Скажи, как вышло, что мой мир безумно огромный, А свой ты запер за дверьми, и он размером с комнату? С утра стакан, экран, диван, а что еще нужно? Ты слишком пьян переживать, что кто-то умер снаружи.
— Ты опять украл книги из городской библиотеки? — Олежа пытается звучать осуждающе, но на самом деле ему очень смешно. Сережа и сам хихикает, прикладывая палец к губам и себе, и Волкову, тихо шикая на него. — Т-ш-ш! И это еще не все! Помнишь ту училку по литературе? Она хотела у меня эту книжку отобрать, мол, интересно ей, что это такое увлекательное я так заинтересованно читаю вместо того, чтобы учить стихи… Сережа вдруг замирает на месте, не договорив фразу, и его лицо кардинально меняется — бледнеет, хмурится и каким-то образом одновременно выглядит беспомощным и решительным. Олежа беспокойно следит за его взглядом в конец коридора и видит широкоплечего Вадика, зажавшего в углу какого-то испуганного омегу. Мимо снуют другие люди, совершенно не обращая внимания на возмутительную ситуацию, которая происходит у них на глазах, и кажется, только Олежа вместе с Сережей замечают, как грубо этот Вадик проходится ладонями по телу омеги с мерзейшей улыбочкой. Волков даже не знает, кто из них первый рвется вперед — и он, и Сережа оба одновременно оказываются в метре от них за одно мгновение, вмешиваясь в происходящее. — Не тронь его! — кричит Разумовский так громко, как только может, цепляясь за руки Вадика, пока Олежа, тоже отталкивая альфу от сжавшегося омеги, хочет заслонить последнего собой, но вдруг чувствует странное недомогание — голова за одно мгновение вспыхивает искрами и покрывается туманом, так что Волкова вроде бы тошнит, но вместе с этим такое чувство в животе… приятное? Волков несколько раз моргает, глядя на омегу перед собой, когда делает резкий вдох и все понимает — у него течка. «Неудивительно, что на него так набросились», мелькает в голове, после чего Волков так ужасно злится на себя, что отчаянно краснеет. «Нет, это не должно быть оправданием, никоим образом… я же сейчас на него не хочу наброситься. Я чувствую это, но могу себя сдержать». Ощущения действительно в какой-то мере сладкие, легкие и головокружительные, однако то и дело в них проскальзывает нечто потаенное, животное, что Олежу весьма пугает, пусть такое чувство все еще далеко от страшных описаний из Сережиной книги. — Не мешай, Разумовский! — тем временем повышает голос Вадик, нависая над омегой. Он гораздо выше десятилетнего храброго Сережи, однако последний ничуть не боится, упрямо смотрит, вздернув подбородок, и сжимает кулаки. — Иди отсюда, пока и на твою шлюшью задницу кто-то не позарился! — А откуда ты знаешь, как шлюхи выглядят? — ничуть не смутившись, цедит Сережа со всем возможным презрением. — Денег у тебя на них не хватает, ибо ты не работаешь, а папаши тоже нет, чтобы оплатить желания своей сахарной детки… — Че сказал?! — откровенно выпучивает глаза Вадик, замахиваясь кулаком. — Говорю, у тебя ни шлюх никогда не будет, ни мозгов! Хотя знаешь, учитывая то, как часто ты клеишься к бедным омегам, из всех обитателей этого детдома главной шлюхой являешься только… Последнее слово Сережа просто не успевает договорить — Вадик тут же заряжает ему прямо в нос, а Олежа, вздрогнув, шепчет перепуганному омеге «беги», тоже накидываясь на тринадцатилетнего бугая с кулаками, но Вадик легко отталкивает его от себя, брезгливо сплюнув под ноги упавшему Олеже, тут же вскочившего и бросившегося на помощь Разумовскому. — Пошел ты! — кричит он вслед смеющемуся Вадику, поворачиваясь к Сереже. Тот сидит на полу, часто моргая и пытаясь заткнуть нос пальцами, по которым стекают неровные струйки крови. — Эй, эй, дружище, ты как? — В порядке, — гнусавит Сережа, пытаясь спрятать крохотную слезинку боли. — Главное… главное — мы того бедного омегу спасли… «А теперь займемся спасением тебя», думает Олежа, поскорее ведя Разумовского в медпункт и совершенно не обращая внимания на боль в своих разодранных коленках. — Бедный омега, — вновь сетует Разумовский уже в кабинете врача, болтая ногами и периодически трогая ватки в своих ноздрях. — Несправедливо это все… терпеть не могу этих альф! — Полегче, — тихонько напоминает Олежа, насупившись, — я все еще рядом с тобой нахожусь, вообще-то. — Ты — исключение из правила, — отмахивается Сережа, — один на миллион, и то благодаря моим стараниям и моему влиянию. — «Скромности у него не отнимать», сетует Волков про себя, но не спешит разуверять в этом лучшего друга. — Ты… ты вообще как? — с подозревающим взглядом в голубых глазах спрашивает он, хмурясь. — Ты же… чувствовал, что у него течка, так? — Так, — и не думает увиливать Олежа, вновь вспоминая это щекочущее чувство в животе. Теперь он уже больше уверен, что ему хотелось трогать. Не отпускать того омегу, а придвинуться поближе, чтобы продлить эту сладкую негу и томление в грудной клетке. — Но я… в порядке вроде бы. Это терпимо. Контролируемо. Сережа откровенно и напряженно пялится на него еще несколько секунд. Мимо них проходит медсестра, которая советует Олегу приложить к коленям лед из холодильника, и после ее ухода Разумовский решительно выдавливает: — Это все потому, что тебе только десять лет, а вот когда подростковый возраст начнется, тебя понесет… — Какого черта? — рявкает Олежа, уже не сдерживая свою обиду. Едва ли найденный пакет со льдом, охладив ладонь, летит прямо в голову Сережи, и тот едва ли успевает увернуться. — Почему ты так себя ведешь? Снова подозреваешь меня в чем-то, снова говоришь, что у меня возникнут те самые мысли? Я же клялся тебе, клялся на мизинчиках, твою мать, это никогда для меня не было пустым звуком, слышишь? Так что тебе еще нужно? Поклясться на крови? Или игнорировать тебя оставшуюся жизнь, чтобы точно не сорваться? Сережа как-то весь сжимается от этих слов, по-детски оттопырив губу — Волкову кажется, что он вот-вот заплачет, и потому весь запал пропадает, но в голове все еще царит обиженное непонимание такого отношения к себе. Они были друзьями целых пять лет, лучшими друзьями, между прочим, и Олежа зазубрил все эти глупые книжки, только чтобы дать Сереже понять — ему можно верить, а он так сильно продолжает его опасаться только из-за того, что дано от рождения… — Я ведь появился в детдоме, когда мне было четыре, — тихо шепчет Сережа, засопев. — Я хорошо… даже слишком хорошо помню, как моих родителей не стало. Мой отец, он… он так много пил, от него постоянно несло этим дурацким виски «Джек Дэниэлс», запах которого пропитал всю нашу квартиру, и он… он постоянно использовал моего папу. Постоянно нагибал его несколько раз за день, прямо при мне, понимаешь? Я это хорошо помню, — вновь повторяет он, зажмурившись, будто от этого та страшная картина навсегда выветрится из его памяти, — все его действия, слова, эти мерзкие движения… он просто ненавидел омег, он самый настоящий сексист по отношению к омегам, он просто… просто не мог поверить, что его ребенок тоже родился слабым и никчемным… Олежа мигом оказывается рядом, успев осторожно принять Сережу в свои объятья, прежде чем тот разразится плачем, уткнувшись другу в плечо. Он уже пять раз пожалел, что затронул эту тему, потому что ранее никогда не видел Разумовского таким открытым и уязвимым, как сейчас, а объятья никогда не были такими крепкими и утешающими для обоих. — Я ненавижу себя за то, что являюсь таким, я так хочу это исправить, но ничего не могу поделать, — всхлипывает Сережа ему в футболку, пока Волков инстинктивно гладит его по спине, не зная, как еще помочь в данной ситуации. Если бы он мог забрать боль друга себе, он бы непременно это сделал, но сейчас вариант один: дать Сереже выплеснуть свои эмоции и просто побыть рядом в это непростое время. — Я ненавижу то, что со мной могут сделать то, что делали с папой, просто не могу это терпеть… не хочу, не хочу, не хочу… — Я никому не дам это с тобой сделать, — проникновенно обещает Олег, сместив руку на мягкие теплые волосы Разумовского, — честно-честно, не позволю, никому и ни с кем… «Будет правильным не расспрашивать его о смерти родителей сейчас», решает Волков, крепче обнимая Сережу, «но я надеюсь, тот ублюдок обязательно сдох в муках». Разумовский обнимает его в ответ, плача и одновременно с этим стараясь не сопеть, чтобы из носа вновь не потекла кровь, и пахнет — вновь безумно вкусно пахнет, так что Олежа обо всех омегах с течками забывает. Тут, с Сережей, гораздо уютнее и комфортнее. Тут хорошо. — Ты не будешь один, — еще раз обещает Олег, после чего Разумовский почему-то от него отстраняется, поспешно вытирая слезы рукавом грязного свитера. — Я никогда не был один, — возражает он серьезно и ведет плечами, — со мной… со мной всегда был мой друг. Вот он. Палец указывает в сторону, но Волков, проследив за ним, никого в медпункте не видит.***
— Принес книги. Очень остроумно, — холодно комментирует Олег, положив том с цветастой надписью «взаимоотношения альфы и омеги» и закладкой, сооруженной из кусочка бумаги и скрепки, на пол. Сережа даже к нему не поворачивается, продолжая кутаться в одеяло и смотреть в стену. — Прикупил еще парочку, если понадобится. Следующая вылазка в город будет нескоро. — Мне кажется, у меня температура, — игнорируя фразы Волкова, бормочет Разумовский, ничуть не пошевелившись. — Мне нужно жаропонижающее, чтобы не сдохнуть тут за считанные часы. Олег чуть хмурится — простудиться Сережа здесь не мог, ведь Волков тщательно следит за температурой в комнате и за уровнем сырости в подвале, так с чего бы у него высокая температура? Подходить к нежелающему разговаривать Разумовскому он, впрочем, тоже не собирается, поэтому верит на слово и кивает. — Это все? Сережа продолжает молчать, и Олегу чудится, будто он плотно-плотно стискивает свои зубы, сдерживая себя. Не смотреть и не подмечать такие детали у Волкова сейчас не получается: после того, как Разумовский перестал к нему тянуться и вымаливать прощение, словно его отрезало, Олегу будто бы начало этого не хватать. Может, при таком поведении Сережа больше напоминает прежнего себя, может, дело в слегка изменившемся запахе, что витает в этой комнате, но Волкову уже не так противно сюда приходить, а зеленая миля перестала превращаться в половину часа дороги… Олег ждет еще полминуты, потом кивает и открывает дверь, но хриплый голос догоняет и толкает его в спину: — Milovany. Мне… нужен этот одеколон. Олег косо глядит на Сережу, гадая, не послышалось ли ему. — Зачем тебе подавитель омежьего запаха? — глухо спрашивает он, пока холодок неприятной догадки проходится по затылку. Медленно повернувшись, Разумовский глядит прямо на Волкова со слабой насмешкой в глазах, больше изучая, чем пытаясь унизить одним взглядом, наконец произнеся с издевкой: — Хочу вкусно пахнуть, Олежа. Или чтобы вкусно пахло вокруг. «Ты всегда вкусно пахнешь, Сереж», неосознанно думает Волков, злясь на самого себя. Взгляд путешествует от лица Разумовского где-то к стене, к потолку и почему-то останавливается на двери, ведущей в душевую — точно на том самом месте, где висит крохотная камера, сейчас плотно прикрытая носком. «Какого… откуда он узнал, что тут вообще камеры?», искренне не понимает Волков, вспоминая, что специально покупал самые маленькие камеры и долго маскировал их, пока Разумовский был в отключке, поэтому сейчас он неосторожно шагает вперед, намереваясь посмотреть поближе и размышляя, когда именно Сережа мог это заметить — «неужели тот единственный раз, когда я за ним посмотрел…» — и очень зря теряет бдительность. Бум! По затылку ударяет что-то плоское и жесткое, отчего Олег неминуемо падает, успев подумать лишь о том, что наверняка Сережа воспользовался той самой книгой, пока Разумовский стремглав несется мимо него в коридор. Волков поднимается одним прыжком, стараясь не обращать внимания на раскалывающуюся и кружащуюся голову, кинувшись за ним — «ну и зря ты не закрыл меня тут, Серый» — и неумолимо нагоняет Разумовского, сокращая дистанцию между ними. Сережа бежит отчаянно, сверкая голыми пятками, спотыкаясь, запинаясь заплетающимися ногами одна о другую и не зная, куда сворачивать, а потому действуя наугад, пока коридор будто бы мешает ему, становится длиннее и более неровным. Олегу эти вдоль и поперек исхоженные коридоры давно знакомы, поэтому нагнать неудачливого беглеца оказывается просто, несмотря на шишку в затылке. Волков хватает Сережу за руку в самом конце пути — тот делает выпад, пытаясь выбраться из захвата, но не преуспевает в этом, поэтому Олег стискивает его сильнее, прижав его спиной к своей груди обеими руками. — Нет! — буквально взвывает тот, активно дергаясь и пытаясь заехать локтем по голове Волкова, утаскивающего его обратно. — Только не это! Нет! — Хватит! — рявкает Олег, как следует его встряхнув. — А ну прекрати эти истерики, дурак недоделанный! Вконец ебанулся? Держать Разумовского с каждой секундой становится сложнее даже не от того, что из-за активного сопротивления приходится то и дело перехватывать его покрепче и предотвращать попытки атаковать, а от его близости, отчего-то манящей, родной и желанной. Половину пути до камеры Волков проделывает почти на автомате, поглощенный этим непонятным ощущением, туманящим голову еще больше, чем тот удар книгой, пока нехорошее подозрение ледяными ладонями сжимает желудок и сердце. Сережа сопротивляется так яростно. Так тяжело. Будто преодолевает себя, борется не только с Олегом, толкнувшим его обратно в камеру, но еще и с самим собой… — А ты думал, я буду сидеть, сложа руки, и ждать, пока ты соизволишь принять решение обо мне? — Разумовский предпринимает попытку оттолкнуть Олега в сторону, а тот полностью заслоняет собой путь к выходу, вновь нащупывая пистолет на поясе. — Да черта с два! Не хочешь отпускать добровольно — так я сам уйду! — Никуда ты не пойдешь! — повышает голос Олег кое-как — нечто внутри мешает собраться с силами. — Кто я, по-твоему, твой пленник? — Сережа, измеряя шагами комнату и то и дело мечась к Волкову, с отвращением кривится. — Какого черта ты сюда меня притащил? — Может, и пленник! — На кой хрен тебе пленник в виде меня? Что это, садистские наклонности? Хочешь использовать мое тело, когда тебе вздумается? Да лучше бы ты дал мне подохнуть от руки Грома в Сибири! — Вечно ты строишь из себя жертву, как будто кроме сущности омеги в тебе ничего больше нет! — буквально плюет Волков, наконец-то распознавая эту слабость и нарастающее желание. — И раз уж мы говорим об омежьей сущности — у тебя начинается течка? Сережа последний раз пытается упрямо обогнуть Олега и получает несильный толчок в грудь. Синие глаза горят злобой и обреченностью, после чего он, топнув ногой, просто плюхается на свою койку и отворачивается так, как сидел буквально пять минут назад. — Да пошел ты, — срывается с его дрожащих губ. — У тебя течка? — еще раз повторяет Олег, почему-то боясь услышать положительный ответ. — Не твое. Собачье. Дело. Волков криво усмехается. Медленно подойдя к камере, он все же снимает с нее злосчастный носок, зорко следя за Сережей, и покидает эту темницу, стремясь поскорее уйти подальше не только от Разумовского, но и от запахов, неумолимо утягивающих его в прошлое.***
— Достал? — Да, — кивает Олежа, достав из-за пазухи шуршащий пакет с необходимыми медикаментами. С губ Сережи, расположившегося на сене уже родного для них обоих подвала, срывается вздох облегчения. — Еле-еле купил, представляешь? Продают только совершеннолетним! Мне пришлось соврать, что у меня уже есть мой омега, которому необходимы эти лекарства, чтобы на него не позарились другие альфы! — А представляешь, я узнал у Татьяны Михайловны, что в России существует всего лишь один кризисный центр для омег! Один! — в ужасе подхватывает Сережа, проверяя содержимое пакета. — И один только фонд борьбы с домашним насилием против омег! Это чудовищно, Олежа, совсем чудовищно! — Бедные омеги, — соглашается Волков, присаживаясь рядом. В последнее время он с Сережей специально ведут себя плохо, чтобы чаще бывать в подвале, уже не таком холодном и сыром, как раньше. — Даже законы не защищают их нормально. — И главное — правительство закрывает на все глаза! — продолжает возмущаться во время изучения препаратов. — Им вообще все равно, в насколько патриархальном мире мы живем! Кошмар! Я вот расспросил Татьяну Михайловну, и знаешь, что она сказала? Что в России вообще запрещены аборты для омег! Совсем! Только подпольные доступны, да и то в крупных городах… — Надеюсь, ты изучал этот вопрос чисто ради интереса, а не как вариант своего будущего, — с долей тревоги замечает Олежа, разминая плечи. Он прекрасно знал, что омеги в этой стране вынуждены вынашивать плод, даже если он был зачат не по любви, но почему-то эта мысль, прозвучавшая из уст серьезного Сережи, звучит совсем жутко. — Я рассматриваю это как вариант будущего для всей страны. Для всех омег, которые точно так же страдают от этой вопиющей несправедливости! — Разумовский стукает кулаком по полу и, сморщившись, потирает ушибленную руку. Олежа чуть смеется. — Да ты у нас прирожденный оратор. — Лет через пять, когда мне будет восемнадцать, я буду делать все, что в моих силах, чтобы уберечь людей и поменять эти дурацкие законы, — все еще кривясь от боли, цедит Сережа. Волков ловит его пострадавшую ладонь и тоже растирает, чтобы потом чуть-чуть подуть на место, коим Разумовский ударился. — И ты будешь со мной, верно? — Куда же я денусь, — хохочет Олежа, но Сережа очень серьезно на него смотрит, так что улыбка сбегает с его лица. — Я не шучу. Я очень надеюсь, что ты останешься рядом со мной, даже когда мы наконец-то уйдем из этого детдома. Сердце Олежи делает тройное сальто и ухает в желудок, забившись в бешеном темпе. Рука нервно чешет шею, пока язык проходится по вмиг пересохшим губам — что значат эти слова Сережи? Неужели то самое? — Значит, ты положительно смотришь на то, чтобы, — голос подводит, и Олежа начинает заикаться, — чтобы я как бы… стал твоим альфой, получается? — Ч-чего? — Брови Разумовского так резво взлетают наверх, и сам он чересчур поспешно шарахается в сторону, пока сердце Волкова на этот раз с хрустом ломается и останавливается. «Ну конечно он не это имел в виду, дурак ты недоделанный», укоризненно проносится в голове, пока Олежа через силу сглатывает. «Ты годами выслушиваешь его отношение к альфам… никакое ты не исключение». — Я имел в виду… я совсем не то хотел сказать, — наспех придумывает отмазку, — я хотел предложить тебе… когда ты вырастешь и у тебя начнется это самое… чтобы другие альфы к тебе не приставали, я буду рядом, понимаешь? Просто давай притворимся… — А, ты в этом смысле. — Разумовский звучит странно, почти без эмоций, будто и сам не уверен, что чувствует. — Что ж… можно попробовать. С тобой они меньше меня тронут. — Да, именно в этом смысле, — механически повторяет Олежа, внезапно встрепенувшись последней надеждой. — А ты… ты о чем подумал? — Ни о чем, — отрезает Сережа, звуча со странной долей сожаления. — Совсем ни о чем. Тишина в этом подвале кажется совсем неловкой и неправильной. Раньше Олеже нравилось молчать рядом с Сережей, но теперь это молчание кажется затянутым, неприятным, до ужаса смущающим. — Ты забыл купить контрацептивы и еще одну марку подавляющих, — нарушает тишину Сережа, вновь зашуршав пакетами и явно делая вид, что ничего сейчас не произошло. Пакет он прячет под матрас — удобное место для хранения таких важных медикаментов. — А еще думаю, надо найти какое-то одеяло и притащить его сюда вместе с грелкой. Чтобы точно можно было спокойно проводить свои течки прямо здесь. — Тех подавляющих в аптеке не было, — на автомате отвечает Олежа, замыкаясь в себе. — А контрацептивы в таблетках тем более не продают, это ж нелегально. Максимум — презервативы. — Угу, — соглашается Сережа, — значит, надо поискать где-то в подвалах Питера… «Ты должен уважать его желание быть одиночкой и отказ», напоминает себе Волков, но глаза застилает пелена обиды и непонимания, хотя казалось бы, ничего очевиднее такой реакции быть не могло. «И вообще, тебе тринадцать, гормоны начинают шалить, вот ты и задумываешься о всяком…» — И кстати, я согласен, чтобы ты был моим альфой, — вновь шепчет Разумовский необычайно тихо, — если тебе, конечно, несложно. — Мне несложно, — подтверждает Олежа, стараясь не смотреть на друга. — Будем… парочкой. Мой омега. — Твой человек, — исправляет его Сережа, покачав головой, — ты же знаешь, как я не люблю слово «омега». Буду просто твоим человеком. Просто твоим.