Большое сердце
missing scene: StillWaterHold! VI
Вай давно уже разучилась верить во что-то кроме кулаков. Поэтому первое, что она пытается сделать, едва оказавшись в больничной тюрьме, это отбиться от тянущихся к ней рук. Вторым шагом следует крик сквозь сжатые от боли зубы; третьим — удовлетворение от звука впечатывания кулака в чужие губы. Потом ее пожирает темнота. Едкий запах хлорки бьет в нос, заставляя очнуться. Вместе с песчинками света, щекочущими глаза, приходит ноющая боль в боку — именно туда почти по самую рукоять вошла остро заточенная отвертка. Удар был со спины, разумеется. Исподтишка, подло и гнусно, и оттого еще более обидно. Вай лишь надеется, что она все-таки не сломала тому мальчишке позвоночник. Сколько ему, лет пятнадцать? Смуглый и тощий, с огромными серыми глазами, он напоминал ей кого-то из почти совсем позабытого детства. Может быть, потому она его и не трогала; да и что вообще ей мог сделать пацан шириной в одну ее ногу? Не так уж и много, на самом деле, — например, незаметно подойти со спины и одним ударом вогнать в ее бок острую железку. Отвертка вошла словно нож в масло, никакие мышцы не послужили защитной преградой. Дальше память дает сбой — Вай не помнит ничего, что было после. И как она оказалась в больничном отсеке — а не в своей камере, куда они всегда просто сбрасывают ее тело, — тоже остается загадкой. Она сглатывает горькую слюну. Губы горят огнем, во рту неприятная сухость; шея болит от неудобной позы и низкой подушки. Она весьма предсказуемо пристегнута к кровати; из вены торчит иголка, однако треск странного прибора с тремя проводами, соединяющимися в один у самой ее руки, не вызывает у нее никаких эмоций. Хотели бы убить — давно бы уже убили. А ей даже почти не больно. — А ты крепкая. Долго держалась. Хвалю. Низкий мужской голос разносится отовсюду — эхом ударяется о выкрашенный в зеленый цвет бетон, разбивается о серую плитку, теряется в химтековых светильниках. Вай вертит головой, пытаясь определить источник звука, и вздрагивает, когда он оказывается прямо перед ней. Он высокий и нескладный, немного худощав и словно вытянут вдоль. Очки без оправы — просто стекла, соединенные медной проволокой; дужки тоненькие, едва заметные, того и гляди развалятся. Лицо, лишенное возраста; темные глаза, широкие брови, узкие губы и аккуратная борода. Вай так и не понимает, кто это, поэтому просто хрипит привычное: — Пошел ты. — Э, нет. — Мужчина улыбается. — Из нас двоих пойти должна ты. Вай кривит лицо, не понимая, чего от нее хотят. Человек перед ней не похож на обычного офицера, миротворца или надзирателя; он одет так, словно только что гулял по Линиям или вышел глотнуть воздуха после удушливого вечера в «Последней капле». Полосатые штаны, зеленая рубашка с закатанными рукавами, на шее бусы из гаек и шестеренок, обвитых красными лентами. Он подходит к аппарату, и Вай начинает привычно трепыхаться, сопротивляясь любым движениям в ее сторону. — Даже не думай ко мне прикоснуться, — выплевывает она. — Иначе я… — Я и не собирался, — без тени раздражения перебивают ее. — Мне лишь нужно было посмотреть, сколько осталось раствора, чтобы успеть его заменить. Как ты себя чувствуешь? — Пошел ты, — следует предсказуемый ответ. Мужчина глубоко вздыхает и выходит.Δ
Во второй раз ее навещают после долгого сна. Все та же зеленая рубашка, все те же шестеренки в алых лентах; лицо — чуть усталое, но светлое, брови сдвинуты к переносице, под глазами синевато-серые круги. В поле зрения Вай нет ничего, кроме угла, в котором она лежит: от остального мира ее отделяет плотная полиэтиленовая занавеска, которая, кажется, даже звуков не пропускает. Все, что есть у Вай, — тусклый светильник, прибор с тремя трубками и кусок зеленой стены. На этом ее мир заканчивается — она даже не знает, какое сейчас время суток. Но есть в этом месте то, чего ей так не хватало все эти четыре с половиной года: фоновый шум, в котором угадываются звуки окружающего мира. Вай ясно слышит шаги и приглушенные голоса, слышит звон стекла, смену постельного белья; различает тяжелую походку надзирателей и сопровождающую ее перезарядку оружия. Сквозь сон ей кажется, будто кто-то произносит ее номер, но темнота быстро затягивает обратно. — И снова здравствуй. — Человек-с-шестеренками приносит с собой высокий металлический табурет и садится на него, ставя ноги на перекладину. Он кажется птицей, пережидающей дождь на ветке осеннего дерева, и эта ассоциация прочно закрепляется в голове Вай. — Вчера не представился. Доктор Лон Хоуп. — Пошел ты, доктор. — Вай сжимает зубы. Он пропускает ее слова мимо ушей — или и вовсе их не слышит, отчего Вай быстро делает вывод, что у доктора перед ней явно проблемы со слухом. Значит, бить надо по ушам, чтобы окончательно нарушить его координацию. Это хорошо и, главное, просто. — У меня нет проблем со слухом, — вдруг говорит док. — А вот тебе точно стоит меня выслушать. Рана, которую тебе нанесли, повредила мышцы и задела печень. Я подлатал, но крови ушло слишком много, и требуется время, чтобы восстановиться. К счастью, мне удалось выбить несколько пакетов для тебя, иначе бы ты сейчас не… — Пошел ты. Док лишь молча улыбается — улыбка у него странная, перекошенная, словно одна половина лица парализована. Тень падает ему на лицо, и Вай бросает в жар от непроизвольной ассоциации: в полумраке кажется, что на нее смотрит Силко, улыбающийся горе́ оставленных позади трупов. Гнев подступает к горлу мгновенно — она бросается вперед, скалясь, но стальные оковы держат крепко, не позволяя напасть. Силко-из-воспоминаний смеется и исчезает, доктор-из-реальности меняет улыбку на едва уловимый страх. — Отдыхай. — Пошел… С тихим скрипом закрывается занавеска.Δ
Вай просыпается так резко, что почти кричит. Удушливый сон, давящий на голову, отказывается отпускать ее. Она задыхается, пытаясь сбросить руки со своей шеи, но Силко-из-кошмара только хохочет, и глаз его скачет вверх-вниз, а потом захлопывается, превращаясь в обезьянку с тарелками. В комнате есть кто-то еще: низкие мужские крики заполняют каждую трещину в бетоне страхом и болью, эхом отзываются в тяжелой голове. Смерть седым ужом ползет к их ногам, кусает за пятки; слышатся встревоженные голоса: «Их было восемь на одного, кэп, я клянусь, мы просто не успели», «Он достал зажигалку и…», «Смерть была бы милосерднее, чем это». Вай хочется спросить, что это, но не у кого: она абсолютно одна. Доктор-с-чудной-фамилией расспрашивает о том, что случилось, но ответов не разобрать. Еще один вопль вызывает у Вай ледяные мурашки. Слышится чертыхание, а потом крик резко обрывается, и остается только негромкий гул приборов. — Ценный свидетель, — доносится до ее ушей. — Надо спасти. Док заверяет, что раз надо, то спасет. И Вай почему-то верит.Δ
Спустя три цикла сна и череду бесконечных «пошел ты» в ответ на все фразы доктора в ее руку вставляют четвертую трубку. Вай, бледная, с острыми скулами, но полная решимости вгрызться в шею дока зубами при любой возможности, плюется ядовитыми комментариями, вызывая еще больше раздражающую ее улыбку. — Что, самый умный тут, да? — скалится она. — Раз самый умный, чего мне так хреново? Ты же доктор, лечи меня, а не иголки свои дурацкие втыкай! — Я делаю все, что могу. Либо не мешаешь, либо я тебя выписываю, — наконец не выдерживает Хоуп. — Пошел ты! Хоуп закатывает глаза. Ночью боль, поселившаяся в правом боку, тянется нугой, брызжет кислотными искрами. Вай сжимает металлический каркас кровати, чтобы не закричать. В голове пропитанная мазутом вата, кровь кипит и загорается; тело бьет крупная дрожь. Смерть разрастается, лезет под кожу, умоляет приютить и согреть. Вай кажется, что ее едят заживо. Док почти вбегает к ней — шестеренки звенят на груди — и сразу же кидается к аппарату. Подкручивает и настраивает, вытаскивает две трубки из четырех, подключает еще три; загоняет какую-то дрянь ей в плечо, мажет по губам липким и вязким кремом. Вай горит и бьется еще несколько часов, а потом все заканчивается, словно ничего и не было. Хоуп почти не отходит от нее все это время — только исчезает порой, оставляя после себя сладкий запах эфирных масел и жженого сахара, но всегда возвращается — со стаканом теплой воды и металлической трубочкой. Вай послушно делает несколько глотков — и теряется в череде бесконечных снов. Когда она открывает глаза нормально, то в воздухе больше не пахнет прогорклой хлоркой, а тяжелая полиэтиленовая шторка, ограждающая ее от всего мира, полностью распахнута. Прищурившись, Вай разглядывает череду обшарпанных медицинских кроватей — у каждой специальные крепления для рук и ног, — такие же аппараты, как те, к которым она подключена, и стойки для капельниц. Благодаря тонкой пластиковой перегородке в конце восьмой насчитанной кровати Вай находится одна в комнате; однако сразу же за импровизированной стенкой начинается другая жизнь: кто-то надсадно кричит, игнорируя просьбы замолчать; слышится успокаивающий голос Хоупа, а потом — звук удара металлической кружки о стенку. Сразу же за ним — выстрел, и Вай вздрагивает всем телом, не зная, чего ожидать. Через несколько минут перегородку отставляют в сторону, и в узкую щель протискивается Хоуп, серо-синим платком смахивая капли пота со лба. При виде Вай он улыбается и сразу же скрывается за дверью; возвращается все с тем же металлическим стаканчиком с трубочкой и прозрачным пакетом, наполненным светло-розовой жидкостью. Вай молчит: сил ругаться у нее нет, а пить хочется слишком сильно, чтобы выводить доктора из себя. Одним движением руки Хоуп отсоединяет три трубки, оставляя только одну, и открывает крышку аппарата. Вай не знает, что он делает, но слышит легкое шуршание — и пакет с жидкостью исчезает в недрах странной металлической коробки. — Что случилось? — спрашивает Вай осипшим голосом. Док подносит стакан к ее рту, и она жадно делает глоток. Солоноватая теплая жидкость мгновенно облегчает боль в пересохшем горле, и она откашливается, возвращая себе привычные резкие интонации. — Где именно? — Там. — Вай кивает на стенку. — Буйный пациент, — лаконично отвечает док. — Он жив? Кивок. — Здесь мертвых не любят. — Кое-кто был бы рад, если б я умерла. — Вай усмехается. — Всегда будут те, кто обрадуются нашей смерти. Как и наоборот. — Хоуп устало трет переносицу. — Да ты прям поэт, — громко фыркает Вай. — Когда я отсюда выйду? Док лишь пожимает плечами. — Когда скажут. — Кто скажет? Вместо ответа Хоуп качает головой. Сейчас, когда зеленоватый химтековый свет горит слишком ярко, он кажется квезальской птицей, и шестеренки на его груди тускло переливаются оттенками грязной синевы, создавая иллюзию невидимого бронежилета. Вай смотрит в них — и не может поймать свое отражение, словно оно ушло в тот момент, когда ее сюда привезли. Она даже не знает, как выглядит. В какой-то момент она с нарастающей паникой начинает терять воспоминания о собственном имени — и тогда в голову приходит идея записать его на теле, но никаких письменных принадлежностей им не выдают, потому она мается, пытаясь придумать способ. Ответ приходит неожиданно: с помощью золы и папиросной бумаги Вай изобретает подобие карандаша — и щедро исписывает им кожу каждый раз, когда выпадает возможность. Ее зовут Вайолет, и это — единственное, что они не смогли у нее забрать.Δ
Время тянется бесконечно медленно. Вай только и может, что лежать и смотреть в потолок, изредка слушая чужие крики, мольбы о помощи, ругательства и странные звуки, похожие на удары по мокрому тесту. Иногда она просыпается от них и долго не может уснуть, иногда засыпает под монотонное бормотание доктора — теперь она знает, что он единственный обитатель этой части тюрьмы, не считая бесконечных надзирателей, постоянно сменяющих друг друга у дверей, — или старого разбитого радио, которое транслирует одну-единственную волну на неизвестном ей певучем языке. Раз в несколько часов (дней?) по нему играет песня, и Вай интуитивно понимает, что это гимн чужой страны. Пронзительные и красивые мотивы погружают ее мозг в транс, и через какое-то время она может повторить все услышанные слова — жаль, совершенно не зная перевода. Как-то она спрашивает у Хоупа, что это за мелодия, постоянно играющая на радио, но тот только качает головой и прикладывает палец к губам, мол, не выдавай, что ты что-то слышишь, и тогда Вай почти кричит, посылая его к черту. Череда однотипных грубых фраз заканчивается новым болезненным пробуждением: трубок в Вай больше нет, зато есть постоянная ноющая боль при любом движении, и, когда она со стоном заходит в душевую — просто для того, чтобы совершить скудные утренние процедуры, — под повязкой растекается алое пятно. Хоуп бинтует ее со странным выражением лица — нахмуренным и обеспокоенным, и, когда Вай обезличенным голосом спрашивает, все ли в порядке, только поджимает губы и выдыхает короткое: — Должно быть лучше. Спустя несколько часов он приносит ей поднос с едой. Но вместо тюремных харчей, похожих на помои, Вай получает настоящий бульон — с кусочками вываренного мяса, хлопьями крупы и крупными кусками картошки. Бульон пахнет домом и — почему-то — запахом материнской одежды, и Вай шмыгает потекшим носом, прежде чем жадно наброситься на угощение. Она не спорит — боится, что отберут, и поглощает пищу с такой скоростью, что брови Хоупа от удивления ползут наверх. — Вкусно?.. Жена готовила, — бурчит док. Это первый раз, когда Вай не думает, что чужая еда может быть отравлена; и не последний, когда Хоуп — слегка неловко и по-особенному заботливо — поставит перед ней поднос с домашней едой. Трижды в день, строго по расписанию; и Вай становится все лучше и лучше — настолько, что через четыре цикла сна она может стоять ровно без чужой помощи. Они не разговаривают больше. Док не спрашивает о самочувствии, но меняет светло-розовые пакеты на прозрачные и, словно извиняясь, бормочет: «Это все, что я могу». Вай его не осуждает, хотя знает, что кому-то, кто лежит за пластиковой перегородкой, достается куда больше внимания и медикаментов, чем ей. Понимает: просто он ценный свидетель, а она — нет; но все равно в какой-то момент она начинает чувствовать благодарность к этому странному человеку, называющему себя доктором, и это ощущение селится глубоко внутри, прячется за тюремной железной дверью, стачивая острые зубы о цепи, обвивающие сердце. Вай смотрит на дока — и видит скрученную, взъерошенную, загнанную в капкан птицу, смирившуюся, что никогда не вырвется на свободу. В один из дней, засыпая, она видит свою семью — отца-шахтера и мать-торговку; запах целебных настоев, специй и тлеющего угля убаюкивает ее, позволяя выспаться. Утром, когда док приходит к ней с чашкой привычного бульона — на этот раз кусочки картофеля заметно меньше, а мяса почти нет, зато овощей полная тарелка, — Вай спрашивает: — Ты со всеми такой добренький или я особенная? Хоуп предсказуемо пожимает плечами — кажется, это его любимый жест — и отворачивается, заменяя очередной пакет с раствором. — Что за хрень ты вливаешь в меня каждый день? — не успокаивается Вай. — Ты пробыла здесь полторы недели, — док касается подушечками пальцев тонких дужек, — а спрашиваешь только сейчас? — Тебя что, не учили, что отвечать вопросом на вопрос — невежливо? — То есть ты поступаешь иначе? Вай раздраженно дергает плечом. — Пошел ты, — предсказуемо говорит она. — Думал, мы прошли этот этап. Ей требуется сделать глубокий вдох, чтобы успокоиться и перестать выискивать предметы, которыми можно нанести доктору Птице увечья. Ее руки все еще прикованы к кровати, но уже не так сильно, словно с каждым днем, проведенным здесь, она становится менее опасной; хотя все должно быть ровно наоборот. И это еще один вопрос, который она так хочет задать доку. — Мне надоело тут лежать. — Вай пытается размять затекшую спину. — Когда ты меня выпустишь? — Когда скажут, — следует неизменный ответ. — Ты хоть на какой-нибудь вопрос можешь ответить? — вскидывается она. — Я отвечаю. — Да ни хрена ты не отвечаешь! Говоришь какими-то тупыми загадками, нормально разговаривать не учили? — И это ты мне говоришь? — Хоуп приподнимает бровь и усмехается. — Пошел ты!!! — Я и так ухожу. Вай только отчаянно пыхтит ему вслед.Δ
К концу второй недели ее пребывания в больничном отсеке (Вай кое-как удается выпытать время у Хоупа) она готова повеситься от скуки. Постоянно прикованное к кровати тело окончательно отказывается слушаться — и, чтобы дойти до ванной комнаты, требуется гораздо больше усилий, чем даже в первые дни после ранения. Пока на нее не смотрят, Вай кое-как отжимается или разминает руки, но мышцы гудят без привычной нагрузки, а силовые упражнения отдаются острой болью в правом боку. Кроме того, от постоянно включенного света — отсек никогда не погружается в полную темноту — голова звенит при каждой попытке резко повернуться. Ей определенно нужно больше времени для восстановления, чем она думала. И информации. Но как получить информацию, если единственный человек, у которого она есть, почти не разговаривает с ней? Выбить, конечно же. …Выломать лейку от душевой, первый удар — по ключице, второй — ниже виска, оглушить, дезориентировать, но не добивать; если понадобится, нанести третий, снизу — и под ребро, чтоб скрутило от боли. Прижать к стене, ждать, пока выдаст себя с потрохами. …Бить ногой под колено, потом — выше, если не сломается, но док тощий и высокий, сломается, куда денется, коленями врежется в пол, сведет плечи; значит, можно локтем — в лицо и держать, пока не заговорит. …Полотенцем вокруг шеи, хлестнуть по лицу, сбить очки, сбить спесь, сбить костяшки о его лицо; вывернуть через себя, уложить спиной об пол, сесть сверху, методично кулаками — по лицу, но не сильно, чтобы не потерял способность здраво мыслить. Вай придумывает тысячу способов, как достать информацию, совершенно забывая о самом доступном ей, поэтому, когда док приходит, она только скалится и молчит, ожидая нужного момента. На все вопросы кивает или качает головой, ведет себя слишком настороженно; встает с кровати аккуратно, не сопротивляется перестегнутым наручникам, покорно идет в ванную, покорно ждет, когда закроется дверь, а затем — три минуты, которые ей отведены на личные процедуры. И слышит: — Жена просила узнать, что ты любишь. Из еды, в смысле. Приготовит. Только не наглей. Отломанная лейка с тихим стуком падает на пол.Δ
Он садится рядом с ее кроватью на вечный металлический стул и, чуть дергая головой вбок, спрашивает: — Чего ты злая такая все время? — Еще тупее не нашел что спросить? — огрызается Вай. — Еще глупее, чем напасть на меня, ничего не смогла придумать? — Как ты… Док закатывает глаза. Вай молчит, не зная, что ей следует говорить, — наверное, она все-таки чувствует легкий укол стыда за свои мысли, но нахохлившаяся зеленая птица перед ней явно заслуживает хорошей взбучки, иначе как объяснить постоянный уход от ответов или бесконечное замалчивание важной информации? — Чай будешь? — внезапно спрашивает Хоуп. Часть слогов он почему-то проглатывает, поэтому у него получается смешное «чабушь?», но Вай, на удивление, понимает. И сразу же кивает: она же не настолько глупая, чтобы упускать такую возможность. В крайнем случае всегда можно настучать железной чашкой этому докторишке по голове. — Чего ты такой заботливый все время? — возвращает Вай доку его же фразу, наблюдая, как он ослабляет цепи, ведущие от наручников к кровати: теперь она может спокойно пить из жестяной кружки, а не тянуться шеей за каждым глотком. — Не боишься, что кипятком в рожу плесну? Хоуп забирается обратно на стул, смешно обнимая тусклую алюминиевую емкость без намека на ручку двумя руками. От горячей жидкости с легким медовым привкусом идет густой пар, и очки у медика моментально запотевают. Он забавно трясет головой, а потом снимает их и вешает себе в вырез рубашки — некогда изумрудной, а теперь просто выцветшего болотного цвета. Вай совершенно не хочется повторять вопрос еще раз, поэтому она просто забывает про него, громко прихлебывая чай. В последний раз она пила подобное лет пять назад — зимой, когда Бонзо привез Вандеру целую жестяную коробку странных черных листьев. Вай тогда все думала, что это табак, а потом Вандер залил их кипятком и принес пузатую полосатую чашку им на двоих с Паудер. Горячий напиток был терпким, пряным и немного островатым, но не сладким и невероятно согревающим, оттого они выпили его за несколько минут, обжигая потрескавшиеся от суровых заунских морозов губы. Но чай закончился, Бонзо убили, Вандер погиб, Паудер пропала, и все, что осталось от тех времен, — жестяная коробка, пылившаяся в подвале. Вай уверена, что и ее там уже нет. — Не боюсь, — вдруг медленно, словно сомневаясь в своих словах, произносит Хоуп. — Думаю, тебя не учили колотить всех подряд. Только тех, кто нападает. — Я всегда буду бить первая. — Вай гневно трясет головой, и розовые пряди прилипают к покрытому от горячего чая испариной лбу. — Это лишь следствие влияния окружающего мира. — Док чуть крепче сжимает кружку. — Мы оба знаем, что никто не ходит по Зауну, от скуки бросаясь на людей. Всякий удар имеет свою цель. — Так говоришь, словно там был, — фыркает Вай. На лице у доктора Птицы мелькает странное выражение. — Я там живу. — Хоуп делает большой глоток чая, даже не жмурясь от его температуры. — Жил, — быстро поправляется он, с опаской глядя на пластиковую перегородку, отделяющую их от входной двери. — А сейчас где живешь? — Тут, — малоинформативно отвечает док. — Только тут. Но Вай уже не остановить — информационный голод дает о себе знать, а полное отсутствие нормальных диалогов заставляет задуматься о том, что происходит: впервые за все время пребывания здесь она получила хоть какие-то ответы, пусть и на те вопросы, которые совсем не планировала задавать. Возможно, если она постарается не разбить ему лицо в следующие несколько минут, то сможет узнать что-то еще. Она выпрямляет спину — насколько это возможно — и чуть подается вперед, звеня цепями. — Но у тебя есть семья, — говорит Вай, — значит, есть и сообщение с… наружностью? Хоуп поджимает губы и щурится, но Вай успевает заметить секундную боль, отраженную на его лице: кажется, что небо в глазах дока трескается; еще секунда — и дрожащие веки будут прорезаны осколками мутного виридиана. — Мне разрешено видеться с ними раз в полгода. Остальное я получаю в посылках. Сердце колет — чувство вины чем-то похоже на маленькую змейку смерти, которая когда-то обвивала ноги Вай. Вот только то чувство недельной давности было чужим, а это — свое, болезненное, терновое. Вай на поводу не идет; ищет лазейки в словах, подвох, расхождения; все пытается вспомнить, что слышала, а вспомнив, спрашивает: — Но ты же приносил мне поесть каждый день? — Такая уж у меня жена, — неловко улыбается доктор. — Привозит еду раз в три дня, передает письма. Иногда я прошу ее привезти лекарства, но это запрещено, поэтому удается не всегда. Но оно того стоит. — Он смотрит на прибор, когда-то заполненный пакетами с растворами, а теперь пустующий, и Вай вдруг понимает. Никто не знает о том, что он для нее сделал. Потому они и не разговаривали — док же сам сказал, что за дверью постоянно стоит охрана, а одно ее слово могло его погубить. Сдать с потрохами, выдать с головой, обрезать всякую ниточку между ним и ею; если бы она сказала что-то слишком громко, его бы пристрелили на месте, никто бы не стал рисковать, сколько они могут найти таких, как Хоуп, — десятки, сотни? Вот зачем нужна пластиковая стенка, расположенная в нескольких сантиметрах от входной двери, — чтобы никто не увидел ее, сидящую с четырьмя аппаратными трубками, и никто не спросил, откуда док берет эти пакеты непонятно с чем; ведь наверняка ценному свидетелю они куда важнее, чем для какой-то девчонки с минус двадцать девятого. Он же сам ей это все говорил! Совесть грызет кости ее ребер, с хрустом отламывает крупные куски и проглатывает не жуя; совесть кусает сердце — горячий, жадный до крупиц тепла орган, который она предпочла бы выбросить за ненадобностью; совесть кусает горло, образует там комок из невысказанной благодарности, кусает язык — так, что Вай забывает, как все слова вообще произносятся. — Кто-нибудь знает о том, что ты меня… ты меня?.. — спрашивает одними губами. Когда Хоуп качает головой, сердце у Вай разлетается на тысячу кусков. Глаза тускнеют, подбородок устало касается груди, волосы спадают на лицо. Ее разламывает: никому не верить чертовски сложно, когда перед тобой кто-то, кто к тебе хоть немного заботлив, и руки мелко дрожат, впиваясь в чашку. — Рад, что ты поняла это. — Док улыбается. — Больше не будешь пытаться меня побить? Вайолет закрывает глаза, не в силах разобраться с комком, образовавшимся в солнечном сплетении. — Думала, ты такой же, как они, — как-то совсем по-ребячески произносит она. Хоуп хмыкает: — Несмотря на то, что это — самое худшее место на земле, здесь все еще есть те, кому не все равно. В младших надзирателях есть один офицер, так вот, он возит письма на берег. Опасная затея, но он ни за что не откажется от нее. Так и ездит: в одной руке — боеприпасы, во второй — ящик с письмами. Знаешь, быть добрым — не значит быть слабым. Вай не отвечает. Сидят в тишине, доктор — прикрыв глаза и слегка раскачиваясь, Вай — погрузившись в тревожные мысли. Чувствует себя так, словно за ней гнались, а догнав, пробежали мимо, даже не задев, и только мороз по коже и запах домашней еды напоминают о том, что этот кто-то вообще был в ее жизни. Доверять так сложно, но ведь доверия от нее и не требовали, понимает Вай, только не быть такой резкой, но как быть мягче, если она вся состоит из железной брони, ей самой тоже осточертевшей? Вай считает до трех, чтобы успокоиться, — получается до пятнадцати. Бомба, упавшая на грудь, уже взорвалась, но почему-то все кости остались целы ровно настолько, чтобы соскрести с них золу и провести черту между «ими» и «им». Вандер учил ее нести ответственность за свои поступки и думать наперед — оба этих урока она забыла, едва попала в это место; а когда пришло время вспоминать, на ум только и лезло дурацкое «плати добром за добро». Но что она вообще может дать взамен? Ответ приходит сам собой. — Меня Вай зовут, — бурчит она, возвращая ему пустую кружку. — Вайолет, значит. — Хоуп поднимается с места. — Дочку тоже так зовут. Когда док уходит, Вай устало откидывается на подушку. Ей ничего не остается, кроме как заставить работать покрывшийся ржавой пленкой мозг и выскрести из себя хоть какие-то крупицы воспоминаний о том времени, когда любой разговор не сводился к удару кулаком. Поправляя упавшие на лоб волосы, она понимает: Хоуп не пристегнул наручники обратно.Δ
Сердце — чертов предатель, вырывается из груди, ломая ребра, крутится, вертится, ну же, поиграй, погладь, поговори о самом важном. И Вай разговаривает. Не с сердцем, конечно, — с Хоупом. Слова приходят с трудом, ртутными каплями падают с губ, катятся серыми шариками по грязному плиточному полу. И с каждой их беседой удушающая мгла, висящая под потолком, отступает, превращая пустоту в чистый зеленый цвет. И эти долгие беседы о самом простом, что может происходить в мире за каменными неприступными стенами, делают Вай лучше. Порой она хорохорится, вскидывается, огрызается или выставляет острые рамки доступных тем — например, никогда не говорят о том, что ей пришлось пережить в тюрьме; но больше в этих действиях нет злобы или агрессии; Вай не защищается — потому что защищаться не от кого. Птица всегда внимателен и чуток, никогда не сидит дольше, чем нужно; не выспрашивает у нее детали, ждет, пока расскажет сама; и речь у него плавная, текучая, словно не говорит, а читает сказки из книг. Иногда Док набирается храбрости — Вай называет это так — и забирается на ее кровать, садится в ногах, скукоживается и сидит, передавая новости с наружности: ничего не меняется; деньги правят миром; чертова политика; кровавые войны. Вай слушает внимательно, надеясь услышать о том, как кто-то из тех, чью смерть она видит во снах, умер, но Силко и все его люди — тысячи тысяч людей — живут и здравствуют, и от этого гадко на душе и горько на губах. Вай спит крепко, без снов, подпирает рукой щеку; док приносит еду трижды в день, снимает с нее все капельницы, убирает лекарства; подолгу пропадает у пациента за перегородкой (кажется, бедолагу зовут Лэнни), и однажды Вай интересуется, не боится ли док, что Лэнни их услышит. — Нет, — качает головой Птица. — Я не уверен, что он вообще будет слышать что-то, когда очнется. Кстати, как ты относишься к сахарной вате? Разговоры — лотерея: Вай никогда не знает, что скажет ей Хоуп, а он никогда не знает, какой будет реакция на его вопросы — всегда разные, порой очень нелогичные, но словно направленные только на нее одну. Как выглядел ее дом? Какая была самая глупая шутка, которую она слышала? Какие слова запомнила на всю жизнь? Однажды Хоуп спрашивает Вай, какой у нее любимый цвет, и та без колебаний отвечает: зеленый. Он долго всматривается в ее лицо, словно пытаясь найти там что-то, о чем она и сама не знает, а потом улыбается — и впервые за все время улыбка у него искренняя, не извиняющаяся. — Почему ты выбрал эту работу? Сидят в ночи: ночник едва светит, за перегородкой беспокойно спит единственный пациент. Кружки чая в руках, на тонком покрывале — газета трехнедельной давности. Так только, побаловаться, одна политика, никаких больше сведений. Вай потягивается — суставы трещат, лопаются пузырьки воздуха; руки давно уже свободны — док оставляет ее без наручников третий день подряд, надевая только на то время, когда вынужден отлучаться слишком надолго: вдруг заметят? — Она сама меня нашла, — пожимает плечами док. — Предложили — я пошел. — Даже зная, что никогда не увидишь семью? — Я вижу их. Просто не так часто, как хотелось бы. — Так ты что, вообще домой не выбираешься? Здесь же даже работы нет! Смотри себе за дохляком да книжки читай. — Тебе просто везет, что здесь так тихо. Обычно блок переполнен. — Хоуп трет переносицу. — Иногда получается выбраться подышать, но ненадолго. Остальные так же, я ведь такой не один. К этому быстро привыкаешь. У тебя есть те, кто там? — Он показывает головой в сторону стены. — Сестра. — Вай отвечает без колебаний. — Выберусь — найду ее. — А потом? — А потом разберемся. — Тебе бы сначала выбраться. — Птица усмехается. — Видел папку. Ни имени, ни нарушений. Один лист — и то с описанием твоих подвигов. Почему-то я уверен, что не всех. Вай фыркает. — Все бы туда не поместились! — О, я не сомневаюсь ни на минуту! Что сделал тебе тот бедняга, которого ты покалечила последним? — Он был, — мрачно произносит Вай. — Иногда этого достаточно. — Может быть. Я лечил всех, кого сюда привозили. В какой-то момент научился понимать, кому из них досталось от тебя. Но ты можешь гордиться: у тебя отличный хук справа! А вот слева не очень, там только пару зубов было выбито… — Пошел ты. — Вай смеется. И вдруг становится серьезной, за секунду нахмурив брови: — Знаешь что-то про мерцание? — Как будто есть те, кто про него не знает. — Хоуп заметно напрягается. — Приходилось лечить? — Не так, как ты думаешь. — Док поджимает губы. — Всякой химии нужен расчет. А тут — гремучая смесь из яда и синтетики. Могу только предполагать. К чему такой интерес? — Силко верит, что эта дрянь выведет город на новый уровень, — тускло говорит Вай. — Силко много во что верит. Не все его убеждения верны, — осторожно отвечает Хоуп. — Здесь его не особо жалуют. Уверен, ты знаешь, что многие оказались в камерах из-за него. А из-за чего она оказалась здесь? — Силко — чудовище. — Вай обхватывает голову руками. — Есть такое. У меня нет возможности получать подобные вести с другой стороны, но одно я знаю точно: разлив «мерцание» по Зауну, он многого не добился. Ты хочешь и его побить? — усмехается док. — Я его убью, — глухо произносит Вай, не поднимая подбородок. — Его и всех их. Всех, кто с ним связан. Каждого. Он убил Вандера! — вскрикивает она. И сразу же закрывает ладонью рот. — Он убил его, — повторяет чуть тише. Слова льются через горло хаотичным потоком. Вай не плачет, но дрожит, и в какой-то момент рука Птицы ласково касается ее плеча. Она рассказывает ему все — или почти все, потому что все рассказать словами невозможно; говорит долго, захлебываясь, путая окончания, буквы и порядок событий. Вспоминает всех по именам, каждую деталь, каждое слово; ненавидит и любит, колотит и бережет. Птица сползает с железной ветки, садится рядом с ней, слушает, не перебивая, даже не глядя на нее; Птица просто есть — нахохлившаяся, сосредоточенная, чуткая к переменам ветра. Но даже когда вокруг сгущается ураган, птица не улетает. К концу первого часа становится легче. К концу второго Вай перестает трясти. На третьем Вай позволяет ему взять ее руку в свою теплую сухую ладонь, а себе — прислониться виском к его плечу, тощему, с выпирающими острыми костями. Ей не слишком удобно, но этот тонкий телесный контакт вселяет в нее странную надежду на то, что скоро станет легче. Птица не задает ни одного вопроса, словно без слов все понимает, и Вай решает, что он, наверное, тоже кого-то потерял; и еще одна общая черта дает кратковременный обезболивающий эффект — такой, что она перестает видеть на своих руках капли крови вместо родинок. В его очках без оправы отражаются зеленые огоньки — настоящие проводники среди болот. Если долго смотреть на них — Вай все-таки смотрит, — то можно ощутить странную легкость в груди. На долю секунды он кажется ей ненастоящим, призрачным, созданным из заунского камня, грязного дождя и металлического неба; но Вай моргает — и Птица все еще сидит, только плечо чуть опустил, словно хочет, чтобы ей было удобнее. Вай полностью кладет голову на него. Иллюзия безопасности привлекает ее сильнее, чем обычно, и она закрывает глаза, отрезая себя от реального мира. Док какое-то время раздумывает, а потом, словно в доказательство, обнимает ее одной рукой и едва заметно — но Вай все равно замечает — поглаживает по плечу. У Вай от этой отеческой ласки внутри что-то с хрустом ломается. — Ты обязательно сделаешь то, что задумала, — серьезно произносит Хоуп. — Только помни: все проходит — и боль пройдет, и потери, и все сгладится; но убийства — настоящие, жестокие убийства — не пройдут никогда. Не становись монстром, — вдруг шепчет док. — Ведь монстры всегда голодны. Вай безмолвно кивает. Темнота за опущенными веками убаюкивает, унося в самую глубь бездонного изумрудного озера. Безопасность — самое обманчивое чувство на земле, но Вай так нравится просто сидеть, не думая о том, что может случиться в следующую минуту, что она просто позволяет себе на секунду почувствовать уязвимость. — Ты очень сильная, — говорит Птица, словно услышав ее мысли. — Ты справишься со всем. — Я справлюсь со всем, — эхом повторяет Вай. Но верит не слишком. Потому что — ну, как можно справиться, когда ты — на минус двадцать девятом, под тобой — печи для сжигания трупов, над тобой — насильники и убийцы, а рядом — странные существа, говорящие на языке камней и ледяных ветров. Вай так привыкла говорить себе, что она гребаная скала, что скоро действительно ею станет; но беда в том, что она не хочет быть скалой. Она просто хочет быть кем-то. — …а если сомневаешься, — добавляет Хоуп, — то вспомни, что всегда будут те, кто рады, что ты жива. Вай не боится темноты, поэтому долго не открывает глаза. Белые вспышки под закрытыми веками куда страшнее черноты — вот их она избегает, боится по-звериному, до одури, до сведенных, сжатых в кулаки пальцев. Она еще Паудер в детстве учила: любое скребущее по стенам зло можно запросто убить горящей керосиновой лампой. Потому что горящие керосиновые лампы не оставляют белых вспышек, которые говорят о болевом шоке и травмах, почти несовместимых с жизнью. И потому что горящие керосиновые лампы способны убить любого монстра, а самые страшные монстры живут внутри самых добрых людей; Вай это знает точно, потому что Вандер рассказывал ей о Силко-из-прошлого, который, на самом-то деле, был неплохим парнем, просто в один момент его внутренние чудовища выбрались наружу. Темнота никогда не победит, пока ты сам этого не захочешь. — Кого ты не спас? — вдруг спрашивает она. Док молчит долго, раздумывая, что ответить. — Себя, — на выдохе говорит он. — От них.Δ
Однажды, когда Вай уже может отжиматься и подтягиваться без боли, Хоуп, вместо того чтобы встретить ее с наручниками после душевой, прикладывает палец к губам, веля молчать. — Хочу тебе кое-что показать, — одними губами шепчет он. — Веди себя тихо! Стальные обручи остаются лежать в кармане полосатых шаровар дока — кажется, он про них вообще забыл, пока едва слышно пересекал комнату и скрывался за пластиковой перегородкой. У Вай противно чешутся лопатки от неизвестности, и она потягивает левое плечо, по привычке напрягая все мышцы. Она старается вести себя как можно тише, но все-таки цепляет плечом импровизированную стену — и та едва слышно скрипит, угрожая обрушиться. — Тише! Они выходят в коридор, и Вай задыхается: впервые за несколько лет она идет здесь сама, а не ее тащат — с мешком на голове или без него. Стены здесь заплесневелые, грязные, покрытые густым черным налетом; дверей толком нет, только сплошные камни, и тусклая зеленая лампочка истерически мигает над головой. Это идеальный момент для побега. Хоуп вдруг кашляет и сразу же зажимает себе рот ладонями. Его лицо перекошено от страха, а руки дрожат, когда он роется в карманах и достает связку ключей. Секунда — и большая железная дверь оказывается открытой ровно настолько, чтобы они смогли туда просочиться. Жестами док велит следовать за ним, но Вай уже вмерзла в стылый пол: если она сейчас сорвется и побежит, то сможет выбраться отсюда. Нужно просто сделать шаг, оттолкнуться — и взлететь. В конце коридора слышатся голоса. Док умоляюще смотрит на Вай. Секунда длится вечность. А потом Вай глубоко вздыхает, еще раз смотря на высокого молчаливого доктора, замершего в ожидании неизбежного; и понимает: она не готова делать это такой ценой. Ценой его. — Чего ты там встала? — бурчит Хоуп, когда дверь за ними захлопывается. — Любовалась видом, — огрызается Вай, оглядываясь по сторонам. Вокруг слишком темно, чтобы что-то разглядеть, оттого она сразу же спрашивает: — Где мы? — Сейчас, погоди… Сейчас… Иди сюда, иди, иди! Темноту прорезает полоска света — прямоугольная, решетчатая, она тянется от пола до потолка. Док напрягается, смешно пыхтит, но все-таки отодвигает, распахивает створки, впуская в душную комнату ледяной холод. — Подумал, тебе захочется глотнуть воздуха, — радостно сообщает он. Вай стоит прямо, боясь вдохнуть. Промозглый ветер сбивает ее с ног, превращает волосы в ураган, кожу — в песок и пыль, кровь — в соленую морскую воду. Луна на беззвездном небе скалится и смеется; и высоким прожекторам, освещающим стены, все никак к ней не подобраться. Вай цепляется пальцами за железную раму — почти мгновенно те промерзают насквозь; жадно глотает прогорклый воздух, закрывает глаза, подставляя лицо кусачему ветру; когда на щеки попадают капли, она не может понять, дождь это или океан, простирающийся на сотни километров вокруг. В шуме волн Вай слышит голоса друзей, Вандера и сестры. И в глубине ее зрачков, где серое небо вплавляется в серебро, снова горит ее внутренний огонь. Ставни захлопываются, отрезая ее от холодного буйного моря, от чернильного неба и тающей в нем луны; Вай снова стоит здесь, на самом краешке мира, и ощущает себя рыбой, выброшенной на берег. Сделать бы вдох — да не дышится. — Завтра попрощаемся, — вдруг говорит Хоуп, и улыбка у него больше не виноватая, а грустная и потерянная, словно он не хочет, чтобы она уходила. — Утром они тебя отведут обратно. Постарайся больше сюда не попадать. Сердце дрожит в груди, ноет и вертится; зелень изумрудной рубашки тонет в лунном свете; и звезды на небе вдруг перестают быть такими далекими. Она обнимает его первая — неуклюже и немного грубо сжимает в объятиях, чувствуя, насколько он худ под своей огромной одеждой; он обхватывает ее в ответ неожиданно крепко, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и шестеренки на его груди тихо звенят, путаясь в атласных лентах. — Спасибо, — говорит она, и голос почти срывается. — Не знаю, что могу сделать в ответ. — У тебя большое сердце, — шепчет Хоуп. — Не позволяй им отнять его у тебя. Вай качает головой, пытаясь удержаться от соленой воды в своих глазах, но несколько предательских капель все равно срываются, окрашивают изумруд в мутно-серый, почти оливковый. И тогда она только сильнее жмурится, боясь разорвать объятия. Чувствует: если отпустит — больше не увидятся. Возвращаются в палату, дождавшись, когда охранники уйдут ужинать; док идет первым, Вай — за ним, шаг в шаг, никаких больше мыслей о побеге, в голове — пустота, звенящая, серая, вязкая. Он целует ее в лоб перед сном, желает спокойной ночи и собирается уйти, как она вдруг обхватывает его руку своей, и наручники снова звенят о железную кровать. — Кстати, док, — поджимает губы. — Пошел ты! — весело добавляет. Хоуп смеется.Δ
Утром за ней приходят: накидывают мешок на голову, бьют по шее, туда, где седьмой шейный позвонок; она сдавленно хрипит, но не дергается, идет послушно, не сопротивляясь. В голове все тот же серый молочный туман, а из легких еще не исчезли острые крупицы соли. Бросают в камеру, грубо, нарочно делая больно; смеются над сальными шутками, дергают за волосы, когда снимают мешок. Наручники оставляют — забавы ради, просто чтобы помучилась, но Вай плевать — забирается на самую верхнюю койку, сворачивается калачиком, смотрит в стену невидящим взглядом. В голове — набатом, сиреной, воем все слова и действия; каждый ответ на вопрос, каждая птичья черта. Огонь внутри нее разгорается все сильнее, придавая сил и уверенности. Вай знает: искра рождает пламя, ее — загорелось заново, значит, есть ради чего стараться. Если выберется отсюда — вернется за ним, если сбежит — захватит и его. Просыпается рано, от толчка под ребро; завтрак — скудные харчи, каша да масло, есть не хочется, но нужно; интересно, как там док, что делает, выжил ли тот свидетель? Спросить даже не у кого, да и о чем спрашивать, этажи изолированы друг от друга. Неделю проводит в тренировках и своих мыслях; и Птица селится в ее сердце кусочком теплого малахита, огоньком родного дома, травянистым зеленым чаем. Тело крепнет, голова яснеет, рана почти не болит. Шрам и правда остался — небольшой, аккуратный, словно она не отверткой в бок получила, а упала на гвоздь или ветку. Она не знает, увидятся ли они когда-то снова, но хочет этого едва ли не больше, чем выбраться отсюда. По крайней мере, она знает, где, если что, можно обнаружить Птицу — но чтобы снова попасть в больничный отсек, ей нужна травма посерьезнее, чем вывих или перелом, да и рисковать своим здоровьем сейчас, когда ее только выписали, будет слишком глупо с ее стороны. Не зря же док тратил на нее все эти бесконечные растворы. Однажды во время прогулки по импровизированному двору — каменный мешок с металлическими скамейками, прибитыми к полу, — ее внимание привлекают громкие обеспокоенные голоса. Додж и Род из соседней камеры, переругиваясь, обсуждают Лэнни, и имя цепляет слух даже больше, чем повышенные тона. Лэнни, напрягается Вай, это же тот, на которого напали? Восемь на одного, подсказывает память, достал зажигалку и… Ценный свидетель. — Он жив? — Она подходит к ним, держа руки за спиной наготове: если что-то пойдет не так, ударит быстро и неожиданно. У Доджа проблемы с зубами; Род просто медлителен и неповоротлив. Вообще-то они достаточно мирные, но в этом месте никогда не знаешь, что произойдет дальше. Они смотрят на нее настороженно, и Вай вздыхает: за любую информацию нужно платить. В прошлый раз, например, они оба заплатили выбитыми зубами, но распускать руки просто так не хочется, и Вай достает из широких карманов тюремной формы медную шестеренку. Уже и забыла, откуда она там вообще взялась. — Подох сегодня, — сразу же следует ответ. — Этот докторишка так его и не вылечил. А че они ждали, спрашивается? Вай непонимающе смотрит на него. — Ты о чем? — Экономят. — Додж сплевывает себе под ноги. — Берут людей из наших, ну и дают типа работу. Док их, ну, этот, как его… А, да пес с ним… Так вот, док же их сам был тут. Пришил кого-то, говорят, с отягчающими. Такими, что его сразу сюда отправили, а не наверх. Говорят, там такие отягчающие, что его хотели сразу того, — он проводит пальцем по шее, — но в итоге здесь закрыли. — Так он две ночи на стены кидался, — Род чешет покрытое шрамами плечо, — потом голову проломили ему, и все, увезли. Может, оно и хорошо, что увезли… Ну а там, видать, выяснили, что он доктор, пришли за ним, и все, теперь он наверху. Лечит, мать его. Лечил, то есть. Внезапно становится холодно. — Лечил? — Ну да. Они его сразу тоже того. Обесценили. — Додж ухмыляется. — Да он сам виноват. Небось, дали понять, что Лэнни должен был выжить, а док его и грохнул под шумок, чтоб тот своих не сдал. Хрен знает, чем они там занимались. Может, делишки какие крутили вместе. Может, пакеты эти, с целебной хренью, наружу отправляли. Знаешь, сколько там такие стоят? — Они его что? — переспрашивает Вай, игнорируя вопрос. Конечно же, все, что сказал Додж, — вранье. Он же не знает наверняка, его же там не было; нельзя убить человека за то, что он кого-то не спас; мало ли сколько больничных отделений в тюрьме, не одна комната же, наверняка гораздо больше, это все вранье, он просто набивает себе цену, может, если Вай даст ему что-то еще, он скажет правду? — Ему башку прострелили, — радостно сообщает Додж. Под ребрами больно. Заживший шрам начинает противно чесаться и зудеть; у Вай едва заметно дрожат руки, и она прячет их спиной, обхватив одну другой, сжимая кожу до белых пятен. Она чувствует, как слегка кружится голова, — так бывает, если тебя напугали, но ты не можешь вскрикнуть, потому что воздух в груди превратился в камень. — Да ты гонишь. — Лишь бы просто что-то сказать. — Не. Я тебе говорю, Пинки, я сам слышал, как жестяные уроды обсуждали это полчаса назад. — Додж проводит большим пальцем по губам, обнажая черные зубы. — Че мне врать-то, я ж его даже не знал толком. А ты знала, что ли? Э, куда!.. Должна будешь! Вай пересекает двор быстрее, чем Додж заканчивает предложение. Ей нужна минута, чтобы собраться; еще одна — чтобы сложить два плюс два и в отчаянии впиться ногтями в беззащитные ладони. Такие же беззащитные, какой она была несколько дней назад. Она прекрасно себя контролирует. Дыхание. Пульс. Чувства, рвущиеся из груди. Каждую мысль, что забирается в голову. Знает: предаться отчаянию — значит погибнуть; оттого просто зажмуривается, отгоняя образ худого высокого человека в изумрудной рубашке, скрученного на металлическом стуле. Но время — пустая лента из воспоминаний — вьется вокруг нее, давит на шею, плечи и грудь. Вайолет, значит. Дочку тоже так зовут. Кулак с хрустом врезается в бетон. Работа сама меня нашла. Предложили — я пошел. Осколки камня осыпаются к ногам, острыми крошками остаются в обуви. Я живу тут. Только тут. В руке что-то щелкает; с жестких застиранных бинтов капает кровь. Вай ойкает, хватается за запястье. Перелом? Вывих? Впрочем — плевать. Здесь еще есть те, кому не все равно. Сзади слышатся шаги — Вай опять нарушила правила; сколько можно повторять, пятьсот шестнадцатая, нельзя колотить стены везде, где тебе вздумается, да что с тобой не так, ты что, мозги себе все отбила, что ли, а ну-ка давай обратно в камеру… Это все, что я могу. Вай не вырывается, когда ее уводят в камеру. Прогулка окончена, послушный бетон снова становится лишь камнем, и ей остается только отрешенно смотреть на свою руку с капельками крови и улыбаться собственной глупой мысли: У маленьких птиц — самое большое сердце.