас, хотя он видит вроде как обычный листовой чай. Видит, понимает, что что-то не так с чаем — но продолжает пить, не сводя испуганных глаз с Гохёна. Значит, всё ещё способен верить, значит... Значит, его дитя верит Гохёну. Да, пяти месяцев, конечно, ещё нет, всего-то скорее всего недели три, может, месяц. Но всё равно, у такого юного папочки организм начинает реагировать на окружение очень остро рано, чтобы защитить неопытного омегу. Хотя... Гохён вздохнул. Пока ещё ничего непонятно. — Минхо, тебе надо согреться, — начал он снова осторожно, подбирая слова. — В любом случае, я не буду ничего делать, если ты будешь болен. — У меня всё нормально, — дрожащими губами ответил Минхо. — Вы... Вы сделаете? Господин лекарь! Я умоляю. Мне надо сейчас... Я должен к папе идти, он ждёт меня не сегодня-завтра, я и так задержусь. Но я не могу... Он почувствует запах! Мне надо срочно! Он расстроится, он... Ему нельзя, у него сердце. Я не могу, понимаете? Понимаете? — Его голос сбился на шёпот, отчаянный, с явно сдерживаемыми слезами, невнятный из-за того, что успокоительное начало действовать. — Малыш, мы всё решим, понимаешь? — так же тихо ответил ему Гохён и попробовал осторожно погладить его по руке. Но Минхо испуганно отдёрнул руку, а потом виновато закусил губу: такое поведение ему самому было непонятно. А вот Гохёну вполне: омега внутри будет бунтовать против любого, кто не отец ребёнка, если он будет возможной парой, но не будет вызывать доверия — полного и безоговорочного. — Простите, — смущённо прошептал Минхо. — Сам не понимаю... — Всё в порядке, малыш, — успокаивающе ответил Гохён, добавив про себя: "Просто ты любишь того мерзавца, который сделал это с тобой. Очень сильно любишь. " А вслух сказал: — Купальня, Минхо. Купальня и горячее питьё. Первое дело, чтобы не заболеть. — У меня, — мучительно краснея, сказал Минхо, — пока нечем вам заплатить, но я, как только оправлюсь, клянусь... — Конечно, — спокойно кивнул Гохён. — А пока ты можешь отплатить мне тем, что будешь послушным мальчиком и не будешь возражать, позволишь сделать так, чтобы с тобой ничего плохого не случилось. Хорошо? Минхо захлопал ресницами. Он явно пытался понять, чем всё это ему грозит, но по медленно становящемуся ленивым взгляду, по тому, что перестали дрожать его пальцы, по раскрасневшимся щекам становилось понятно, что он расслабляется. Что не в силах сопротивляться и упрямиться. В купальне он просидел недолго, то есть бета не позволил ему там сидеть долго, а не то бы он там заснул. Вышел оттуда Минхо разнеженным, шатающимся от слабости — полностью готовым подчиниться воле Гохёна. И тот уложил его в чуланную комнату на застеленную чистыми белёными простынями постель. Укрыл мягким пуховым одеялом и тихо вышел. Впрочем, его шагов Минхо уже не услышал бы: он уснул мгновенно.***
Разговор состоялся на следующий день, потому что Минхо проспал весь день и всю ночь. Гохён два раза будил его, чтобы впихнуть бульон, которым должен был кормить его сквозь капризное хныканье и умоляющее: "Нет... не хочу... прошу, ещё чуть-чуть спать... не... хочу... ммм... вкусно... хоч спа-а-ать...". Второй раз бульон он сварил крепче, питательнее, потому что омега-то ладно, но ребёнка надо было кормить. И поэтому, когда утром Гохён обнаружил Минхо на кухне готовящим к запариванию небольшой казанок с кашей, то, виду не подав, очень обрадовался. Омега выглядел гораздо лучше: щёки были всё ещё бледны, но уже не казались запавшими, под глазами были тени, но сами глаза уже вполне мирно блестели милой сердитостью: кажется, он чего-то там забыл положить в кашу и теперь должен был снова вытягивать горячий казанок из печи, чтобы исправить это. — Не возись с тяжёлым, — мягко сказал бета, отбирая ухватки. — Тебе нельзя. Минхо потупил взгляд, вдохнул — но ничего не ответил. — Спасибо вам, — тихо сказал он, сев за накрытый стол и опустив голову над тарелкой с двумя ложками каши. Бета цокнул и наложил ещё пять ложек, а на испуганный возражающий взгляд нахмурился и шикнул. Минхо съел всё до ложечки и благодарно разулыбался: — Спасибо! Спасибо, Гохён-щи! — Я думал о твоей просьбе, — сказал лекарь. И улыбка тут же пропала с лица омеги, уголки губ горько опустились, и он смиренно опустил глаза. — Я должен услышать твою историю в подробностях, чтобы быть уверенным, что это твоё обдуманное решение, Минхо. Оно грозит тебе слишком многим. А так как заплатить мне ты не сможешь, выхода у тебя нет: ты расскажешь мне всё без утайки. Прямо с того момента, как вышел в мои ворота и до того, как позавчера снова в них вошёл. Минхо рассказывал долго. Потому что часто прерывался на то, чтобы собраться с силами. Но не утаил ничего. Ни своих чувств. Ни своих подозрений. Ни своей боли. Ни причин своего побега. Ни того, что его звали назад. — Но я никогда не вернусь, Гохён-щи, — твёрдо сказал омега, снова стискивая пальцы рук, лежащих на столе. — Никогда. И я бы... Я бы оставил этого ребёнка, правда. — Минхо закрыл глаза и тяжело сглотнул. — Правда... Хотя он и может быть похож на него. Но я не могу. Мне надо зарабатывать, я и так пустой вернусь к папе в этом месяце, только и остаётся надеяться, что папа не очень тратился. — Минхо горько усмехнулся, очевидно, вспоминая что-то неприятное. — Так что... Я не могу вернуться к папе беременный, без альфы и с окончательным клеймом шлюхм-хм-м-м... — Он смущённо закашлялся и, страшно покраснев, опустил голову. — Послушай меня, — негромко ответил Гохён. — Только обещай, что не перебьёшь, пока не услышишь всё до конца? Минхо согласно кивнул. — Я хочу... Я хочу купить у тебя этого ребёнка. Стоп! — Он поднял палец и угрожающе покачал им в воздухе в ответ на вытаращенные глаза Минхо и его открытый для крика рот. — Послушай. Тебе нельзя — понимаешь? — нельзя сейчас делать то, что ты задумал. Ты останешься без детей, а ты сам сказал, что любишь их и не против однажды их завести. Я верю, что боги даруют тебе это, и это будет счастьем! Так что я предлагаю другой выход. Стоп, я сказал! — уже прикрикнул он, видя, как начинают дрожать губы Минхо, как рвётся у него из груди горькое возражение. — Я не говорил, что сделаю, как ты попросишь. Я сказал, что попробую разрешить эту неприятность. И я это делаю. Я не просто заберу ребёнка, когда он родится. Я буду ухаживать за тобой, пока ты будешь его носить. И оплачу тебе эти восемь месяцев, пока ты будешь занят тем, чтобы подготовиться к рождению — уже моего! — ребёнка здоровым и сильным. Чан... Этот альфа... Он платил тебе пятьдесят монет? — Сорок восемь монет и три золот... — Минхо захлебнулся слезами и упал головой на руки, лежащие на столе. Гохён не мешал ему. Омега рыдал горько, тоскливо подвывая, несвязно что-то шепча, и в этом отчаянном шёпоте Гохён мог только разобрать "за что" и "не могу". — Можешь, — твёрдо сказал он. — Я бета, Минхо. У меня не может быть детей. Я не так стар, как ты мог бы подумать, мне всего лишь сорок пять лет, я смогу вырастить его, воспитать и сделать лекарем, передать ему всё, что я знаю. Я... Я всегда мечтал о сыне, Минхо. И если ты сможешь мне его дать. Я многое могу для тебя сделать. — Мой папа, — прорыдал Минхо, который не мог остановить слёзы. — Что он скажет, когда узнает, что я отдал... Что отдал своего сына? — А вот это ты возьмёшь на себя! — резко ответил Гохён. — Ты не можешь принести сына ему, но он вряд ли будет рад, если ты оставишь его даже без возможности стать дедушкой. Так что ты подумаешь и найдёшь слова, ясно? И перестань рыдать. Для твоего... для нашего ребёнка это вредно. Вот, выпей. Это укрепляющий настой. Ты будешь пить его каждый день три раза. И ещё... — Он несколько замялся. — Я... Мне надо осмотреть тебя, Минхо. Ты мог пострадать, убегая от... из того дома. И по дороге сюда. Поэтому я проведу осмотр, и это может быть не очень приятно, но ты должен справиться со смущением и... вообще... Минхо испуганно посмотрел на лекаря и спросил дрожащим голосом: — Это... это больно? — Поверь, по сравнению с... — Гохён мысленно дал себе пощёчину, увидев затравленный взгляд омеги, и закончил мягко и ласково: — Нет, малыш, нет. Это не очень приятно — всего лишь. Так что не бойся. И вообще, больше ничего не бойся, прошу. Просто слушайся меня — и всё будет хорошо. — Вы ведь будете о нём заботиться? — внезапно тихо спросил Минхо, не поднимая глаз. — Я стану ему лучшим отцом из всех возможных в нашем случае, — твёрдо ответил Гохён. — Пойдём в лекарскую. Я осмотрю тебя. Ты после купальни, так что в самый раз. С ребёнком было всё в порядке, но вот сам омега был в не очень хорошем состоянии. Ослабленный, тревожно вздрагивающий от каждого прикосновения, с ослабленными родовыми путями. — Тебе надо лежать, Минхо. Не вставая, лежать хотя бы две недели. — Две недели? — переспросил омега, жалобно морщась. — Гохён-ши, я помню, что должен вас слушать, но я не могу. Мне надо к папе. Понимаете? Он ждёт... Я не могу... — Ты должен отнести ему деньги? Минхо мучительно покраснел и пожал плечами: — Ну, в этом месяце... — Не дури, — прикрикнул бета. — Я сказал, что буду платить. Две недели ты лежишь, не вставая, а потом будешь помогать по дому и готовить. Каша была божественна сегодня, мы сработаемся. — Сказал и подмигнул радостно приоткрывшему губки в улыбке Минхо. — Но ты ляжешь и будешь вставать, только чтобы покушать. А деньги... Пятьдесят монет. Я отнесу их твоему папе. Давно хотел познакомиться с тем, кто заслужил такую безмерную любовь такого чудесного малыша, как ты. И нет, не возражай. Здоровье тво... нашего ребёнка на первом месте, ясно? — Но... Что вы скажете ему? Как объясните?.. — Скажу правду, малыш. Скажу, что ты не можешь, потому что не совсем здоров, но всё равно будешь в порядке, потому что я лекарь и позабочусь о тебе. Надеюсь, он поверит мне. Только... — Он тяжело вздохнул и пытливо заглянул в огромные и тревожные глаза Минхо, явно пытавшегося всё уложить в своей голове. — Ты... Ты говорил что-нибудь ему о нашем... о нашем прошлом знакомстве? Минхо снова покраснел и яростно замотал головой. — Он ничего не знает. Прошу... — Я ничего не скажу, — облегчённо выдохнул Гохён, совесть дерганула ему по сердцу, но он всё равно не мог скрыть своей радости. — Всё будет хорошо, малыш. Просто поверь мне. Всё будет хорошо. Обещаю. И Минхо доверчиво мурлыкнул и невольно потёрся о его руку, когда бета снова протянул её, чтобы погладить юношу по пушистым после купальни волосам. " Я был бы прекрасным отцом, — грустно подумал бета, перебирая мягкие пряди. — Жаль, что этого никогда не будет. Мир очень многое потерял, сделав меня бетой. Мда..."***
— Я убью его! Убью! Что он сделал с мальчиком?! Где Минхо?! — Милый, не надо. Нет, стой, стой, ты его утопишь, прошу, умоляю, Ликси, малыш, не на... да чёрт! Ты его покалечишь! — Плевать! Тварь! Пьяная тварь! Что ты сделал с нашим омежкой?! — Это не ваш... мхмр-р.... мм... да хва... брхр-р... хватит... холодно же... Хёндж... хмр-р... пожалуйста! Сонни... Хватит! — Ликси, стой, стой, не вырывайся! Джисон! Твоего папаню в душу! Хватит ржать! Вытаскивай его! Нини! Быстро! — Я согласен с папой. Эту пьянь надо проучить. — Заткнись, я сказал! Вытащи его! — Ребят, а чего здесь так травами пахнет? Это чьё? — Не знаю, но вообще мне кажется... чёрт... тяжёлый гад... Да не брыкайся ты, придурок... Слушай... Кажется, от него... — Бредишь? Да ладно... Это... Это как это?... Э-э-э... — Ликси, Ликси, прошу! Ну же, ну же! Тебе нельзя, слышишь? Подумай о нашем Юнхване... Эй... ну-у-у.... во-о-от... Кто опять искупал эти миленькие глазки в слёзках, моя веснушечка? Не плачь, Ликси, мы всё выясним, мы найдём его. — Он... он... он ведь мог и поги... погибнуть... Один! Эта тварь его... Он выгнал! Выгнал нашего омежку! Сидит тут, воняет своим лугом... Тва-а-арь... Моего малыша! Такого невинного! Выгна-а-ал... — Я не выгонял... Сам свалил... И хрен с ним, ясно?! — Заткнись! Просто — заткнись, Чан! — Ты-то чего лезешь, что, вступаешься за любовничка бывшего? Страшный удар — и двое альф, намертво сцепившихся на полу. — Остановите их! Нини! — Чего? Мой побеждает, всё нормал... — Я сказал замерли!! Стёкла, вздрогнувшие и жалобно звякнувшие от яростно рыка взрослого альфы в бешенстве. И — полная тишина... — Вау... Дорогой... Это было... это... — Молчать всем! Чан, сука такая! Немедленно вытерся и оделся! Задрал светить голой задницей! — Сами раздели, а сами.. — Молчать! Молчать, щенки!! Джисон, быстро вымыл рожу свою разбитую, забрал этого недоумка малолетнего своего и на кухню, живо! Нам чаю, Ликсу — молока с мёдом... — Не хочу... — Я сказал! Молока! Сука! С мёдом!! — Всё, всё... с мёдом... понял... Иди, Нини, иди от греха... — Теперь ты! — Ой, Джинни, ты такой... когда так рычишь, я прямо... — Теперь ты! Ещё раз сорвёшься на Чана, оттащу в дом, запру в спальне и... — Я согласен! — И не выпущу до родов, дрянь похотливая! Лекарь что сказал? Никаких переживаний! Никакого напряжения! А ты чуть не на себе тушу этого гада в купальню тащил, а потом в чан запихивал! — И водой холодной поливал! — Вот именно! — И сделал бы так снова! — Не беси меня, Ликси, детка, я же не шучу... — Ладно, ладно... отойди, не надо... ладно... Я буду... буду терпелив. — А теперь марш в кухню, надо допросить эту сволочь, куда он дел мальчонку. — Джинни, а потом можно, когда эти наши двое уедут, ты в спальне мне так же порыч... ой, больно же! — Задница у тебя просто невероятная, Ликси. Насчёт спальни я подумаю.