«Он не знал, что это чувство останется с ним надолго.
Оно потускнеет, сделавшись привычным, но иногда будет
настигать его с неожиданной силой, похожей на удар,
заставляя задыхаться от счастья, наполняя глаза слезами, а душу восторгом»
«Дом, в котором…»
Мариам Петросян
Шагать по раскаленным углям было бы не так больно. Леской раскроить себе глотку или шилом выколоть глаза. Наждачной бумагой пройтись по коже. И еще чем-нибудь. С одиннадцатого этажа можно взлететь вниз головой. Навязчивых мыслей всегда было много. В его-то возрасте. Едва за девять, — на часах тоже — а в руках уже новая открытая склянка перекиси. Высокопроцентной. На столе беспорядок, в голове не прибраться даже службой психологической помощи. Взгляд в зеркало как принудительное самоубийство. Еще немного, и собаки слетят с цепи на хозяина. На столе беспорядок, и найти чистые ватные диски пытка. Смотреть на себя сродни казни без возможности умереть. Остается бесконечно захлебываться в крови, слезах и горечи лекарств. Сожженные пальцы плетут паутинку на ободранных, раскрасневшихся щеках, карябают нос и пытаются «вычесать» веснушки. Точно вши или подкожные паразиты. Ватные диски мокнут в перекиси, мешаются с кровью и облезлой кожей. Под ногтями засыхают слезы и детские мечты. Взрослые жестоки к себе, дети — ко всем. Получают с молоком матери. Феликс был слишком добрым, чтобы быть жестоким, и слишком милосердным, что позволял остальным спускать это с рук. В стае новорожденных щенят он сдох бы первым. От голода, просто потому, что не смог бы сражаться за молоко матери. Возможно, та бы сама перегрызла ему трахею, перещелкнула за секунду, чтобы закончить мучения. А пока Ликсу приходилось справляться с мучениями самому. Дети порой крайне жестоки. И жестокость эта их забавляет. Всегда весело смотреть на то, как побитая дворняга забивается в угол и скулит, когда в нее кидаются камнями. Можно поймать бездомного кота и подпалить ему хвост, по одному повыдергивать усы и сбросить с шестого этажа. Они ведь всегда приземляются на лапы — как раз и проверить можно. Затравить соседского ребенка и вселить страх в его чистые глаза, полные надежды — раз плюнуть, в лицо, покрытое солнечными поцелуями. Феликсу едва за девять, и руки его по локоть в собственной крови. С щек слезает кожа, а кончики пальцев всегда сожжены до белесой пленки. Он ненавидит лето, солнце и все, что с ними связано. Но больше всего он ненавидит себя за то, что хочет быть любимым всеми. Неважно кем, лишь бы кем-то. Феликс, больше всех любимый солнцем, оказался тем, кто больше всех страдает от этой любви. Он смотрит на себя в маленькое зеркало на стене: худой, как обглоданный скелет, то ли больной, то ли забитый чуть ли не до смерти. Щеки целиком и сплошь в красных пятнах от раздражения, сжег раствором перекиси — больно касаться. От слез еще больней, и он лишь жалобно скулит в плотно сжатые зубы, трет до блеска, словно пытается соскоблить кожу до костей. Тех самых, что уже поперек горла стоят. Одинокий мальчик, не принимающий любви, но безбожно в ней нуждающийся. Грязный ватный диск летит в пакет с мусором, забытый в углу еще на прошлой неделе. Феликс засматривается, молчит. Порой хочется так же выбросить и себя. Рождаться было нечестно. Таким. Слишком непохожим на других. Чертова овечка среди толпы голодных волков. Они сжирают заживо, сдирают когтями кожу и перегрызают клыками хребет. Закапывают останки на заднем дворе, прямо под носом, но найти никогда не получится. Феликса они стабильно покусывают пять дней в неделю. Просто потому, что мир любит его больше. Он (мир) это написал на его лице, шрифтом Брайля по глазам и щекам, пощекотал уши кисточкой и рассыпался по его плечам и спине. Попытался заслужить любовь, а Феликсу от нее только тошно. Уж лучше бы он родился каким-нибудь инвалидом, гляди, его полюбили бы из жалости. Людям такое нравится: чувствовать над кем-то превосходство и показывать свое снисхождение. Извращенная форма божества. Феликс стекает по стулу на пол, вгрызается мертвым взглядом в потолок над собой, весь в желтых подтеках и пятнах — соседи затопили еще года три назад. Лежит и ждет, чуда ли или смерти. Засыпает, так ничего и не дождавшись. Спит без снов, за что спасибо. Обычно ему снятся голодные волки, с раскрытой слюнявой пастью и налитыми кровью глазами. Вообще много чего снится, но Феликсу запоминаются всегда почему-то только они. Просыпается он от того, что мать громко ходит по его комнате, шаркает резиновой подошвой тапочек, собирает разбросанную по полу и кровати одежду в корзину для белья. Феликс тушуется, перекатывается на бок и прячет лицо в сгибе локтя. Кожа горит от соприкосновения с тканью. Женщина подходит к столу и начинает нервно расставлять разбросанные баночки. Роняет склянку с перекисью на пол, и Феликс замирает. В горле скребется страх. — Зачем тебе перекись? Порезался? — ребенок двигается ближе и прячет лицо в складках ее домашних брюк, обнимает за щиколотки, будто пытаясь сбежать от всего мира и в первую очередь от себя. — Нет, просто, — выпытывает из себя Феликс и замолкает. В глазах пляшут застоявшиеся слезы. — Ты опять за свое? — Феликса с силой отрывают от себя, как старый мусорный пакет. У матери не всегда была крепкая хватка. Она стала такой, наверное, после развода, со временем. Черствела вместе с сердцем, пока не начала дробить кости. Феликс весь сжался. Обида топила глаза. — Господи, что за кошмар, — женщина сжала его подбородок, поворачивая к себе лицом. Пальцы давили на раздраженную кожу, заставляя Феликса шипеть и захлебываться соплями от боли. — Ты когда-нибудь это прекратишь? — женщина отдернула руку, как если бы дотронулась до чего-то мерзкого. Феликс даже не пошатнулся. В подобном он не сомневался, сам себя шугается. Мать больше не говорит ни слова, и от того еще хуже — убивать тишиной и придавливать взглядом она умеет лучше всего. Даже голодные псы с ней не сравнятся. Она растирает детский крем по щекам и носу, игнорирует дрожащие от слез ресницы. Феликс думает, что ее можно понять. Вот только делать этого он не хочет. Ровным счетом как и она — его. Остаток выходного он проводит в своей комнате, не выходит даже за едой. Ему не надо, он не первый раз ссорится с матерью и уже давно припас в ящике хлебцы. Всухомятку, конечно, так себе, но всяко лучше, чем сидеть под ее взглядом как на убой. Феликс лежит на кровати у окна и смотрит на пустое темное небо: не видно ни звезд, ни даже облаков. Думается, что нечестно это — небо подарило ему звезды на щеках (или Феликс их украл, он не знает), а само теперь было чернее беспросветной тьмы. Забери, думает Феликс, все до единой, пока всматривается в окно. В ответ ему — тишина без единого изъяна. Феликса стабильно покусывают пять дней в неделю. И, наконец, окончательно догрызают. Гонят после занятий в сторону заброшенных частников, будоражат криком. От страха колени гнутся в обратную сторону. Загнанным псом настигают, когда Ликс пытается перелезть через забор и зацепляется подолом своей толстовки. — Лови его! Хватай! — Не убежишь! Феликс раздирает ладони в кровь, пока пытается отцепить толстовку от колючей проволоки, только вот путается все сильней. Хнычет от бессилия в себя и озирается. Вокруг так и клацают клыками. — Мы тебе просто помочь хотим, — возникает кто-то сбоку и неприятно дышит в ухо. Что происходит дальше, Феликс видит со стороны. Смотрит на себя, прибитого к забору как к кресту, по сторонам держат за руки, колени ватные, так и тянутся к земле (к счастью, — или несчастью — чужие руки не позволяют свалиться в грязь). Феликсу забавно смотреть на себя со стороны — он будто распростер объятия, от этой мысли измученная улыбка потухает надеждой на лице, не остается незамеченной. — Ты че, псих что ли? — кривится его одноклассник и кивает кому-то. Феликс видит его со спины, стоящий где-то вдали. К лицу прислоняют что-то шершавое, и Ли дергается. Его рефлекторно хватают за подбородок и с силой сжимают. — Не дергайся, чертова принцесса, — в этой фразе столько ненависти, что ею можно было бы обмотать все планету трижды. Затуманенный взгляд падает вниз, и Феликс видит небрежно оторванный кусок наждачной бумаги. Тот Феликс, что стоит позади и смотрит на себя, кривится и хватается холодными разодранными ладонями за щеки. Больно и горит, как если бы на них лили кипящий металл. Слышно, как при трении скрипит кожа, как натужно дышит стоящим перед ним одноклассник, как кровь проступает наружу каплями, как рвутся сухожилия с мясом. Как трещит и надрывается леской последняя надежда. Говорят, перед смертью жизнь проносится как кадры из фильма. У Феликса в глазах пустота. Вся жизнь и так — перед ним, собралась кучкой одноклассников. Безжалостно сдирающей с его щек веснушчатую кожу. Феликс выглядит так, как если б его лицо пропустили через мясорубку. Смотреть на себя со стороны слишком жалко, и он отворачивается, закрывает глаза. Надеется потерять сознание навсегда. За спиной раздается щелчок карманного ножика, и Феликса пробивает потом. Адреналин подскакивает в крови и прибивается волной к горлу. Больше Феликс не там, где-то вдали, он снова прибит к забору и смотрит в дикие глаза одноклассников. Разрывается бешеным криком и рассыпается в пинках. Толстовка рвется, ослабевает и чужая хватка. Из ран на лице проступает кровь, смешивается с соленым потом. Феликс сейчас сам как дикий волк и загрызет каждого. Одноклассники отскакивают, когда Ликс ногой пинает главного в живот, и тот валится на землю. — С-сука… — шипит тот и разминает место удара. Ему не было больно, скорее, просто неожиданно. А еще неприятно, как если ты теряешь свой статус в толпе людей. Дети порой бывают крайне жестоки, и Феликс осознает это как никто другой. Но если хочешь выжить, ты должен стать еще хуже. Подол толстовки рвется окончательно, срывает и крышу. Голодный и дикий пес, которого Ликс задабривал долгие годы, разгрызает грудную клетку. У него в груди — хрип от крика вперемешку со смелостью и желанием жить. Для чего-то, — он сам не знает, для чего — что страстно жаждет увидеть. Когда-нибудь, своими глазами. Феликс рассыпается в кулачных с зажмуренными глазами, бьет, куда попадет, успевает даже пару раз по себе, перекатывается, кувыркается с кем-то по земле и тонет в грязи. Ошметки кожи на щеках горят, кровь мешается с песком и землей. Адреналин бьет по ушам, и голоса вокруг заглушаются пробкой. Или водой. Точно водой, холодной и грязной, разлитой из опрокинутой бочки для отстаивания воды. Некогда в этих частниках жили бедные и старики, а сейчас — одиночество. Хорошее место для не самых хороших компаний, и страшно подумать, что этот район граничит со спальным, буквально на обочине. Или на краю обрыва. На грани и Феликс: он брыкается, скулит и впивается клыками во все, что не видит, просто на ощупь. Он впервые думает, что может убить. Вот только не успевает. Его валят на землю быстрей, чем он успевает банально среагировать, даже словесно. В глазах пляшут звезды от удара в затылок. Феликс задыхается от подступающих ударов-волн. Успевает только закрыть лицо, и ботинок с силой влетает в предплечье, звук треснувшей кости разлетается, кажется, на весь частный район. Феликс все ждет, а девятый вал так и не настигает. В ушах звенит, глаза пузырятся слезами. Отбитые почки пульсируют. Холодно, сыро, и тело онемело от боли. Он лежит так пару часов, весь в мокрой грязи и песке, сырая кора-ниточка липнет к коже на лице. Его даже пару раз тошнит: один раз на себя, неожиданно, второй, когда Феликс переворачивается на живот и пытается подняться на колени. Думается, что ползти он будет вечность. Можно позвонить матери, но так не хочется. Феликс несколько минут сидит, облокотившись о поваленную бочку, смотрит на сломанную руку пустым взглядом. Много на что смотрит, лишь бы не увидеть свое отражение. Голова ноет от удара по затылку, и в ушах звенит. Феликсу хочется прилечь и врасти в эту грязь, исчезнуть. Похоронить себя заживо. Жить не хочется настолько, что тошнит от себя. Но тошнить уже нечем, если только побитыми внутренностями. Феликс приходит в себя в частниках почти до самого вечера, в луже и грязи, пока где-то из лесополосы не начинают завывать бродячие псы. Ликс решает уйти чисто на рефлексах, не хочется быть загрызенным где-то на мусорке. Феликс еще надеется стать кем-то любимым. На остановке он понимает, что дойти до дома сам не сможет, он в принципе слабо помнит, что происходит потом. Он как-то находит в себе силы, — и смелость — чтобы написать матери и попросить его забрать. С него капает липкая грязная вода, а ему кажется, что кровь. Мать забирает его через минут тридцать, вся на нервах, больше из-за того, что ее оторвали от работы, нежели из волнения о сыне. Феликс с трудом находит в себе силы проснуться, когда она приезжает за ним на машине, еще трудней дается оставаться в сознании после всего случившегося. Голос матери отдается каким-то фоном, обрывисто, что-то про больницу и лицо, но Ли уже не может заставить себя открыть глаза. Потом наступает тишина. Слишком успокаивающая. Словно он погрузился в вакуум. Спрятался от мира в безопасность. Не хотелось просыпаться. Когда Феликс открывает глаза в следующий раз, он видит перед собой ночь. Тело ватное и стянуто чем-то плотным. Одеялом, думает Феликс, про себя улыбается от мыслей, что мать постаралась, впервые за столько лет. Засыпает снова без снов. Паника наступает чуть позже, когда Феликс хочет почесать свои шрамы, но не может пошевелить телом. Свой голос заглушается чем-то плотным, и до Феликса доходит осознание, что его лицо чем-то замотано. И примотан он не одеялом, как хотелось бы. И матери здесь нет подавно. Паника вырывается вместе с криком ужаса. С Феликсом работают позже очень долго и едва ли добиваются хоть каких-то результатов. Ли больше похож на ходячий труп, нежели на человека. Или на зомби. Феликс напуган и все время просится домой к матери, все спрашивает, почему та его не забирает из больницы. От него пахнет медикаментами, старыми больничными простынями и отчаянием. «Понимаешь, твоя мать. Она больше не придет». «Не понимаю». Через несколько месяцев Феликс попадает в дом. Только не в свой, а детский. Его сломанная рука почти зажила, да и носить бинты на лице больше нет потребности. Вот только Ликс до ужаса боится. Не то сам посмотреть на свое лицо не может, не то показать другим. Он не знакомится с другими детьми, не ходит на завтраки, обеды и ужины в столовую. Он думает, что ему повезло жить одному в маленькой комнатке пять на пять, только это психологи уверили воспитателей в этой необходимости. Феликс еще слишком мал, и сознание его вытеснило страшные события того дня. Накрыло пеленой сна и тайны. По ночам Феликс все еще зовет мать. Днем, когда медсестры приходят поменять его повязки или принести тарелки с едой, Ликс дергает их за рукав и что-то лепечет про нее. Он не получает ответа на свой вопрос все три месяца, что живет в доме, в отдельной комнатушке пять на пять, без зеркал. Одна лишь кровать, тумбочка и шкаф, в который умещаются все его вещи. Его бинты на лице меняются на обычную маску, и ту он носит постоянно, пока не окажется один в своей спальне. На него косятся, показывают пальцем и обходят стороной из страха чем-то заразиться. И Феликсу, вроде как, должно быть обидно, но вместе с тем он думает, лучше пусть его будут обходить стороной по этой причине, нежели он снова переживет весь тот кошмар. Он встречает Чанбина ночью, в общей ванной, когда хочет умыться без надзора и чужих взглядов. Если быть точнее, Чанбин замечает его первым, тихо заходит в туалет, пока Ликс стоит к нему спиной и смотрит на небо через маленькую форточку без ручки. Ли так и не смотрится в зеркало, но его профиль отражается в нем, и Чанбин смотрит на то, как бегают глаза того самого «странного парня, который вечно ходит в маске и не посещает общие приемы пищи». О нем так Хан отозвался, а потом получил под ребра. Тебе ли о странностях говорить, возмутился тогда Со, и разговор быстро замялся. Его щеки — щека, если быть точнее — были усыпаны веснушками и бледными тонкими полосками-шрамами. Их на самом деле заметить издалека было сложно, просто Чанбин подошел к зеркалу почти вплотную, чтобы руки помыть. Феликс тогда и заметил, замер, отвернулся резко, закрывая лицо руками. Жалобно заскулил: — Не смотри! Феликс хлопнул дверью спрятавшись в одной из кабинок, щелкнул замок. — У тебя все нормально? — Чанбин стоял на месте, не решаясь подойти и постучать, учитывая такую реакцию. На памяти старшего был только один странный подросток — Хан Джисон, да и к тому он привык. — Не рассказывай никому, пожалуйста. Я тебя очень прошу, — под дверью показалась чужая поясница, скрытая толстовкой — Феликс съехал по дверце вниз и сел лицом к унитазу. Блевать что ли собрался, подумал Чанбин. Перед глазами так и стоял образ запуганного мелкого пацана с сеткой тонких полупрозрачных шрамов на щеках. Он и сам был таким, тощий до жути, что одежда висела складками, явно не доедал. Не удивительно, он ведь в общей столовой всего раз появился, в первый день. На него еще тогда пальцами показывать начали и перешептываться: сидел за самым отдаленным столом и не ел. Весь час в маске просидел, пока столовая не опустела. Больше его здесь никто не видел. — Ты о чем? — Чанбин облокотился о старую раковину, всю в трещинах. Еще немного, и через них начнет прорастать мох. Или плющ. Сюда потом будет очередь, чтобы удавиться. — Я про лицо, — убитым голосом добавил Феликс, и Чанбин нахмурился. — Веснушки? — Да, они, — ответил совсем шепотом, будто рассказывал самую важную тайну в своей жизни. Если бы Чанбин знал, с каким стыдом и страхом Феликс об этом рассказывает, он бы включил воду еще в самом начале. Увы, додумался только сейчас, кран повернул. Не сильно громко, но достаточно, чтобы заглушить их голоса. Их вряд ли кто-то подслушивал, просто Со показалось, что так будет спокойней. — Это из-за них у тебя все лицо в шрамах? — силуэт за дверью покрылся мурашками. — Можешь не отвечать, если тебе неприятно, — быстро добавил старший и повернулся к зеркалу. Хотелось смыть с себя сегодняшний день. — Да. Избавиться пытался, — Феликс вытянул ноги на холодном полу, по обе стороны от унитаза, затылком лег на дверцу, перекатывался головой из стороны в сторону. Хотел нацепить маску, но то осталась на соседней с Чанбином раковине. Интересно, если он попросит сейчас маску, будет ли он казаться еще более странным, чем сейчас. — Зря. Они прикольные, — пожал тот плечами, как если бы Феликс сейчас стоял напротив и смотрел на него. Дверь позади дернулась от того, что Феликс развернулся, прикладываясь ухом к ней. Не так расслышал что ли. — Серьезно? — одна коленка в старых спортивных штанах выглядывала из-под двери, острая и наверняка вся в синяках. На таких, как он (Феликс), кожа точно книга, любая помарка видна. — Ну, да. Никого у моих знакомых их нет. Необычно выглядит, — Чанбин хочет уйти: поддерживать словесно и пытаться что-то объяснить не его привычка, хотя сейчас и захотелось искренне. Не станет врать, Феликс выглядел так, словно нуждался в этом больше всего. В принятии себя кем-то. Даже не самим собой. — Прям серьезно-серьезно? — не унимается Феликс. Он сейчас, наверное, похож на самого настоящего ребенка, думает Чанбин, пока вытирает руки о свои штаны и зачесывает растрепанные волосы назад. Феликс подглядывает за ним через раздолбанную замочную скважину. Любуется, стоит сказать. — Ага. Будто Хенджин блестки рассыпал свои, — тянет Чанбин задумчиво. Совсем не придает значения тому, что Феликс его не понимает. — Не знаю, о чем ты, но звучит круто, — выдыхает Феликс, словно с его души валится валун. Если задуматься, так оно и есть. И тогда можно совсем немного полюбить себя больше. — Хочешь, пойдем со мной, покажу. Ему твои веснушки понравятся больше меня. — Так они тебе не нравятся? — Нравятся, — отрезает Чанбин. — Просто у него свои тараканы по этому поводу. Так ты пойдешь или нет? — говорит он уже у двери, и Ликс выплывает из кабинки, а глаза его полны надежды. Феликс пошел следом. По-глупому улыбающийся и источающий солнечный свет в темном коридоре, светился и светил тысячами звезд на своих щеках. В комнату к соседям Чанбина зашел не сразу, сначала тушевался за спиной старшего. — Тебе не обязательно этого делать, если ты не хочешь. Они нормальные, если что. Ну, насколько это возможно, — Чанбин почесал шрам на подбородке. Вторую руку он держал на ручке двери, готовый в любой момент открыть. Возможно, ему стоило сделать это сразу, как они пришли, но чем ближе они подходили к комнате, тем быстрей Феликс терял весь свой настрой. И веру в себя. Не хотелось, чтобы он еще потерял веру еще в Чанбина. Неприятно как-никак, тем более после этого минутного откровенного разговора через обшарпанную дверцу в туалете. Нос вспотел под маской. Дверь все же открылась. Только не подорванным доверием к Чанбину, а внезапно выскочившим из комнаты Хенджином, а за ним — вскочившим с кровати Минхо. Чанбину в жизни мало везло, и сейчас не исключение. Хван дернулся, когда увидел на перед собой кровавый подтек и разбитый нос, по его вине. Шрам на подбородке Чанбина появился, наверное, так же, в это охотно верилось после увиденного. — Твою мать, Хенджин, — Чанбин отшатнулся, упершись спиной в стену возле двери, руку прижал к лицу, чтобы не запачкать весь пол. — Прости! Прости-прости! — парень, к которому старший обратился как «Хенджин», пару раз махнул перед собой руками и отскочил подальше от двери. Опасность в виде соседа все еще нависала над ним грозовой тучей. Вторая сейчас вытирала кровь подолом черной футболки, но пока только скапливалась. Стук привлек внимание всех, даже уже спавших и засыпающих за маленьким рабочим столом жителей комнаты. Некоторые нехотя выплыли из комнаты, остальные же без особого интереса глядели в дверное пространство. — В чем дело? — возле Чанбина оказался, наверное, самые старший из всех увиденных Феликсом людей. У него забавно волосы вились в кудри, точно как шерсть овечки. И, вероятно, были мягкие, как пушистое облако. — Сколько уже раз я говорил, надо перевесить дверь так, чтобы она внутрь открывалась. Из-за этих двоих мое лицо скоро превратится в плоскую тарелку. Заметь, я никак в их спорах не участвую, но огребаю похлеще двоих за раз, — Чанбин осел на пол, вздыхая со всей тяжестью. — Да будет тебе. Шрамы украшают мужчину, — махнул рукой парень в разноцветных очках. Феликс его узнал, его трудно было не знать. Что-то вроде местной знаменитости. Даже вспомнилось, как Ликс был свидетелем войны с медикаментами. Услышал как-то визг и вопли, выглянул из комнаты, а там Хан бегает по этажу с тележкой, за ним какая-то свита совсем детей, разбрасывают блистеры и баночки с таблетками. «Мы против этой отравы!» и «долой самоуправство врачей, которые пичкают нас всякой химией» кричал он тогда во все горло. Было забавно. Хан его тоже сразу заметил — тот стоял, прячась за дверью, будто уже убегать собирался. Джисон спохватился раньше, чем Ликс придумал план отступления. — О, это же ты. Тот странный парень из столовки, — Хан звякнул дужками очков, перевесив их на воротник. — Завались, а, Джисон, — Чанбин потер глаза. — Тебе ли говорить про странности. Это вообще-то, — Со осекся также быстро, как и заговорил. — Кстати, ты вообще кто? — Феликс я. На том и порешали. Его затащили в комнату сразу же, хватая за обе руки. Усадили на ковер, принесли всяких запрещенных сладостей, откопали термос с уже остывшим чаем. Кидали все в круг на полу, перед Феликсом, и по очереди усаживались, этот круг замыкая. Заражали своим гостеприимством всю комнату, отпечатались даже на стенах. Ликс долго не решался снять маску, только когда Чанбин в очередной раз напомнил ему, что делать это вовсе не обязательно, а потом на младших посмотрел многозначно. — Вот это да-а, — присвистнул Хан, сразу разбегаясь по всему лицо взглядом. — Невероятно, — следом добавил тот самый длинный, который разбил Чанбину нос. — Офигеть. Они че, типа, настоящие? — все не унимался Джисон, подползая ближе. — Можно потрогать? Феликс не успевал реагировать на каждого, более того, он не знал, как на это все реагировать. Сердце затрепетало, когда каждый с горящими глазами рисовал линии и соединял между собой веснушки, игнорируя маленькие зарастающие шрамы. Хенджин, тот самый, который разбил Чанбину нос, позже попросил сделать это вживую. — Можно я порисую на твоем лице? Я аккуратно, — он начал приставать к Феликсу под утро, когда все уже улеглись, и Хван смог спокойно сесть за стол. Только сейчас ему хотелось порисовать на звездном полотне Феликса. Утром ребята проснулись под одеялом из блесток, тех самых, что украшали каждую веснушку Феликса. Ярче горели только его глаза. Феликс впервые подумал, что может быть любимым. И решил ради этого положить свою жизнь на кон. Он переселился к ним уже вечером. Все бегал весь день с этажа на этаж и переносил в руках вещи. Хан ему помогал. Не потому, что хотел сам. Просто никто не доверил бы ему подготовку нового места и уборку в комнате, а Джисон и не жаловался. Лучше он пару раз сбегает с этажа на этаж, чем будет корячиться с перестановкой. Воспитательница поймала их на третий раз, когда принесла Феликсу обед. Так и осталась в дверях, удивленно рассматривая то, как Феликс и Джисон по очереди вытаскивают вещи из шкафа, смеются и балуются. Больше радовало то, что его подопечный не стыдился своего лица. «Смотри, Дахен-нуна, у меня лицо будто из сказочной книги, все в блестках! Совсем как эльф!» Приходилось щуриться — Феликс светился ярче тысячи галактик. Феликс очень быстро к ним притерся. У него, как оказалось, вообще была надоедливая привычка ко всем липнуть. Хотелось физически почувствовать себя любимым. И про мать он больше не спрашивал. Как-то невзначай спросил Джисона, сможет ли тот достать ему информацию, а тот и достал. Говорят «гадкий цыпленок по итогу вырастает в красивого лебедя». Вот только Феликс вырос не в красивого лебедя, а в невесть что. Копировал всех вокруг и потерялся. В нем было понемногу ото всех: сарказм от Минхо, забота о других от Бан Чана, внешность от Хенджина (Чанбин как-то без задней мысли похвалил новую прическу Хвана, а Феликс возьми и отрасти свои; даже осветлитель стащил у девочек и сжег все волосы, но блонда добился. Очень хотелось быть любимым), скрытность от Сынмина. От Джисона он нахватался кошмаров, и теперь вместе с голодными псами ему снилась пустая квартира. Не своя, чья-то — свою он уже и не помнил. От Йенни он украл нужду в других, а от Чанбина — резкость и прямолинейность. А от себя… от себя он сохранил лишь имя в медкарте, которую спрятали на складе с сотнями таких же. Феликс умудрялся быть всеми, будучи при этом никем. И все же он был неповторимым. Тем самым мальчиком со звездами на щеках, искавшим любви и наконец-то ее нашедшим.