ID работы: 11398277

Акай

Hunter x Hunter, Jujutsu Kaisen (кроссовер)
Смешанная
NC-17
В процессе
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится Отзывы 34 В сборник Скачать

Часть 33

Настройки текста
Март закончился тем, что я подобрала с улицы ободранного рыжего кота с заплывшими глазками и до смешного плешивым хвостом, как будто изо всех сил старающимся походить на хвост канализационной крысы. Кот оказался насквозь больным: подцепившего всевозможные вирусы, сломавшего переднюю лапку и лишившегося половины усов, в ветеринарной клинике его окрестили счастливчиком; по всем подсчетам врачей он должен был умереть… ну, просто должен. Но кот не умер. Хисока молча оплатил все лечение, дорогое и длительное, кажется, таким образом пытаясь загладить вину; я же отказываться не стала: кота было ужасно жаль. Его первая неделя в стационаре была моей первой неделей в заново отстраивающейся Академии; Мора, совершенно не щадя наш общий бюджет, развернула грандиозную деятельность: после успешно заделанной крыши в ход пошёл весь второй этаж, теперь тщательно зашпаклеванный и перекрашенный в красно-кирпичный цвет. Мора даже не поскупилась на несколько аляповатую потолочную лепнину, против которой голосовали все: дядя Озгар назвал этот прекрасный элемент декора чудовищем; женщина-каллиграф недовольно поджала губы; я же предложила ограничиться чем-нибудь поскромнее. Конечно, Мора никого не послушалась, и в главном зале Академии с ее легкой руки появилась гипсовая лепнина — пошловатый барельеф в виде цветов и каких-то экзотических фруктов. На первом этаже перестелили паркет и сменили уродливые стенды с расписанием; помыли витражи и обновили плитку на лестнице. Закупили в холл темно-зелёные кожаные диваны. Каждый день в Академии что-то неумолимо менялось, и подстраиваться под эти изменения было очень, очень тяжело: мы кочевали из зала в зал, перетаскивая за собой целые композиции, мольберты, стулья и столы; дети восторженно бегали по коридорам, затем рассасываясь по строящемуся зданию так, что собрать их вовремя на урок превратилось практически в невыполнимую задачу. В конце дня мне приходилось подолгу смывать с себя прилипшую цементную пыль и чистить от белёсых пятен побелки одежду. Даже художественный фартук больше никого не спасал. Следующую неделю кот провёл на операционном столе, а я — по-прежнему в Академии. Гуашь, масло, акварель, гуашь, масло, акварель, карандаши и точилки; листы, и ватманы, и разбежавшиеся по совсем не безопасной стройке дети. Мне приходилось повышать голос, однако тщательно выстроенная Морой дисциплина потихоньку сошла на нет: будучи вовлеченной в ремонт с излишним, но, конечно, только по моему мнению, энтузиазмом, Мора, не церемонясь, скинула «воспитание» обеих групп на меня. Потянуть сорок три ребёнка было… к концу третьей недели этого безобразия мне привиделся первый седой волос на голове. В одиночку потянуть сорок три ребёнка было настоящим наказанием. Я не справлялась. Мора стала называть себя дизайнером. Я же стала выкуривать по пачке сигарет в день. На четвёртую неделю в Йорк-шин пришло долгожданное тепло: по городу теперь колесил апрель, и в воздухе пахло солнцем, и под ногами — сухой асфальт, а на деревьях — крупные-крупные сочные почки. На выходных мы с Хисокой отправились в центральный парк, а в воскресенье я наконец-то забрала домой теперь уже своего кота. Хисока предложил назвать его Крыской. – Так это женский род, - я раскладывала по полу миски: голубая — с кормом, фиолетовая — с водой; кот пугливо жался к батарее. – Женское имя. Крыска. Хисока только фыркнул: – Ну назови его просто Крысой. – Грубо. – Ему подходит. – Перестань, - обиделась я. – Котик-то симпатичный… сейчас долечим, и вообще красавцем станет, да, солнышко? Симпатичный котик угрожающе зашипел. – Солнышко, пф, - усмехнулся Хисока. – Злодей и агрессор. – Ему ко всему ещё привыкнуть надо, что ты не понимаешь! Рыженький малыш, да, моя хорошка? Рыженький-малыш-хорошка вдруг издал совсем уж дикий вопль, будто бы нарочно перечеркивая все мои ласковые слова. Хисока ужасно развеселился: – Не, ну хищник! Тигр, ягуар! – Кто-то тут собирался назвать его Крысой. – Я не знал, что он так умеет! В итоге кота назвали Апельсинчиком. Ничего лучше я так и не придумала; а варианты Хисоки, все до единого, почему-то звучали абсолютно по-идиотски; хотя и на Апельсинчика, честно говоря, наш полуободранный кот похож явно не был и на своё новое миленькое имя отзываться категорически не стал. Слово «Апельсинчик» оказалось для него пустым звуком. Кот ел, пил, получал лекарства, ходил в свой дорогущий новомодный лоток, драл о входную дверь когти, а на ручки… так и не приходил. Иногда мне казалось, что мы с Хисокой были для него чем-то вроде мебели; или жалкими слугами, недостойными дворецкими, приносящими вовремя еду и убирающими за ним какашки. Ещё иногда, но теперь все чаще, мне казалось, что Апельсинчика стоило оставить в клинике: оплатить лечение и реабилитацию и… отдать кому-нибудь в добрые руки. В очень добрые. Подальше от нас. Апельсинчик нас не любил. А любви от Апельсинчика, конечно же, хотелось. Один раз он разорвал решившему погладить его Хисоке руку. Хисока обозвал его дрянной кошатиной. Апельсинчик, как будто поняв все слова, с особой яростью бросился под ноги. Плохой был день. В тот вечер мы чуть не вернули Апельсинчика на улицу. Хисока сказал, лучше бы я завела морскую свинку. Апрель вдруг кончился. И за ним — как-то совсем уж незаметно пролетевший май. Академия почти достроилась: остался лишь зимний садик и подвал, который решительно не хотел переделывать наш старый плотник. Его глухой подмастерье своего мнения по обыкновению не высказывал. Мора пригрозила им «увольнением». В начале июня мы наняли ещё трёх преподавателей живописи и двух — академического рисунка: из соседних районов на удивление быстро стали стекаться желающие научиться рисовать, и нас двоих, меня и Мору, перестало хватать абсолютно на все: порядки в Академии Искусств стремительно менялись, создавалось настоящее расписание, настоящие перемены; мы стали давать домашние задания; к тому же приходилось тестировать новых учеников, на уровень, чтобы при распределении не промахнуться с группой… Мора все чаще стала задерживаться допоздна, по уши увязшая в административной работе: вместе с детьми прибавилось и всяческих бумажек, документов, заявлений, чьих-то просьб и, конечно же, денег. Ко всему прочему ее никак не отпускало наше бюро надгробий: закрывать его совершенно не хотелось, а ходить по домам и зарисовывать трупы, как раньше, времени уже практически не было. Мору мучала совесть. Наниматься на такую странную работу вместо нас никто не хотел, даже за очень, очень большую зарплату. Наше детище неумолимо шло ко дну. В конце июня Академия получила свою первую прибыль. На радостях дядя Озгар откупорил коньяк, женщина-каллиграф принесла домашнее печенье, плотник — какие-то подозрительные соленья, Мора — шоколадные конфеты с ликером, и я — пакет фруктов и сок. Вшестером, сгрудившись на ещё не обставленном мансардном этаже, без света, лишь с парой оплывших свечей, мы сидели прямо на полу и пили коньяк из тоненьких пластиковых стаканчиков, и ярко-оранжевые отблески, подрагивая, плясали в отражении панорамных окон. И за ними — последняя июньская ночь, и впереди — светлое и жаркое июльское утро. – Как же хорошо, - с удовольствием выдохнула Мора. – Вот уж и не думала, не мечтала, что мы с этой развалюшкой ещё поживем..! Господи, как хорошо! – Э, сказка! - поддержал ее дядя Озгар. Женщина-каллиграф согласно закивала. – Сказочно хорошо! Я подняла стакан: – Давайте за то, чтобы жить. За нас и за Йорк-шинскую Академию Искусств! – За нас и за Академию! – За Сону! - радостно выкрикнула Мора. – Ура! В последнюю июньскую ночь все, чего меня хотелось, — это жить. Жить, жить, жить! Жить, чтобы дышать этим тёплым воздухом, жить, чтобы видеть цветы в центральном парке и слушать шум ветра на пустыре; жить, чтобы встречать закаты и рассветы и приходить в Академию засветло, учить, смеяться, быть кому-то нужной и в сумерках возвращаться домой. К Хисоке и Апельсинчику. Готовить вкусную еду и есть ее — тоже; глотать коньяк, сидя прямо на полу мансардного этажа Академии, откусывать спелое хрустящее яблоко; липкий сок на пальцах; сладко на губах. Жить, чтобы… жить так, как я хотела, но потом не могла. Жить без Акумы. Без проклятия внутри. Несколько раз я созванивалась с Гето и Годжо и один раз — с Нобунагой. Он обещал приехать в Йорк-шин в начале августа: у Рёдана все еще оставались какие-то дела в Азии. Через него я узнала, что почти сразу после моего отъезда развернули восстановление Метеора: Рёдан собрал оставшиеся средства и тут же пустил их на отстройку центра и совсем немного — на окраины. В мае снова заработала Мегоу. Нобунага старался не распространяться и говорил торопливо и весьма расплывчато; Рёдан с марта перебирался из страны в страну, из провинций — в закрытые селения и союзы; я не стала спрашивать, зачем: по телефону такие вещи обсуждать, естественно, никому не позволялось. Зато обсудить членов труппы, а заодно перемыть некоторым косточки совершенно не возбранялось. – Склоки сплошные, - недовольно запыхтел Нобунага. – Да мы никогда в жизни столько времени вместе не проводили! Представь себе: пять долбанных месяцев бок о бок с этими всеми! Дзигоку, а?! Ад вот тут, на островах Очимы! – Вы же ради общей цели стараетесь, ну… – Знаешь, кто меня больше всего бесит?! - заведенно перебил он. – Догадаешься? – Мачи..? - неловко предположила я. Нобунага только злорадно расхохотался. – Все! Все меня больше всего бесят! Я перехвалила телефон в другую руку: – Что потом планируешь делать? – Год ни с кем не разговаривать! – Хорошая идея, - засмеялась я. – А серьезно? – Не знаю, чего-то это… - замялся он. – Не думал. Когда пять месяцев подряд выполняешь задания босса, потом только и хочется просто свалиться трупом. – С Левиалом вымотались тоже… – Да! Ты же чуть не померла! - снова рассердился Нобунага. – Я бы тебя не простил! – Зато теперь все в порядке, да? – Ну! – Очень рада была тебя слышать, - я улыбнулась. – Правда. Спасибо, что позвонил. Нобунага вдруг совсем по-детски засмущался: – Иди ты, Сона..! Никто по тебе не скучал! – Врешь, - поддразнила я. – Кто вам теперь готовит? А? – Никто! – Ну вот. – Босс свирепствует, - неожиданно поделился он. – Все уже подыхают. Я закрыла глаза. – Ладно, чуть-чуть осталось. Потерпи. – Чего он так, интересно мне. Озверел просто в край. Лютый. – Тоже устал, наверное. Нобунага фыркнул. В начале июля Хисока предложил переехать. – И зачем? - я мыла посуду; на табуретках, в расстоянии достаточном, чтобы не сцепиться друг с другом, сидели Апельсинчик и Хисока. Хисока лениво покуривал самокрутку. Апельсинчик, прижав уши, следил за моими движениями, очевидно, опасаясь мокрого полотенца в руках — по его мнению, невероятных размеров угрозы. – Столько лет жили, и ничего. – Профдеформация. – С чего это? – Понравилось жить на помойке, - он с неким отвращением махнул рукой. – Почему не хочешь переехать куда-нибудь посимпатичнее? Деньги есть, возможности есть, в Академию тебе теперь не каждый день ходить надо. В чем проблема? – Да не хочу просто, а на «не хочу» причины не нужны. Зачем тратиться? – Зачем жить в доме под снос? – Ничего он не под снос, - вздохнула я. – Опять выдумываешь. Хисока тихо закашлялся. Серые нити дыма поднимались к потолку, цепляясь за шторы, ускользая в приоткрытую форточку; день с самого начала и до конца был длинный, жаркий и отчего-то плоский: ни тени, ни ветерка; только палящее, круглое, белёсое солнце. И вечер, душный и непривычно темный, не приносил прохлады. Я вытерла пот со лба. – Тебе тут так не нравится? – Нормально. Наверное, - пожал плечами он. – Можно было и получше местечко выбрать. – Но нормально же? – Нормально — это ниже среднего. Четыре из десяти. – Математик, - засмеялась я. – Даже если переезжать. Вот куда? – Да куда угодно! Йорк-шин уже на половину Сагельты расползся, выбирай любой район и живи в своё удовольствие. – В центре дорого. – Я тебя в центре жить и не заставляю, - удивился Хисока. – Более того, я даже ничего такого не предлагаю. Можно выбрать что-нибудь поприличнее десятого района: тот же пятый или шестой, если так не хочешь уезжать из старого города. – Пятый далековато от Академии. – Купим тебе машину. Я отбросила полотенце на стол и обернулась к Хисоке. Апельсинчик, заметив внезапное «разоружение», заинтересованно вытянул шею, кажется, пребывая в надежде на незапланированный второй ужин. Или по крайней мере на пятое питание. Я пригрозила ему пальцем. – Забыл, что я водить не умею? – Так сдай на права, - принялся упираться Хисока. – Боишься, что не сдашь с первого раза? – Не в этом дело. – Сдашь с нулевого, я тебе обещаю. – Опять будешь угрожать всем подряд? – У меня немного другие методы, - он демонстративно провёл ребром ладони по шее. – Угрозы… Пф. Детский сад. – Вот мы и договорились до очередной кровищи. Здорово. – Сона, давай переедем. Он затушил самокрутку о мой новенький горшок с фиалками. Розовыми. Не покупными. Нарочно. – Следи за собой, - напомнила я. – Мы не в свинарнике. Хисока почти миролюбиво поднял руки: «сдаюсь». – У меня плохое предчувствие, - наконец проговорил он. – Лучше бы тебе послушаться. – Что за предчувствие? - я села напротив; Апельсинчик, быстро сообразив, что пятого питания для него не планируется, спрыгнул на пол, недовольно забив хвостом. Хисока потёр глаза. – Не понимаю. – Тогда просто скажи, что чувствуешь. Подумаем вместе? – Ты слишком хорошая. – Ну-ну. Думаешь, кот зря моего мокрого полотенца боится? - пошутила я. – Перестань. Давай серьезно. – Я предельно серьёзен, Сона. Интуиция меня редко подводит. – С нами что-то случится? Он уронил голову на руки. – Я переживаю исключительно за тебя. – Зря. – Конечно. – Опять начинаешь? – Нам надо переехать, - повторил он. – И, желательно, подальше отсюда. И ещё продать эту квартиру. И никому не сообщать новый адрес. – Хисока, - я несильно похлопала его по пальцам. – Объяснись. Последний раз мы принимали такие меры после монастыря. Считаешь, на меня теперь могут выйти послушники? – Ты засветилась, да, но я… Ты можешь меня хоть раз послушать без препирательств? Потому что в итоге я все равно всегда оказываюсь прав! Мы только теряем время, - он посмотрел в окно. – Что-то будет, и это что-то мне очень не нравится. – Послушники..? – Вряд ли. Меня почему-то снова затошнило. Хисока, будто почувствовав, кривовато улыбнулся: – Да. – Что «да»? – Ты знаешь. Я встала из-за стола: – Нет, не знаю. – Так я ищу квартиру? Не вовремя вернувшийся в кухню Апельсинчик настороженно замер на пороге. В опустившейся тишине глухо тикали часы; секунды падали в наше молчание. Я хрустнула пальцами. – Ищи. Только не дальше пятого района. Хисока обнял меня за шею: – Умница. Умница, Радзар. Теперь мы связаны – Как будто другая жизнь, да? - прошептала я. – У нас с тобой. Начинается. – Не как будто. – Кот опять в шоке будет, ему так вредно… Как переживет? Надо шприцы инсулиновые докупить, напомни мне, пожалуйста. – Апельсинчику? Опять закончились? – Да. – Быстро… – Ну. К десятому числу Хисока нашёл небольшую квартирку на границе пятого и шестого районов, достаточно далеко от заводов, но и, как обещал, достаточно близко к Академии, чтобы не сдавать на права и не покупать машину. Квартира представляла собой три маленькие светленькие комнатки с непропорционально большими окнами в белых рамах; в каждой из комнат был положен красивый блестящий ламинат под дерево, однотонный, тёплого коричневого цвета; в тон ему — плинтуса; на стенах — фактурная кремово-серая шпаклевка, оставленная, хотя, вернее было бы сказать, брошенная предыдущими владельцами: в квартире никто не жил, и ремонт, начатый, но, к счастью, не законченный ещё можно было исправить; переделать, как захочется. Перетаскивать нашу старую мебель Хисока решительно отказался, и счётчик, сколько отдать за саму квартиру, а сколько за ремонт и новую обстановку, продолжал стремительно накручиваться. Откуда у Хисоки оказалось столько денег, я не знала; а он не говорил, и от этого с каждым последующим прожитом днём мое чувство вины все увеличивалось; мне снова стало казаться, что я трачу чужое время. Что я недостойна любви. И недостойна заботы. К двадцатому июля мы избавились от ненужных шкафов и полок, выкинули кое-какую посуду и порвавшиеся пыльные одеяла, непонятно, откуда взявшиеся, и непонятно, для чего хранившиеся. В большие картонные коробки я упаковала складной мольберт и оставшиеся холсты; баночки с растворителем, тюбики с краской, палитры и кисти запихнула в сумку, какую не жалко; содрала со стен фотографии, вложила в альбом; альбом убрала в чемодан с одеждой; рамки — туда же. И хотя официально въезжать в новую квартиру нам предстояло только в середине августе, Хисока все же настоял на достаточно срочных сборах, чтобы в случае чего сразу же покинуть дом. Бесследно. И ужасно быстро. Как при пожаре. Хисоку не отпускала паранойя. Бывшие владельцы с некоторой радостью разрешили нам втащить всю немалочисленную поклажу, конечно, состоящую в основном из дорогих мне безделушек, картин и одежды, в квартиру даже до заключения сделки: Хисока сказал, это для того, чтобы мы не передумали. Передумывать смысла не было. Я почти смирилась. Покинуть десятый район старого Йорк-шина оказалось для меня неожиданно сложно: собранные вещи, опустевшая, почти обнаженная квартирка, которую мы делили с Хисокой целых четыре года, в которой я плакала от бессилия, болела, сплавлялась с Акумой и рисовала, рисовала, рисовала, потому что кроме красок и кистей у меня ничего не осталось, потому что меня не осталось… наша крошечная квартирка в крошечной старенькой панельке на окраине Железного шоссе, неподалёку от Литейного завода; третий дом, первый подъезд, шестой этаж. Моя жизнь. Где-то непрожитая, а где-то — чересчур; лысоватые кусты у подъезда; шум проносящихся фур за окном. Осевшая на подоконнике копоть. Пустырь. Сколько наших шагов по нему исхожено? Сколько наших следов осталось? Сколько наших слов и фраз, слез, смеха зацепилось за торчащую из земли арматуру? Нисколько. Я уезжала, едва вернувшись. Пустырь. Хисока пребывал в приподнятом настроении, хотя порой по его лицу, словно по глади воды, в которую вдруг бросили булыжник, пробегала беспокойная рябь: он что-то чувствовал; и все равно ничего мне не говорил. Может быть, он подозревал меня в планировании нового побега, а, может, боялся, что в самый последний момент я сорву сделку и почему-то откажусь переезжать. Ничего из этого делать я совершенно не хотела. Жизнь текла своим чередом: я все так же ходила в Академию, преподавала живопись, теперь уже четырём несколько разношерстным группам; строила новые композиции, объясняла технику, направляла руки, показывала, как правильно точить канцелярским ножом карандаши. Иногда Мора звала меня помочь с административной бумажной волокитой, и тогда я приходила к ней в кабинет, оказавшийся небольшим когда-то полностью заваленным строительным мусором и ненужными холстами залом, и до самого вечера копалась в документах, составляла сметы, оформляла новых учеников. Мора обзавелась новыми платьями. Академия — настоящей приличной столовой с настоящим поваром, вкусными обедами и даже огромным ярко-красным плакатом, призывающим детей тщательно мыть руки. Конечно, толпа голодных и чумазых «художников» руки почти не мыла. Всем хотелось успеть поесть. В таких редких и коротеньких перерывах я заглядывала к дяде Озгару, потом проверяла, как работают новые преподавательницы; к нашему всеобщему облегчению, на них пока никто не жаловался. Самая молоденькая девушка, хотя и была старше меня на три года, высокая и худая, с мышино-серыми от природы волосами, не замужняя и оттого часто остававшаяся в Академии до самого ее закрытия, с нескрываемым и искреннем удовольствием возилась с младшенькими учениками, порой даже выводя их на пленэр. Конечно, кучку девятилетних детей собрать для написания какого-нибудь ужасно скучного пейзажа было сложно: кто-то постоянно убегал, кто-то забывал краски, кто-то тут же обливался водой и ныл; однако Паинас была прирождённой воспитательницей, и в ее руках даже самые буйные ученики, хулиганы и задиры, смиренно и даже заинтересованно разбирали оттенки. Паинас заготавливала для них специальные палитры и каждый урок спрашивала, что будет, если смешать определенные цвета. Дети Паинас просто обожали; порой мне казалось, что они любили ее во много раз сильнее меня. Наверное, запомнили, как я гоняла их по стройке. И все вместе, дружно обиделись. На моей стороне остался только Нокс. В день рождения я испекла ему маленький тортик, чем, очевидно, и подкупила, кажется, безвозвратно и навсегда этого худощавого мальчонку. Иногда он даже калякал кое-какие «произведения» специально для меня, никому их не показывая и страшно дуясь, если я не хвалила его по крайней мере десять раз. Мора шутила, что я обзавелась младшим братиком. А мой настоящий… или не очень брат тем временем отчего-то спешно засобирался в Падокию. На календаре было первое августа. – К Иллуми едешь? - мы сидели в гостиной; Хисока, быстро закончив складывать вещи, немного нервно откашлялся. Я нахмурилась. – Чего ты? – На Небесной Арене кое-кто объявился, - он стал возбужденно заламывать пальцы. – Кое-кто, кто хочет взять реванш. – У тебя таких полно. – Кастро. – О, - удивилась я. – Ты же дрался с ним два года назад, да? И победил. – Ага. – И что сейчас собираешься делать? Хисока кровожадно сжал кулаки: – Раздавлю его. Ничего нового. Днем пятого августа я проводила его на самолёт до Падокии; затем посидела в кофейне у стоек регистрации, послушала объявления рейсов. Выпила чёрного фруктового чая и съела картофельный салат с гренками. Бесцельно прошлась по сувенирным магазинчикам, потрогала фарфоровые фигурки центральной Йорк-шинской башни; потом купила вафлей на обед и, сев на полупустой пятнадцатый автобус до Академии, стала смотреть в окно. Хисока обещал вернуться через пару дней. Без него город мне вдруг показался ужасно скучным и будто бы серым: мы не расставались с марта, с того момента, как прилетели из Метеора. Каждый день мы просыпались на одном диване, умывались в одной ванной, пихая друг друга локтями, чистили зубы. Пили кофе. Завтракали. Я уходила в Академию, Хисока же зависал за ноутбуком. А вечером мы подолгу болтали, или молчали, или смотрели кино. Иногда Хисока нарочно бесил меня чтением вслух. В отместку я возжигала его ненавистные сандаловые благовония. Ещё мы очень много курили. Я хотела бросить: вся одежда насквозь пропиталась дымом… и стены в квартире, и шторы; постельное белье; волосы; даже Мора заметила и принялась меня совсем уж по-родительски ругать, хотя сама, в общем-то, скуривала по полторы пачки в день. Я вышла на конечной. К обеду небо вдруг заволокло свинцового цвета тучами, хотя по утреннему прогнозу не обещали дождя; душный воздух, стоячий и влажный, дрожал в предвкушении надвигающейся грозы. Я пожалела, что оставила зонтик дома, и ещё пожалела, что надела тоненькие сандали и летнее платье в горох: до Академии добежать я так и не успела, сандали промокли насквозь, и я в кровь стёрла пятки; мое летнее платье в горох уродливо прилипло к телу: между колючей тогой и сидением в мокрой одежде, я стоически выбрала второе. Потом мое несчастное платье измазал красками Нокс. Не отстирывающимся акрилом. Даже художественный фартук меня не спас. – Учительница Мороу, я… я плохой?! - тут же заголосил он. – Я плохой! Нерадивый! Недостойный! – Откуда ты слова такие знаешь, а, нерадивый? - я потрепала его за ухо. – Радивый ты и достойный, понятно? Подумаешь, испачкались! Мы же с тобой художники. – Я Вам все испортил! – Давай успокаивайся, ничего страшного не произошло. – А Вы… Вы… Вы ещё влажная..! - запричитал он. – Некрасивая! А я… я Вас добил! Уничтожил! Учительница Мороу..! А! Влажная? Некрасивая? Я закрыла лицо руками, стараясь не засмеяться и не заплакать одновременно. Влажная и некрасивая. Хороший день… Заметив мою реакцию, Нокс вдруг с силой залепил себе пощечину и оттого стал плакать ещё громче. На его вопли из зала выбежала побледневшая Паинас. – Что такое?! - она бросилась на колени. – Что мы плачем?! – Расстроился, что капнул на меня краской, - я кивнула на расплывшееся по ткани пятно. – Сказал, что добил меня и уничтожил. Паинас всплеснула руками: – Что же ты говоришь такое, Нокс, как не стыдно?! – Учительница Мороу меня… меня… нена.. ненавидит..! - зарыдал он. – Что я натворил, горе! Горе! – Ты послушай, какие он слова знает, - я улыбнулась Паинас. – Как будто спектакль разыгрывает. Нокс, сопливый и красный от безудержных слез, картинно безутешный, с каким-то совершенно не детским отчаянием кинулся ко мне в объятия: – Простите, меня… у… учи… Мороу! Я согрешил! – Тебе бы в театре играть, как считаешь? - я ласково погладила его по голове. – Тебе только шесть исполнилось, а ты уже такие речи толкаешь. Молодец, Нокс! Горжусь тобой. У тебя настоящий талант. Мальчишка утёр слёзы моим подолом. От увиденного Паинас, кажется, чуть не упала в обморок: – Нокс! – Учительница… Вы… так считаете? Думаете? Правда? - стал заикаться Нокс. – Врете? – Конечно, нет! Это все правда. Зачем мне тебе врать? Я подрастающий талант издалека вижу. – А у меня мама… актерка… – Актриса, - поправила я; Нокс смущённо закивал. – Да… Актрисёрка… Я прыснула: – Актриса! Какая актрисёрка! – Актриса..! Простите! - залепетал он. – Нерадивый негодник! – Господи Боже, - судорожно выдохнула Паинас. – Что творит! – Великим станет, - я присела на корточки, чтобы заглянуть Ноксу в лицо. – Давай, иди умойся и нарисуй свою маму в любой роли. Для меня. Идёт? Нарисуешь мне подарок? Может, из тебя ещё и костюмер хороший получится. Нокс тут же просиял: – А Вас! Я Вас нарисую, Мороу! Ой. Учительница Мороу! Можно? Можно? А? – Можно и меня. – Я Вам вот такое… платье сделаю! - он восторженно развёл руки в стороны, силясь показать мне весь грядущий объём костюма. – И шляпу, и сапоги! По колено! – Отлично, - похвалила я. – Только умойся сначала сходи. – Роль царицы-принцессы! Вас похитит огромный кабан… а спасёт… спасёт потом королевский царь! – Почему кабан-то? - я не смогла удержаться от смеха. – И что такое королевский царь? – Кабаны злые и огромные! Папа на охоте видел. А королевский царь очень красивый! Можно я его тоже нарисую?! – Можно. – Он Вас так будет… и так! - замахал руками Нокс. – Не Вас, а кабана! Получит, на! Отпинает! И смерть опустится… на его… бибни. – Бивни. – Да! Я похлопала его по спине: – Ну вот и иди, подумай хорошенечко над сюжетом и нарисуй меня с королевским царём. Только аккуратно рисуй, это же подарок будет. Постарайся. Понял? Нокс даже взвизгнул: – Принято! Паинас проводила его до туалета. Я принялась безуспешно оттирать пятно от акрила. С детьми порой было… невыносимо. Завести своих? Лучше всю жизнь прожить с Акумой. Мне и Апельсинчика хватает. Мой теперешний внешний вид, конечно, оставлял желать лучшего; Мора, заметившая меня у главного зала, предложила подменить на оставшееся время урока, чтобы я успела хоть немного обсохнуть и привести себя в порядок перед следующим заходом: на очереди была гуашь. Не так страшно, но более кровопролитно: дети, уже хорошо усвоившие, что гуашь отстирывается, на занятиях по живости не церемонились, измазываясь в краске по уши. С каким-то особым удовольствием. Кто-то гуашь даже пытался есть. Мора таким несостоявшимся дегустаторам отвешивала крепкие подзатыльники. У меня же бить восьмилеток, хоть и несильно, просто не поднималась рука. В кабинете Моры было душновато: она почему-то почти никогда не открывала окно. Аккуратно и даже несколько педантично расставленные по полочкам книги, по анатомии, академическому рисунку и теории цвета, не хранили на себе ни одной пылинки: Мора с остервенением убиралась практически каждый день. Дубовый стол, новенькое кожаное кресло, чуть поудобнее того, что было куплено для дяди Озгара; латунные стаканчики для ручек и трогательная фотография в совсем неприметной рамочке: наш зимний сад. Только-только открытый для учеников, светлый, обставленный свежими, сочными, вкусно пахнущими растениями. Эвкалипт, розы, рододендроны, ярко-желтые солнышки астр, кружевные рожки петуний всех цветов: фиолетовые, светло-розовые в белую полосочку; темные и красные, бархатные лепестки. Пальма в большой кадке; лампы дневного света; четыре небольших кофейных столика и плетёные из ротанга стулья. На них — кремового цвета подушки. Наверное, зимний садик был самым уютным местом в Академии: теперь туда любили приходить и преподаватели, и ученики, подолгу прохаживаясь вдоль рядов разномастных горшочков, разглядывая листья и цветы, порой едва ощутимо касаясь тоненьких стебельков вьюнка. Я сама частенько заглядывала на мансарду во время занятий, когда не вела живопись; коридоры пустели, унимался невозможно громкий галдёж детей, и в зимним садике можно было посидеть в одиночестве; посмотреть на цветы. И ни о чем не думать. Иногда я игралась с цветами в ладонях: на мизинце — красный лотос; средний палец — токкобана — желтое цветение; указательный — цубаки ; на большом — хиганбана. Никаких красных огоньков и сгустков энергии. Скорпион и Весы. Я прижалась щекой к прохладной поверхности стола. Живу. Однако спокойствие продлилось недолго: телефон Моры, не личный, для деловых звонков внутри Академии, со старым зеленоватым покрытием, спиралевидным шнуром и колесиком с номерами, противно затрещал, раскалывая тишину кабинета. Осколки больно врезались в виски. Я сняла трубку. – Позови Сону, будь добра, - торопливо проговорил дядя Озгар. – К ней посетитель. Я кашлянула. – Это я. Сона. – О? А ты что, у Моры? – Да, сохну после дождя, слез и краски Нокса, - вздохнула я. – Уделал меня мальчишка… сижу вот. Морально восстанавливаюсь. – Надо спуститься, к тебе пришли. – Кто? Дядя Озгар, видимо, зажал трубку ладонью, обращаясь к пришедшему; из-за треска связи, будто я звонила с континента на острова, различить, о чем говорили смотритель с посетителем, было сложно. Я не узнала голос. – Алё! Ты тут? – Да. Кто пришёл? – Твой клиент из бюро надгробий, - важно сообщил дядя Озгар. – Говорит… – Так мы закрылись же, - перебила я. – Больше работ не принимаем. Извинитесь перед ним, пожалуйста. – Да подожди! Говорит, ты ему плиту не отдала. Плиту..? Я схватилась за лоб: – Какая фамилия? Я посмотрю в кладовке и вынесу. Дядя Озгар снова хлопнул по трубке: – Спустись и сама спроси, а? Мора дала задание вывесить в сеть эти… как их… предложения о сотрудничестве. – Что за предложения? – Рекламу! Не отвлекай меня, Сона, родная! И клиента тоже. Спускайся. – Ладно, пропустите его в холл к диванчикам. Я повесила трубку. Тех, кто не забрал изготовленные плиты, было много. Однако и времени с того момента, как мы занимались надгробиями, прошло предостаточно. Кто спохватился о своём мертвом родственнике? Я встала из-за стола.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.