I
Весь этот день до недавней поры чудился каким-то необыкновенно странным: смыкая очи, чтобы предаться снам, он то и дело ни с того ни с сего внезапно вскакивал, как будто увидав нечто, напугавшее его до глубины души. С каким-то необычным упоением вслушивался в тишину и заворожённо, теперь единственным своим глазом, он с необычайным вниманием всматривался в темноту пещеры, как бы надеясь увидеть там что-то. Точно теперь Обито Учиха не мог понять, сколько же времени он провёл в этом месте, но, судя по тому, в какие космы превратились его волосы, времени прошло достаточно много, чтобы он успел полностью восстановить своё здоровье. В зеркало давно не смотрелся; в убежище Мадары в нём необходимости особой не имелось. Лицо его, ещё совсем детское, несмотря на уродовавшие его шрамы, сохраняло какое-то почти нелепое выражение доверчивости; несмотря на увечья, во взгляде его сохранялся тот необычный, сильный огонь юношеского озорства, любопытства и детского сострадания. Борозды грубых шрамов тянулись по всей правой стороне его лица, левый же глаз был постоянно теперь закрыт. Смотрел он теперь как бы с упорством, но неопределённо. Даже когда он волновался или впадал в злость, лицо его сохраняло детскую наивность и некое выражение пространной, но твёрдой надежды на то, что однажды суждено ему воссоединиться со своею командою. Правая часть тела его, рука и нога, отливали неестественной белизной и, в сущности своей, не были его настоящим телом. «Жизни твоей ныне не грозит ничего, но чтобы ты жил, пришлось заменить всю правую сторону твоего тела», как спокойно выразился тогда старец, чуть позже представившийся именем знаменитого соклановца Обито и одним из основателей Конохи — именем Учиха Мадары. Странным находил это Обито: якобы давно умерший человек теперь был перед ним, пусть теперь напоминал он собой неупокоенную душу или мстительного духа — мононокэ, — нежели был похож на живого человека. Ему порою казалось, что произошедшее с ним — доселе ничем не примечательным мальчишкой из клана Учиха — напоминало собою чью-то очень злую и особо циничную шутку в отношении истории его клана и клана Сенджу, поскольку правая часть его тела, как оказалось, была воссоздана с помощью клеток Первого Хокаге — Сенджу Хаширамы. «Получается ли тогда, что часть моего тела принадлежит клану Сенджу? — думалось ему порой. — Или, выходит уж тогда, что я сам теперь на половину Сенджу? Учиха-Сенджу Обито? Нет, звучит просто глупо. Чушь такую даже при температуре сорок не придумать». Мысли такие всегда по-особенному действовали на его разум и отвлекали от постоянного чувства некоего раздражения, которое вызывали у него извечные изречения Мадары о несправедливости мира, но в особенности же раздражали его Зецу — два существа, созданные на основе тех же клеток Первого, на основе которых была создана и искусственная половина его собственного тела. Первый из них — оригинальный Зецу — напоминал собой некую смесь растения и человека. Из тела его торчали странные подобия шипов или листьев. Другой же имел внешность весьма необычную для своего вида — лицо его как бы закручивалось в спираль аккурат на правом глазу. Появлялись они практически всегда вдвоём и донимали Обито расспросами, каждый из которых был только глупее предыдущего; им будто нравилось видеть, как он злится на них. Но иногда, как сейчас, удавалось урвать моменты тишины и спокойного одиночества; и, как бы невзначай рассматривая гладкий пещерный потолок, он вдруг взглядом зацепился за то нечто странное, что всегда привлекало его внимание и привлекло бы наверняка внимание всякого, кто в первый раз попал бы сюда. То был бутон древа необъятных размеров в сравнении даже с самым большим сухопутным животным. На самом же бутоне восседало нечто подобное человеку, но человеком не являющееся точно; статуя, целиком вырезанная из дерева, она воздела руки перед собой со скрюченными пальцами. Страшная пасть была разинута, как будто сейчас статуя собиралась наброситься и укусить кого-то; на лице же её красовались девять закрытых глаз. «Статуя Гедо», припомнил Обито. Мадара твердил ему как-то, что эта статуя — вместилище силы древнего чудовища, чья мощь была велика настолько, что великий воин, одолевший это чудовище, на склоне лет своих разделил эту силу на девять частей, и так появились девять Хвостатых; воина же того история теперь помнит как Рикудо Сэннина. Впрочем, от размышлений своих и бесцельного разглядывания уже ставшей привычной обстановки он отвлёкся, когда со стороны заслышал приближающиеся к нему шаги. Под тем самым бутоном, занимавшим добрую часть и без того огромного зала, постукивая изредка тросточкой о каменный пол, приближалась к нему сгорбленная фигура глубокого старца, дряхлого настолько, что, казалось, одно только дуновение ветра может причинить ему непоправимый вред. Но взгляд его, несмотря на покров прожитых годов, сохранял в себе мощь, какой он обладал в далёкой молодости. Обито сопровождал его взором; пусть и был он не согласен со многими вещами, о которых твердил Мадара, к старцу он испытывал жалость. И, быть может, не стоило бы так просто оставлять его здесь, когда придёт время уходить? Мадара, ни слова не говоря мальчику, прошёл мимо и уселся на трон у подножия бутона, как бы погрузившись в свои мысли. Но Обито знал, что здесь они не одни. — При-и-и-вет! — приторным, режущим голоском проворковало существо со спиралью вместо лица. — Каков был сон? Каково здоровье, самочувствие? Всё грезишь о том, как бы в Коноху вернуться? — Не должно тебя волновать, о чём я думаю, — раздражённо сказал Обито. — И уж заканчивай донимать меня своими глупыми расспросами. Ничего-то я тебе не скажу. Но Зецу, видать, и не слышал вовсе его слов. Только наклонил голову набок, словно присматриваясь к чему-то, и прильнул к широкой кровати, на которой сидел Обито. — Так о чём всё же твои думы? — О, как бы славно было, потеряй я не правую половину тела, а только свой слух. Не слышал бы хоть твой голос. — У нас, между прочим, чувства свои тоже есть, и оскорбил ты их только что, молодой сударь, — высокопарно проговорил Зецу. — Вот уж не вешай мне лапшу на уши. Чувств у вас нет и отродясь не было; не люди вы вовсе, а так, подделка под человека. — Относись потом к людям с уважением и заботой, когда слышишь такое, — как бы с печалью сказал спиральный Зецу. — Вы неблагодарный свин-с, Учиха Обито! — Свин неблагодарный?! Да столько раз я твердил «спасибо» своей дражайшей бабуле, что на две жизни вперёд хватит! Ты-то со своим братцем и можешь, что хвастать тем, насколько тела ваши отличаются от людских, но никогда, никогда не понять вам, что значит быть человеком. — Это значит — хотеть в отхожее место после сытной трапезы? — Я не это имел в виду! Видишь, ты сам постоянно всё переворачиваешь и клонишь всё к разговорам об отхожих местах. А люди так не делают! — Так ведь ты, сударь, и сам не против поговорить, коли продолжаешь, — с некой надменностью промолвил Зецу. — И так мы не даём тебе заскучать тут. Людям ведь нужно постоянно говорить с кем-то, не то от одиночества с ума сходят. Так что, продолжим? Поведай нам, каково это — испытать облегчение после плотного… — Не скажу я тебе! Ни черта не скажу! — разъярился Обито; гнев вспыхнул на его бледном лице. — Я и так ни голода, ни жажды не ощущаю теперь! Ты даже не представляешь, как это погано — не чувствовать вкуса еды и того, как вода освежает. И как только моё тело окрепнет — я сразу свалю отсюда! — он посмотрел сначала на Зецу, но тому было всё равно, судя по всему; с досадой Обито покачал головой. — Я никогда раньше не думал о том, что там, «наверху», над всеми нами, но когда вернусь обратно — я помолюсь всем Богам за то, что возвратился и не впал в помешательство из-за вас и ваших пресквернейших вопросов. — Ого, а теперь ты и в Богов готов уверовать? А раньше ведь не был таким… богобоязненным, — воскликнул удивлённо спиральный Зецу. — Всё время только «Рин, Рин, Рин» да «Какаши-дурак, Какаши-дурак, Какаши-дурак», а ноне о Богах речь завёл. Удобно, однако-с, людям видеть не следствие деяний своих, а силы высшей… — Тут в кого угодно начнёшь верить, лишь бы избавили от твоих скверных вопросиков. — Так коли веруешь, то почему же отнял жизнь у другого человека? Ты себя равняешь с богами, или имеется у тебя особое право лить чужую кровь? — Это ты с чего вдруг такими вопросами задаваться начал? — вопросил Обито. — Раньше всё о… не суть, в общем. — Хочу расширить свой кругозор и познания о людях, — сказал спиральный. — Так почему же ты убил того человека? Разве убийство одного человека другим не есть злодеяние против жизни и самой высшей силы, если она есть? — Не говори ерунду. Для меня это работа, в первую очередь. Да, убивать плохо, несомненно, но здесь либо ты, либо тебя, — спокойно сказал Обито. — Третьего не дано. Тем более, он пытался убить Какаши. Я должен был защитить своего друга. Но кому-то вроде тебя этого не понять, — добавил он язвительно. — А что ты почувствовал в тот момент, когда впервые оборвал чужую жизнь? — вдруг сказал Мадара. — Было ли то удовольствие, отвращение или совершенно ничего? Обито сразу повернулся к нему, как бы удивлённый тем, что старик внезапно решил вмешаться в разговор. — Ничего, — честно признался молодой Учиха. — Я убил его, и всё. Мне было не до того, чтобы думать над этим. Мы должны были вызволить Рин любыми средствами. Одно убийство загладилось спасением друга. Мадара не заговорил сразу; молча он смотрел на своего намного более молодого собеседника, как бы гипнотизируя его своим взглядом. Липкий холодок пробежал по спине Обито, но всё его внимание теперь было обращено к старику. — А стало быть, и убийство — мера допустимая? — отчётливо проговорил Зецу, не сводя взгляда с Обито. — Враг для тебя, сударь, всё равно что вошь, грязное, никчёмное насекомое, и раздавить его — спасти жизнь другого человека? — Я — шиноби. Я не измышляю. Я делаю то, что мне должно делать. — Мы с Хаширамой основали Коноху, чтобы разорвать этот порочный круг детских смертей. Чтобы им, в конце концов, не приходилось сталкиваться с тем, через что прошли мы, — спокойно начал молвить Мадара, но чувствовалась в его словах неукротимая сила. — И что я вижу теперь? Снова война, а Хокаге Конохи посылает детей в мясорубку. Ты убил взрослого человека, у которого наверняка была семья: жена, дети, братья и сёстры; но ты действовал решительно, потому что на поле боя нет невинных и беззащитных, ибо здесь в своей истиной натуре проявляет себя ремесло убийцы. Ты перешагнул через эту грань, и судьба твоя, и происхождение теперь далеки от того, кем ты стал, вступив на поле боя. Так скажи мне: встреться тебе не взрослый противник, но твой сверстник, сумел бы ты в нужный момент оборвать его жизнь? Дрогнула бы твоя рука или ты, не зная сомнений и страхов, без раздумий прервал бы чью-то судьбу, не задумываясь, что мальчишка перед тобой в иной жизни мог быть тебе другом, если бы война не разделила этот мир? Пока будут победители, неизменно будут и проигравшие. Пока есть ремесло убийцы, будут и убитые. Шиноби — обречённый человек, он в глубине своего существа понимает, что являет собой совершенный инструмент смерти; ему неведомы сопереживание и сострадание; он беспощаден к своим врагам, и от врага он не должен знать пощады. Только есть ли в этом смысл, если поля битв полнятся не взрослыми, состоявшимися убийцами, уже вкусившими кровь, знающими цену жизни и смерти, как тонка грань между ними, но детьми, не успевшими узнать, что такое жизнь; детьми, которые не способны подавить в себе жалость и оборвать жизнь человека. Мои младшие братья… и братья Хаширамы — их забрало это ремесло; ремесло, которому они собирались посвятить свои жизни; ремесло, которому мы посвятили свои жизни, потому что наделены чакрой. Но известно ли тебе, что изначально смысл был в том, чтобы чакра сплотила человечество, но не разобщила и стала величайшим оружием во всех людских войнах? Тот, кто был наречён Богом, ошибся. Изменился только масштаб, но суть осталась прежней. И знаешь, речь не только о людях с чакрой, речь и о том, что в первую очередь война уничтожает непричастных, невинных людей. Знал ли ты о том, как во время нашего затяжного противостояния с кланом Сенджу они вырезали одну деревню за то, что её жители укрыли у себя выжившего Учиха, вылечили его и помогли вернуться к своим? Обито покачал головой, — об этой истории ему ничего не было известно. — Тогда внемли, — продолжил Мадара. — Это было позорнейшим оскорблением для Сенджу, и они вырезали всю деревню под корень, включая женщин и детей. И если ты думаешь, что мы не совершали подобного, то знай, что на руках Учиха крови не меньше, чем на руках Сенджу. И вот скажи: в чём была вина тех детей? Только в том, что они родились не в той деревне? В том, что у них родители проявили милосердие, даже зная, что ждёт их в таком случае? Смотря на всё это, я понимаю, что если и есть высшая сила, то в сущности своей ей плевать; быть может, весь подлунный мир не более чем поле экспериментов высшего разума над нижайшими созданиями. — То есть… вы божественную силу отрицаете? — с лёгкой дрожью в голосе спросил Обито. — Я не Богов отрицаю, а мир, созданный ими, понимаешь? — прохрипел старик глубоким голосом. — Отними у человека веру в бесценность жизни и посмотри, что останется в итоге. Ниншуу из изначальной идеи сплотить человечество выродилось в идею доминации сильного над слабым. А идея порой что злой дух, вселяющийся в людей. — А ваши идеи тогда что? Тоже как злые духи захватывают людей? — То, что предлагаю я, — единственно верный выход. Слыхал ли ты, юноша, когда-нибудь о вещи такой, как колесо сансары? Обито молча кивнул, призадумавшись ненадолго, — возможно, когда-то в детстве он слышал о такой вещи, но тогда не придал ей должного значения. — Подобно тому, как душа, не достигшая нирваны, обречена перерождаться вновь и вновь, пока не найдёт покоя, так и человеческий вид не сумеет остановить все войны до тех пор, пока не истребит порочность в своём сердце. Не одну лишь ненависть, но гордыню, тщеславие, себялюбие… — Мадара ухмыльнулся, заметив встревоженное лицо Обито. — Говорю я вовсе не о том, что всех людей надо истребить под корень, чтобы их души в посмертии обрели покой. Я говорю о том, что мой замысел — ключ к единению всего человечества. Иллюзия, которая сделает абсолютно всех счастливыми. — Разве не может кто-то ваши идеи не так понять, как не поняли когда-то Ниншуу? — молвил Обито. — Вы говорили, что в Вечном Цукуёми не будет боли, страданий, смертей, проигравших и неудачников, что каждый получит то, о чём он мечтает всем сердцем. Но ведь это же ложь! А все страны и деревни ни за что не захотят, чтобы их погружали в принудительный сон! Или вы скажете, что можете сделать это… по-другому, без крови? — как бы стараясь подобрать подходящие слова, говорил он. Обито сидел теперь, повернувшись к Мадаре, и полностью сосредоточившись лишь на разговоре с ним. — Вы вот говорите мне об этом, что вот в реальности такой нет смысла, а я просто вспоминаю улыбку Рин, и мне хочется жить даже в такой реальности! Я помню, что меня ждёт моя бабушка, ждут мои сэнсэй и напарники, ждёт Кушина-сан, ждёт мой родной клан! Пост Хокаге, в конце концов! Я благодарю вас за своё спасение, но вот это вот, о чём вы говорили, не для меня оно всё. Это уже слишком. Правда всяко будет лучше лжи, какой горькой она б ни была. — Придёт время, и ты поймёшь, юноша, насколько ничтожны и хрупки твои идеалы, — как бы с упрёком сказал Мадара. — Я вот этого-то не понимаю, вашего непринятия жизни. Ужели смерть братьев так вас изменила? — Их смерти — лишь капли крови в океане всей порочности рода людского. «Нет, кажется, его уж ничем совершенно не переубедить, — подумал Обито отстранённо, — он эту идею сформировал; думает, что властвует над ней, а она уж овладела им, точно в него бес вселился. Я вот этого-то и не приму ни за что, чтоб мысль чужая владела моим сердцем да разумом. Потому что оно ведь опаснее любой техники будет; не так понял — и она уж подчинила тебя своей воле так, что ты думаешь, что властвуешь над ней, но властвует только она». Оно, впрочем, и забылось вскоре; Обито лёг было обратно, но ощущение некой никак тревоги не оставляло его. Ему хотелось угодить в объятия сна, но какое-то дурное предчувствие, будто тень, всякий раз поднималось в его разуме. Он перевернулся на один бок, выдохнул, но ничего; перевернулся на другой, и вновь тревога. Как будто вот-вот должно произойти что-то настолько ужасное, что осмыслить он бы до конца не сумел и не был бы властен над этим. Поминутно он ворочался на кровати, во рту начала стоять страшная сухость, хоть до этого он прежде не нуждался в воде и пище, но теперь отчего-то возникло ощущение какой-то жажды. Наконец он откинулся на кровати, скинул в сторону покрывало; глядел теперь на потолок из-под полуоткрытого века, и что-то начало ему грезиться, и грёзы эти были необычными, наделёнными такой красочностью, как будто наяву творились: вот он стоит посреди зелёного, цветущего поля с цветами, а где-то в стороне щебечут птички, ярко светит солнце и такой слабый, но приятный ветер, какой часто бывает по весне, тихо колышет его волосы. А там впереди стоят Рин, Какаши и Минато-сэнсэй. Они улыбаются ему, машут руками, к себе приглашают; а он идёт прямо к ним и тоже улыбается, но вдруг их лица искажаются как бы от страха, как будто они увидели нечто пугающее. Они теперь кричат ему и машут сильнее, но не зовут к себе, а как бы предостерегают от чего-то. И вдруг как гром средь ясного неба прозвучали слова другого Зецу — того, что всё время был за пределами пещеры: «Я снаружи был сейчас! Твои Рин и дурак-Какаши в беде!» Всякие грёзы вмиг отхлынули от него, как волна; как в исступлении он молча вскочил с кровати и так, с размаху, со всей своею силы ударил по стене, преграждавшей путь наружу. Правая рука его тут же потеряла всякую форму, всякую силу и отвалилась, как кусок расплавившегося воска на свечке. «Ещё недостаточно окрепло! — с тяжелейшею досадой подумал Обито. — Проклятье, а я ведь думал, надеялся-то как!» Тогда уж на выручку пришёл ему спиральный Зецу — позволил Обито облачиться в его тело, как в защитную оболочку. Он спешил ужасно; сорвал с гвоздя один плащ и на бегу намахнул его поверх своего тела. Когда выбрался на улицу, зияла уже глубокая, звёздная ночь, и посреди всего светила полная луна. Зецу сообщал ему, что напарники сейчас в окружении шиноби Киригакуре, о каких-то их экспериментах с чакрой одного из Хвостатых, но Обито слышал это всё урывками. Он вдруг почувствовал, как быстро бьётся сердце в груди и в висках, точно в голове внезапно зазвонил набат. «И где, где только черти носят Минато-сэнсэя?!» — в сердцах крикнул он, но, оказалось, и вслух тоже. Зецу сказал ему, что у него сейчас другая миссия. Он вдруг остановился — вдалеке над лесом, на десятки, а может и на сотню метров в воздух взметнулись стены из воды, и её капли, как дождь, окропили всю округу. Обито подумал было, что начался дождь, но сразу понял, что поле битвы совсем рядом; оставалось ещё немного, но какое-то странное предчувствие, сродни помешательству, вдруг накрыло его разум: внезапно привиделось ему лицо Рин, исказившееся болью. С уголка губ стекает струйка крови, губы дрожат, она что-то пытается сказать, но не может. Жуткая резь пронзила единственный глаз Обито; он рухнул с дерева, будто вся сила вмиг покинула его члены, но тут же поднялся на ноги обратно. С одной ветки прыгая на другую, он мысленно устремлял все мольбы Богам, какие только есть, чтобы это, чем бы оно ни было, не оказалось правдой. Обито спрыгнул с одного дерева и оказался на краю широкой поляны; несмолкающий стрекот молнии, напоминавший собой пение тысяч птиц, пронзил слух Обито. Посреди клубов дыма и раскуроченной взрывами земли стояли двое: Рин и Какаши. Его рука с техникой пронзила грудь напарницы; сгусток крови слетел с уст Рин, волосы взметнулись, тело начало западать и рухнуло замертво на спину. Какаши вытащил руку из зияющей, кровоточащей дыры, попытался было ухватить её за руку, но не сумел даже дотронуться; он замер как истукан над мёртвым телом; необычайная, пронзительная тишина вмиг опустилась над полем битвы; слышалось только, как стучат капли дождя и переговариваются ниндзя Тумана, заставшие всю картину. Боль пронзила шаринган в левом глазу Какаши, но земля как будто ушла у него из-под ног, и всякая сила окончательно покинула его тело; он рухнул как подкошенный рядом с убитой напарницей. Он сорвался вперёд почти машинально, точно им овладела некая сила; всё промелькнуло перед ним за доли секунды, но осталось в памяти с невероятной точностью. Искры, треск, дождь, рука Какаши. Обито закричал, как раненый дьявол, но крик тот словно принадлежал не ему, а какому-то зверю. Всякий звук вокруг вдруг стал приглушённым, как бы под толщей воды; стало так тихо, что слышно было, как дождь стучит по глупому лицу спирального Зецу. И в тот же миг его правая рука страшно, неестественно вздулась; кости её с треском лопнули, превращаясь в острые деревянные сучья, рванувшиеся вперёд, к живой человеческой плоти. Они окружили его со всех сторон. Вот первый нападает, но в следующий момент он уже мёртв; одно касание — одна смерть. Капли крови хлещут на белую спираль. Колья пронзают тело безымянного АНБУ и несутся дальше сеять смерть. Он встал над одним противником — тот потерял оружие и лежал на спине. Молил о пощаде. Другие бросились тут же — сверху, с уже занесёнными катанами, но лезвия не причинили вреда; они прошли сквозь Обито и пронзили только одного из них. Он окружён безликими масками. Одни в панике, другие пытаются его убить во что бы то ни стало. Кто-то закричал. Потом ещё. Но ему было всё равно. Пусть они все умрут. Умрут. Умрут. Умрут. Он остановился посреди заваленного телами поля; другие ещё были живы, они стояли на месте, не понимая совершенно, кто он и что забыл здесь. Там лежит человек. Его маска разбита. Лицо так и застыло в предсмертном ужасе. Он вдруг почувствовал не ярость, а ненависть, бесконечное отвращение ко всему этому подлунному миру, где прямо сейчас, на холодной земле, лежала та, ради кого стоило жить. Шипы рвутся из тела, дырявят плащ, и крики уносятся в ночное небо. Всё смолкло; Обито как в полудрёме побрёл через заваленное трупами поле к тому уродливому древу, в чьём стволе и в чьих ветвях теперь торчали руки, ноги и головы убитых АНБУ. Он вдруг понял, что стало, однако, самую малость даже легче, когда последний из них испустил предсмертный вздох. Кровь густыми, липкими струями стекалась к корням дерева, смешивалась с дождевой водой. Он шёл как бы во сне, не разбирая дороги, шагая прямо сквозь тела поверженных противников; остановился он только рядом с Какаши — тот ещё был жив, но Обито переступил через него. Она лежала рядом; в груди зияла дыра размером с кулак подростка. С губ стекала густая, тёмная кровь. Он встал на колено, не обращая внимания на окровавленную воду, потянулся было рукой к её щеке, но пальцы прошли сквозь. — Я… я понял, — вкрадчиво вымолвил он, склонившись над Рин, — я в Аду. Всё смолкло окончательно; дождь перестал накрапывать, а древо, созданное Обито в помешательстве, начало медленно увядать. Рядом упал труп одного АНБУ. Обито окатило брызгами, как из ушата. Судорога исказила его лицо, он бережно прижал к себе Рин и заплакал. Он стал несвязно думать, что сейчас прибудет Минато-сэнсэй вместе с помощью, что Какаши проснётся, а он объяснит им, что он убил всех АНБУ, а Рин… «Нет, всё это… Оно… Ты всех убил. Рин мертва. Мир… Там она будет жива. Что смысла-то в этом? — с неприязнью подумалось ему. — А вдруг всё-таки… создать это. То, о чём говорил Мадара. Да, создать. Дать… Дать… Чего дать? Их убивать надо, а не пощаду дать. А что там, вверху. Там уж ничего. Он про эксперименты говорил. Киригакуре… чакра Хвостатого. Да неужели… Такое… Быть не может, она… Она была джинчурики? Как же так, как это, почему, если так, почему она джинчурики, почему в неё запечатали Биджу. И столько смертей. Столько крови. Мрази из Киригакуре. Убью всех. Всех, кто встретится. Мне уж плевать. Они враги. Они все — враги. Пусть сдохнут все. Этот мир, всё, как говорил Мадара. Да не мир, а люди таковы, люди все. Нет, не люди, а Боги. А говорят, что богов-то нет, есть только один Бог, одно божество, и Он всё это. Мадара-то не Бога отрицает, а мир, им созданный. Поганый мир. Рин… Пожалуйста. Как ты мог, Какаши. Всё… Всё это грязь. Всё подлость, подлость! Нет, теперь-то уж всё равно. Я не хочу ничего. Ничего из этого не хочу! Не хочу! Не желаю!» Он как в панике вскочил оторопело и побежал; он уже хорошо запомнил обратную дорогу. Свежая ночь приняла его в свои объятия — залитого кровью недругов. Зецу всё время пытался поговорить с ним о чём-то, удивлялся тому, как быстро Обито освоился с Мокутоном, но юнец упорно не слушал его. Наконец предстал проход, полузаваленный камнями. Он устремился в него, как полумёртвый, ноги почти его не держали, а в груди чувствовалась страшная тяжесть, как будто к ней привязали валун. Старик, сжимавший в руках свою трость, сидел на троне и хмурым взглядом смотрел на спасённого когда-то мальчишку. — Всё же решил вернуться? — хмуро сцедил Мадара, как будто предчувствовал, что всё равно замысел дал осечку. — Да… я… решил, — как в тумане говорил Обито, — напоследок… просто… поблагодарить вас за спасение. — И только ради этого ты проделал обратный путь? Обито поднял мрачный взгляд на него. — Я… я не принимаю этого. Всего, о чём вы говорили. Оно… да разве всё это… весь этот ваш план… — дрожащим голосом выдавил он. — Оно всё… это… — Да неужто, молодой сударь, вы изволили отказаться от такой-то возможности? — Обито почувствовал, как задрожало тело спирального Зецу, как будто от раскатов смеха. — А мир-то этот, мир ведь — фикция! Ад! Теперь-то каков смысл за него цепляться? — Зецу передали, что там произошло, — вдруг проговорил Мадара. — Мне жаль, что всё так обернулось с твоей подругой, но ты должен теперь понять, насколько жестока, артистично жестока реальность даже к детям. Разве ты и дальше хочешь продолжать жить в этом Аду, а не создать рай для каждого — от последней, дрожащей твари до самого великого человека на всём свете? — А ваша иллюзия — тоже фикция, стало уж быть, — уже более рассудительно и сдержанно произнёс юноша. Пальцы старика только сильнее сжались на трости, когда он столкнулся с ясным взором Обито. — Мир — ад, — продолжал он твердить всё тем же ровным и собранным тоном. — Да-с, преотвратительнейшее, кровавое, но зачастую красивое место. Я рубил их… рубил, и кости их лопались под моими деревьями, как сухие сучья. Я думал, что схожу с ума. Но знаете что, Мадара? Ваш план — ещё хуже. Вы так судили всех человеков за их порочность, за смерти детей, но ваш-то план, его претворение — сколько жизней заберёт оно? — Столько, сколько будет необходимо, — не сомневаясь в своих словах, ответил старик. — Мой замысел принесёт покой. Больше никто не погибнет, как твоя подруга или те АНБУ. Как всякий убиенный прежде, и всякий, кому предначертано погибнуть от вражеской длани. — Покой? — Вдруг хриплый смешок сорвался с уст Обито; и звучал этот смешок как-то по-особенному кощунственно под сводами пещеры, как будто бросал он вызов могуществу Мадары. — Вы-то чем лучше всех предводителей в этой войне, если у вас-то может сгинуть половина всех людей ради исполнения плана? Вы хотите погрузить всех в принудительный, вечный сон, чтобы избавить от боли? Да ведь это же трусость, превеликая, окончательная трусость! Вы испугались, Мадара-сама. Ничем-то вы не лучше, совершенно ничем. — Дерзкий мальчишка, — хрипло пророкотал старик, и в пещере будто стало даже прохладней, чем было. — Я дам тебе возможность уйти. Даже дам одежду, если уж на то пошло. Только скажи: кому теперь ты нужен-то? Для Конохи ты мёртв, для Киригакуре — неизвестный враг, как, впрочем, и для остальных деревень. У тебя ничего не осталось. Твой собственный друг убил твою любовь. — Это будет ему наказанием, самым страшным, сильным наказанием, что он нарушил последний наказ, — сказал Обито. — Но Рин… Она всегда будет со мной. В моей памяти. В моём сердце. Её нет, но она со мной. И я никогда, никогда не убью столько невинных жизней ради неё, потому что я знаю, что она б ни за что не хотела такого исхода для меня! Пусть Боги, если они есть, будут мне свидетелями. — Теперь ты и в Богов готов уверовать; в то, что они взяли Рин к себе и она смотрит оттуда на тебя? — Я знаю: если и в правду есть Боги, когда придёт мне время идти к берегам Сандзу, тогда я о многом смогу вопросить. Но сейчас… я не буду, слышите? — Не будешь «что»? — ехидным, тонюсеньким голоском передразнил спиральный Зецу, что отцепился от тела Обито. — Ты мог бы мир создать, в котором Рин жива, ты — Хокаге, а Какаши никогда не совершал того, что он совершил. — Я не хочу думать о Богах, не хочу думать о вашем плане… Я ничего не хочу. Оставьте меня в покое, вот и всё, — затихающим тоном изрёк мальчик. Он повернулся спиной к трону, к великому воину прошлого, к статуе Гедо со страшной разинутой пастью. — Простите, что подвёл ваши ожидания, Мадара, но ваши идеи — не для меня. Надеюсь, вы поймёте, что они неправильные. Я не буду становиться «спасителем мира». Уж лучше издохнуть мне в придорожной канаве, в холоде и голоде, чем делать… делать то, что вы хотите, чтобы я делал. Разве джинчурики заслуживают смерти — только потому, что в них заключена нужная сила? Разве всякий мешающий тоже должен умереть, потому что не даёт свершиться «великому благу»? Вот как вы мир не принимаете, так и я ваших идей принять не могу. Он взял с рук одного из подошедших к нему клонов Зецу сак с одеждой и облачился в неё. Простые чёрные штаны, такого же цвета кимоно с поясом и сандалии. Ко всему прочему изорванный плащ. Он подошёл к куче камней, поднял с пола свою руку и, как будто над чем-то задумавшись, приладил её обратно. Пошевелил пальцами, сжал их в кулак, потом разжал обратно. Пожалуй, стоило бы теперь беречь её тщательней, чтобы не отвалилась вновь. — Что ж, мальчишка, твоя дерзость меня впечатлила, но ты обязательно приползёшь обратно, — донеслось ему в спину сухое обещание Мадары. — А если и нет, то всё равно. Обходной путь всегда найдётся. Ты пожалеешь о том, что отринул мои слова, не прислушался к ним; я знаю. Мир шиноби пережуёт тебя без костей да выплюнет. Тогда-то ты поймёшь, что врагов у тебя нет, потому что весь мир — и есть твой враг. А до той поры — ступай. Посмотрим, кто в итоге окажется прав. С замирающим сердцем и лёгким помутнением он вышел на свежий воздух; лёгонький ночной ветерок подул ему навстречу, подхватил его волосы. Он застыл как в исступлении, молча смотрел на бесконечно тёмное небо и яркие звёзды, и сперва даже не заметил, как по щеке его медленно скатилась слеза. С каким-то странным, почти непонимающим выражением на лице своём он стёр слезу и, сосредоточившись, использовал технику Телесного мерцания. Теперь деревья и травы мелькали перед ним, как картинки внутри зоотропа. Капельки пота проступили на его висках, сердце равномерно отстукивало в груди. Он бежал не разбирая дороги, ему было просто всё равно, куда бежать, лишь бы подальше от этого места. Он то и дело сжимал кулаки, злость поднималась в нём, как будто что-то выталкивало её наружу; порой ему хотелось просто рухнуть на траву и зарыдать, но всякий раз он отгонял от себя эти мысли, как будто бы теперь слёзы могли дать утешение. Так бежал он всю ночь. Обито потерял всякий счёт времени, когда он остановился и решил перевести дух; осмотрелся вокруг — судя по положению солнца, был уже полдень. Кругом стройной грядой смыкались высокие деревья, вдали виднелись синие силуэты какого-то горного хребта. Местность вокруг казалась совершенно дикой и незнакомой, однако в не столь большом отдалении от себя Обито услышал шум воды. Он пересёк заросшую высоким бурьяном полянку и, петляя между широкими стволами деревьев, ломая сухие опавшие ветки под своими ногами, вышел он к краю обрыву над пропастью. С отрога одной скалы, заросшей мелким кустарником и чем-то походившей на как будто разнесённый ветром стог сена, на дно пропасти срывалась бурная горная речка. Он с необычным вниманием проследил, в каком месте из скалы выходит водный поток, как она трудится день ото дня, но затем посмотрел за край обрыва — туда, где, как змейка, извивалась речушка. Острые, как пики, скалы обрамляли дно пропасти, капли воды на них искрились в лучах солнца. Обито сделал ещё один шаг к краю пропасти; острые скалы как будто полностью завладели его вниманием. «Тут всего-то один шажочек. Всего-то один жалкий, короткий шажочек, — он ощутил, как само сердце начало биться чаще, как будто предвкушая скорый исход. — Всего один шаг, ну же… Разве есть тебе что терять? Просто сделай этот шаг, и всё, всё это закончится. О, подлость! На подлость себя уговариваешь! Высочайшую, глупую подлость, Обито! Ужель не лучше бы тогда было последовать за Мадарой, чем голову себе о камни расшибать? А ведь другой-то на твоём месте, слабый, ничтожный, больной смертельно человек предпочёл бы так, без рук да ног жить, но главное — жить, а ты… Нет, не пришёл твой час. Рин мертва. Никогда Рин не вернётся. Это произошло, ничего не сделать. А всё равно, вот так и осуждённый на смерть предпочтёт жить в вековечной тьме на крохотном каменном островке, но жить, жить, а не умирать. О, и что теперь, нужен ли кому ты? Страшно это, страшно умирать, потому что у тебя целая жизнь впереди. Рин мертва… Но жива память о ней, а пока жива память, жив человек. Да, бабушка часто так говорила, чтобы я знал о маме и папе, но они погибли, когда я был мал». — Громкий вороний крик в стороне заставил Обито встрепенуться, и это странное оцепенение спало. Он отошёл на три шага назад от края обрыва; только шум ревущей воды отдавался в ушах. «И вот такого, думаешь, они хотели бы для тебя — чтобы их сын ушёл из жизни так рано? Ты выжил, так что живи, Обито. Живи за себя, живи за Рин. Просто живи». Он и сам не заметил, как в этом странном, но бесцельном подобии оцепенения простоял у края обрыва около получаса; солнце к тому времени уже ближе склонилось к западному горизонту. Обито, напоследок бросив чахлый взгляд в пропасть, развернулся и зашагал прочь куда глаза глядят. Он поминутно задумывался — стоило бы ему вернуться в Коноху? Стоило бы воссоединиться с Какаши после всего, что произошло совсем недавно? Но он решительно отмёл в сторону эти мысли. Коноха для него ныне закрыта, пусть он и не забыл то беззаботное время, которое провёл в своём доме. Он отчего-то был уверен, что ему непременно нужно идти дальше. Куда — уже не важно, просто идти. Так прошли уже целые месяцы, хотя точно Обито и не мог уже определить — не вёл учёт дням. Днём он обычно проводил в полном уединении, устроившись посреди какого-нибудь грота или пещеры, в медитациях и тренировках; ему удалось полностью освоиться со своим мангекё и новым телом. Он выяснил даже, в чём заключается только его способность — техника, которой он дал название «Камуи», переносит его самого или только отдельно взятые части его тела в некое пространство, даруя ему не то чтобы неуязвимость, но скорее неосязаемость. Но, что важнее всего, казалось Обито, эта способность дала ему возможность перемещаться от одного места к другому, несмотря на расстояние. Так однажды ночью он возвратился обратно в Коноху и, к превеликому горю для себя, узнал он, что достопочтенная женщина из клана Учиха, воспитывавшая его всё детство и так слёзно не желавшая отпускать его на войну, скончалась в сильной горячке вскоре после того, как пришла весть о якобы смерти внука. Теперь только простая серая могилка и три небольших букета с цветами. Обито даже догадывался, кто оставил эти подношения. На секунду в нём как бы взыграла злоба, он хотел было выбросить эти цветы, все эти подношения с могилы, но успокоился почти сразу. «Прости, что меня не было рядом», — как в лихорадке думал он, молча смотря на невзрачное надгробие. Он удалился с кладбища, едва только запели первые петухи и над Конохой начало всходить багрово-оранжевое солнце. Потом последовали новые скитания и новые знакомства; и хотя прошло много времени с той злополучной миссии по уничтожению моста Каннаби, война только входила в свой завершающий этап. Это была уже поздняя осенняя пора; кое-где, местами, уже успел выпасть первый снег и ударили первые заморозки. Однако же, несмотря на это, Обито не испытывал сильной нужды в пище, воде, сне и тёплой одежде, поскольку тело его, усовершенствованное клетками Первого, могло вынести куда больше, чем тело обычного человека, пусть и шиноби. Довелось ему в ту самую пору проходить через дикую, человеком почти не тронутую местность лесов и полей. Землю укрывала тонкая снежная пелена, а где-то на краю поля чернела полоса голого леса. Хмурые облака медленно проплывали по серому осеннему небу. Обито то и дело оглядывался по сторонам, цеплялся взглядом за подол изношенного и порванного в нескольких местах плаща и вспоминал, как он вырезал тех АНБУ в гневе. Иногда думалось ему, что уходить от Мадары было поспешным решением, но он всячески гнал от себя эту мысль. Отчего-то он был непоколебимо уверен, что Рин ни за что бы не приняла всех его деяний, если бы взялся он осуществлять план «Глаз Луны». От измышлений этих, впрочем, он отвлёкся, когда почувствовал, как наступил на что-то. Это был уже заржавевший кунай; и, присмотревшись внимательно, Обито увидел вдруг торчавшие то тут, то там кунаи и сюрикены, а под снегом местами проглядывались тёмные бордовые пятна. «Здесь было поле битвы, но куда исчезли все трупы?» Ответ сыскался совсем скоро: увидел он вдалеке стаю воронья, которая оголтело кружила над одним местом за небольшим земляным валом, пересекавшим сие поле. Он поднялся на вал и с его высоты увидал вдали большое красное пятно посреди бескрайнего белого полотна. Он побежал так быстро, что по лбу и вискам его начали скатываться капли пота. Ему потребовалось меньше минуты, чтобы пересечь поле и, наконец, оказаться здесь — у красного пятна. Это была немалых размеров яма, в которой почти доверху были сложены мёртвые тела шиноби Конохи, Кири и Ивы. У одних отсутствовали руки, у других ноги или вовсе головы; бывало и такое, что только половина тела. Вот спустился один ворон, сел на лицо мёртвому шиноби Конохи и выклевал тому глаз из глазницы. И, несмотря на свербящий холод вокруг, Обито вдруг почувствовал явственный запах гниющей человеческой плоти. Он внезапно упал на колени, как будто всякая сила оставила его тело в одно мгновение, и раскрыл рот, исторгая то немногое, чем он успел закусить пару дней тому назад. Когда же тяжесть перестала давить на его нутро, он поднялся на ноги, вытер лицо своё от остатков слюны и желудочного сока, но в молчаливом исступлении он продолжал взирать на посмертный удел десятков безымянных шиноби. — Что забыл ты в таком месте, юноша? — вдруг спросил человек, который всё время был молчаливым свидетелем всей картины. Обито повернулся к нему. Это был старик лет шестидесяти, не то, чтобы высокий, но и не слишком низкий в росте. Широкие его плечи укрывал тёплый меховой плащ; в губах он сжимал трубку и то и дело затягивался крепким дымом. На седой голове мостилась сплетённая из тростника каса. В руках он держал штыковую лопату, которой засыпал землю в братскую могилу. — Не хочешь отвечать? Что ж, ладно, — сказал он после того, как Обито просто молча посмотрел на него, и продолжил свою работу. — Зачем… зачем вы делаете это? — вдруг вымолвил Обито как бы в чрезвычайном волнении. — Что делаю-с, сударь? — В могиле их общей хороните, вот что вы делаете. — Коноха, Ива, Кири — теперь-то разве есть между ними разность некая, али нет её и не было вовсе? — Есть! Есть разница, сударь-с! Ещё какая! — вспылил Обито с гневным оскалом. — Вы врагов хороните друг с другом! Слишком большая честь для них быть захороненными с шиноби Листа! — Они уже не враги, никто из них не супостат другому, отныне и впредь, — как-то загадочно проговорил старик. Обито нахмурился и сжал кулаки, как будто вот-вот хотел наброситься на старого человека за его действа. Но старик, впрочем, продолжил: — Смерть забрала их всех, малыш. Теперь они не будут убивать и лить реки крови. Теперь каждый из них равен остальным. Смерть уравняла их всех. Теперь они в лоне Чистого мира. Здесь же нет смерти, здесь есть нечто, что ты не можешь увидеть, но оно есть… Их тела насытят собой травы и землю, накормят зверя земного и небесного. Они дадут начало новой жизни, отдав свои взамен тому, что сами уничтожили… — Но… но зачем? — Что ж ты, сударь-с, слеп али слушать не умеешь? — спокойным голосом сказал старик. — Теперь никто из них не прольёт невинную кровь, не отнимет чужую жизнь. Никто из них больше не разрушит или сожжёт то, что создавалось с таким трудом и усердием. Смерть — единственное, что может примирить даже самых страшных и заклятых врагов. И вновь настала тишина; вороны тем временем закончили своё пиршество и взмыли в холодное вечернее небо. Но Обито продолжал молча вслушиваться в эту тишину и несущиеся хлопки крыльев провозвестников смерти. Однако вдруг услышал он протяжный, тяжёлый стон из-под сложенных в ряд трупов и взглянул туда. Сначала из-под одного тела высунулась рука, оттолкнула труп, и Обито увидел выжившего чудом шиноби Киригакуре, который, видать, всё время с конца боёв был без сознания, а потому невольный могильщик и счёл его мёртвым. Что-то внутри Обито как будто переклинило, он почти машинально направил чакру к единственному глазу и прыгнул прямо так в кучу трупов, позабыв совершенно об этических нормах и уважении к посмертию людей. Он подскочил к раненному шиноби, одним лихим движением перевернул его на спину и наступил ему на грудь всем своим весом. Шаринган с яростью десятерых пылал в его глазу, он отвёл назад свою руку, и в ладони её за секунду вырос деревянный кол. — Нет! — вскрикнул старик, когда Обито уже занёс руку для последнего удара. Он успел в последний миг и схватил Обито за руку. — Не делай этого! Смерть сего человека не даст тебе ничего! Обито с удивлением понял вдруг, что старик этот — шиноби. — Отпусти меня, чёрт тебя подери! — закричал на него Обито, и крик его эхом пронёсся по заснеженному полю. — Дай мне прикончить его! — Вы глупец в высшей степени-с, сударь, если не можете узреть истину, когда она прямо перед вами! Обито едва поморщился, почувствовав, как рука старика сильнее сжалась на его запястье. — Я был ниндзя Конохи, когда слава Легендарной Троицы ещё не гремела по всему миру. И я видел войну задолго до тебя или Жёлтой Молнии. Я видел кровопролитие и насилие, утопившие прежний мир… Я видел разорённые сёла и выжженную землю. Видел матерей и отцов, предающих своих детей земле. Я больше не мог выносить этого — бессмысленную жестокость, неисчислимые зверства, кровопролитие и беспощадное насилие. И каков во всём этом смысл? Чего ради разрушать чужие жизни? — твёрдо говорил он; Обито молча и вдумчиво слушал его. — Я оставил свою жизнь шиноби и ушёл жить сюда, чтобы скрыться от этого безумия… Я видел, как ниндзя убивают друг друга из бессмысленной прихоти и жажды насилия… Нет никакой силы в том, чтобы без раздумий отнять чужую жизнь. Но есть сила в том, чтобы превозмочь свою ненависть и пощадить жизнь. Они поддались своей ненависти, и посмотри, к чему это привело их всех!.. Безвременная смерть, тысячи разрушенных судеб! И скажи мне: ради чего? Обито внезапно почувствовал, как вся прежняя сила и решимость разом покинули его. Но вспомнилось ему одно весьма примечательное событие из прошлого: видел он вновь тот самый миг, последний миг, проведённый с бабушкой. Видел слёзы на её глазах, видел печаль в них и слушал её последнее наставление: «Слушай внимательно, Обито, — твердила она с дрожью в своём голосе, — слушай внимательно и не забывай того, что я скажу тебе. Ты отправишься сражаться с такими же людьми, как и ты сам. Но не позволяй ненависти ослепить себя, не позволяй ей руководить тобой и твоим разумом. Не позволяй себе очерстветь и стать монстром. Всегда, слышишь, всегда оставайся человеком и ищи в себе силы щадить жизни, но не отнимать их!» — Разве-с, сударь, тебе не было достаточно этого безумия кругом? Разве ты желаешь и дальше лить бессмысленно чужую кровь и прославлять насилие? И чего ради? — меж тем говорил старик. — Каков резон отнимать его жизнь? Ты не сумеешь успокоить свою боль, если будешь причинять её другим. Научись сопереживать людям. Помни, что сострадание и милосердие — всё равно что вода, питающая растения в летний зной и не дающая им иссохнуть, очерстветь и погибнуть. Жестокость, бессердечие и равнодушие — спутники погибели. Помни это и используй как своё жизненное кредо. Отыщи в жизни иной смысл, нежели беспрестанное поклонение смерти и насилию… Ты научился быть шиноби, теперь же научись быть человеком. Ты не сыщешь себе врага среди всего людского рода. Ты рождён не для этого, малец, ты создан для чего-то большего, нежели сотворение всех этих зверств. — Д-да, — с дрожью произнёс Обито. Он ощутил, как будто внутри него что-то переменилось неизменно. Поднял взгляд к небу; серая снежинка медленно упала на его лицо и растаяла. — Я никогда больше не убью; никого не посчитаю своим врагом, ибо врагов у меня нет, кроме меня самого… Он расстался с могильщиком на доброй ноте, сохранив жизнь выжившему шиноби Киригакуре. Как будто что-то в нём обновилось, как будто ушёл почти окончательно тот, прежний Обито; только скитание это ему казалось причудливым и уже начинало раздражать — целыми днями он мог бродить по стылой осенней чаще леса, слушая только завывания холодного ветра в голых скрюченных ветвях деревьев, пока же, наконец, бездумная прогулка не вывела его к дороге. Две полосы от колей тянулись по земле, где-то далеко на севере, куда как раз тянулась дорога, висели тёмные тучи, и к ним приближались другие. Скоро грянул дождь; Обито потуже затянул капюшон плаща и отправился по дороге; он избегал общества, даже самых маленьких деревень, но сейчас ему отчего-то страстно хотелось увидеть другого человека, разговориться с ним о чём-нибудь, открыть свою душу, если бы он смог понять его мысли. Он так устал от бесчисленных недель своих скитаний, что хотя одну минуту ему хотелось вздохнуть в другом мире, хоть бы в каком бы то ни было. Остановился Обито только у встретившегося ему по пути дорожного указателя — на старой посеревшей доске, чей конец был выструган как бы в форме стрелы, значилось расстояние до близлежащего села, носившим название Саторигахара. И, не взирая на дождь и слякоть, на опасения, что его могут прогнать как бродягу, он решительно направился в сторону деревни. Тут по оба края дороги росла высокая трава, за которой начинался лес. В четырёх сотнях шагов от дороги отходила ещё одна, которая и сворачивала как раз на Саторигахару. Рядом с этой развилкой высился указатель, сколоченный уже из трёх досточек, каждая из которых указывала на другие поселения и направления к ним. В пелене дождя он увидел ворота деревни и небольшую изгородь рядом с ними. Даже с такого расстояния он прекрасно видел, что крыши и стены некоторых домов, стоявших к воротам ближе всего, были повреждены взрывами и пожарами. Обито знал, что война доходила до этих мест, и потому в его душе возникло ощущение некой опасности: что может статься с ним, если жители хоть и не станут прогонять его, а примут, но потом как-нибудь узнают, что он шиноби, пусть и не служащий теперь ни одной деревне? Не хотелось ему доводить всё до насилия, но твёрдо он решил, что если уж они и узнают, что если и вознамерятся убить, то он улизнёт от них, никому не причинив вреда и боли. Когда же вошёл он на территорию деревни, встретили его только два одиноких силуэта идущих мимо бродяг — наверное, таких же, как и он, просто не знающих, куда им деться и куда бы прибиться. Высоко в небе вспыхнула молния, и грохот прорезался через шум ливня. Он как в забытье двинулся дальше, медленным, рыщущим взглядом осматривая постройки. Тут действительно были видны следы давней битвы; одни дома были целы, вторые — относительно, с повреждением кровли и стен, но третьи же были разрушены до основания. Иногда испуганные взгляды глядели на него из окон, но стоило ему повернуться, как они тут же исчезали. Здесь было много людей; Обито чувствовал это, но отчего-то казалось ему, что он как никогда прежде одинок. — Сударь, а вы чего ж в такой-то час на улице, да в таком-то виде ещё? — Обито повернулся к бодрому и твёрдому голосу, окликнувшему его. Голос этот принадлежал мужчине в годах, но не слишком уж старому. Облачён он был в монашеские одеяния, длинная стриженная борода спадала почти до живота. Стоял он на широком крыльце одного строения высотой в один этаж, и которое, весьма вероятно, было местным храмом, раз перед ним возвышались четырёхметровые врата тории, выкрашенные в красный цвет. — Мне всё равно идти некуда, — почти машинально выдал Обито; и действительно, ему теперь казалось, что идти всё равно некуда. — А вы, сударь-с, молоды и неместный, — сказал монах. — Но под дождём вам не стоит быть. Заходите-с, заходите, я дам вам кров и комнату; отогреетесь заодно у огня. Не хватало вам-с ещё чахотку схлопотать, упасите Небеса. Обито молча пожал плечами, взошёл по крыльцу внутрь храма, однако странное раздражение вдруг запечатлелось на его лице, как будто чувствовал он себя неуверенно и зажато от подобного обстоятельства. В самом храме было множество комнат, но, судя по всему, монах был единственным обитателем этого строения. По обе стороны коридора теснились ряды закрытых фусума, на стенах висели немногочисленные факела. Монах привёл Обито в широкий зал, стены которого были обставлены скамьями да столами, а в середине расположился зажжённый очаг. Монах поставил один табурет у огня и, с доброжелательной улыбкой, пригласил Обито. Тот и не был против — аккуратно снял изорванный плащ, значительно уж пропитавшийся влагой, в сторону отодвинул волосы на лице своём и сел у огня, протянув к нему сначала руки. — Вот, сударь-с, испейте, отогреетесь быстрее, — монашек подошёл к нему и протянул чашу с горячим чаем. — Благодарю, — тактично проговорил Обито, быстро кивнул головой и принялся пить только заваренный напиток с душистыми травами. — Извольте спросить, сударь, а сколько лет-то вам? — Четырнадцать минуло февралём. — Чего ж вы один-то в таком месте делаете? Далеко ли ваш дом, и возможно ль послать весточку вашим родным? — Не осталось у меня родных уж, — сказал Обито, отпив немного. — Да и ничего уж не осталось. Я просто скитаюсь от одного места к другому. — Так вы путешественник, сударь? — изумился престарелый монах. — Ба! И в таком возрасте. А какова цель ваших странствий? Отыскать пытаетесь нечто? — Скорее… просто не могу понять слишком много, потому что знаю слишком мало, — честно признался юноша. — Хоть и думал, что это не так. — Осознание и признание уже есть первый шаг к постижению себя, — сказал монах. — Ведь часто так бывает: знает человек всё, себя не зная. — Стало быть, и Бога тоже можно познать так? Иль Богов? Скажите, божий человек, во что же верить — один ли Бог, или Богов превеликое множество? — с улыбкою вдруг проговорил Обито, как будто захотелось ему вдруг спровоцировать монаха на что-то. — К кому же люди устремляют молитвы свои и по чьему закону живут? — Уж не утверждаете вы этим, молодой сударь, что в Бога не веруете? — сказал священнослужитель. — Нет, вы не подумайте, я не оскорблён этим вопросом, и всегда мне более интересно вести разговор с человеком, что противоположен во взглядах на мир, на веру, на высшую силу. И если уж желаете знать, то да — верую я в то, что Бог один, а все предыдущие Боги были лишь частями одного сущего в попытках рода людского познать действительность вокруг. — То есть одно совершенное и всемогущее существо — не Изанаги с Изанами, не Аматерасу, Сусаноо-но микото, Фудзин и Райдзин и другие, но божество гораздо выше, гораздо более непознанное? — Вам, коли желаете Бога познать, для начала себя познать нужно, сударь, ибо у всякого человека путь к Богу через сердце лежит. — Кажется мне, господин, вы от ответа увиливаете да призываете проникнуться верой вашей, — с сомнением промолвил Обито. — А вы мне суть разъясните, а не призывайте на служение Богу. Монах как-то странно улыбнулся этим словам и пристально посмотрел на собеседника. — Что ж интересует вас, сударь? — Вы мне вот что скажите, — начал Обито, — коли ваш Бог такой всемогущий, всесильный, что другие боги пред Ним ложны, слабы и ничтожны, отчего же кругом вот это вот всё? — Он окинул взглядом комнату, но как будто смотрел сквозь стену. — Задолго по пути сюда я видел другую деревню — она была покинутой, остались только дома. Там была битва, потому жители и ушли из тех мест. Я видел одну яму, а в ней — трупы шиноби. Коноха, Кири, Ива — все в одной могиле. Одно посмертие для врагов. А ведь у всех этих людей остались семьи: жёны и дети, братья и сёстры, отцы и матери, а теперь что? Мертвые они, все до единого лежат в земле сырой. Я вот этого не могу понять. Скажите мне: Бог создал человека, Он его творец, неоспоримый созидатель, а значит — отец всякому человеческому существу? — Истинно так-с, молодой господин, — утвердительно молвил старый монах на измышления Обито. — Начало и конец всякой жизни властен определять лишь Бог. — А вот скажите: какой же любящий родитель будет молча взирать на то, как его собственные чада испокон веков истребляют друг друга в войнах, бытовом да политическом насилии? Представьте, что у вас есть два отрока, и один над другим зачинает вражду да насилие, — что ж вы сделаете? Ужель молча будете смотреть в стороне, как дети ваши друг друга губят? Ужель так поступит любящий родитель? — Человек ведь недаром зовётся разумным-с, сударь, — теперь уж начал говорить монах. — Вот в чём отличие человека от других творений божьих — наделён он выбором и разумом. Зло в мире есть не потому, что Бог жесток, а потому, что человеку свобода дана. А без свободы не было бы ни любви, ни милосердия. Возлюбите же даже врага своего во грехе его; простите искренне притесняющего вас. Бог есть любовь и прощение ко всем. — Ну-с, божий человек, вот тут-то опять я не согласен: никакой истинно любящий родитель не будет смотреть, как его чада режут друг друга. Уж лучше б тогда и не было бы никакого выбора и свободы. — Так ведь без этого, сударь, человек перестаёт быть человеком, — весело проговорил монах. — Коли не выбирает на распутье в жизни, коли нет у него свободы, как же в вечности он будет держать ответ, когда настанет время предстать пред Богом? — А вот я всё равно считаю, что нельзя так: чтобы родитель не вмешивался в усобицу между детьми своими, а впрочем… Кха! — Обито зашёлся тяжёлым кашлем; он поставил в сторону чашу с чаем, чтобы не пролить его, одной рукой взялся за грудь, а другую подставил ко рту. Он вдруг явственно почувствовал, что его начинает накрывать лихорадка, пока что слабая, но уже ощутимая. — Ах уж простите, господин монах, но, кажется, эти разговоры о Боге окончательно измотали меня. Благодарю вас за чай, за огонь этот и за разговор тоже, но, думаю, пора мне идти. Он начал было вставать, но монах поспешил разуверить его в этом решении: — Не нужно вам под дождь, сударь; ливень уж как три недели льёт и, наверное, с неделю точно будет лить так же. Останьтесь здесь; тут достаточно свободных комнат. Вы, видно, простужены. Вам тёплая, сухая постель нужна сейчас, а не хождение под дождём. Он подумывал сначала отказать монаху в его просьбе остаться в этом храме, как будто опасался того, что тот обязательно решит продолжить свой разговор о Боге, но этого не произошло. Монах отвёл его в комнату, которая, видимо, принадлежала раньше кому-то из служителей храма. На вопрос же Обито о том, где остальные служители божии, монах сказал только, что одних не стало из-за болезней и старости, других же убили в сражении, которое не так давно только завершилось победой Конохи. Сначала странным показалось это Обито — чтобы служители Бога или Богов — теперь-то не столь важно — принимали участие в военных действиях, но потом ему подумалось, что даже в таком месте и в таком сплетении событий, жестокости и смертей, как война, человек непременно будет пытаться искать помощи у высшей силы. «Как будто бы есть на небе кто-то, кому не плевать на людей и их проблемы», — с мрачной ухмылкою подумал Обито. Монах же сказал, что многие его братья покинули обитель сию, дабы оказывать помощь раненным, другие же пошли проповедовать слово божие по миру, а третьи ныне лежат в земле сырой. Монах за коротким разговором привёл Обито к фусума и, раздвинув их в стороны, показал комнату. Это было не слишком большое помещение, чьи полы были застелены татами, а ближе к фусума, ведущим на энгаву, расположился застеленный футон. Слева от входа находилась небольшая перегородка, за которой была видна стоявшая купель прямоугольной формы и уже наполненная водой, а рядом стояла тумба и зеркало на нём. Слева же от входа, напротив изголовья футона, стоял деревянный алтарь, но странное дело, — подумалось Обито, — на алтаре не было ничего, — ни статуэтки какой, ни даже свитка или хоть какой-нибудь, даже самой жалкой реликвии. «Пустой алтарь… Разве так принято поклоняться и молиться Богу? До чего ж странная вещь эта — вера!» Юноша ещё раз осмотрелся по сторонам. — У вас, часом, не пророческий дар? — бегло спросил Обито, осматривая комнату. Он подошёл к купели и дотронулся рукой воды. — А с чего вы так решили-с, молодой сударь? — Для чего ж тут стоит наполненная купель? — с улыбкой сказал Обито. — Ужель знали, что приду, вот и подготовили? — Что вы, сударь-с, вовсе нет; дара прозорливости не имею к превеликому своему хотению, но на всё божья воля. Просто обитель сия всегда открыта для страждущих и пребывающих в нужде. — Стало тогда быть, что я нужду в чём-то имею? — с лукавою улыбкой сказал Обито. — А вот на этот вопрос, сударь, ответ лишь вы сами дать можете, — сказав это, монах улыбнулся, вышел из комнаты и затворил фусума за собой. Шаги монаха совсем скоро удалились и затихли в глубине коридоров, и Обито остался один посреди этой комнаты. Снаружи было слышно, как дождь барабанит по крыше и грохочет гром высоко в хмуром небе. Он подошёл к купели ещё раз; вода успела уж успокоиться. Обито снял с себя всю одежду, смахнул в сторону сухие и растрёпанные волосы и залез в купель. Он смыл с себя придорожную пыль и грязь, вымыл свои волосы со всем телом, вылез из купели и теперь ополоснул в ней уже своё изрядненько поносившееся кимоно и штаны, затем повесил их прямо на стропилах и, обтерев полотенцем голову, лёг на футон. Несколько минут он молчал лежал и всматривался в стропила, вслушивался в шум дождя, но сон никак не желал приходить к нему, как будто его мозг ещё думал над чем-то и было совершенно не до сновидений. Обито начал головой вертеть по сторонам, и взгляд его упал на пустой алтарь. «Гм… Я ведь тогда в разговоре с этим досточтимым слугой божьим сказал, что уж лучше бы Бог, если Он есть взаправду, не давал бы людям никакой свободы, а закрепостил бы их Своею властью, дабы никто из них больше не истреблял себе подобных, не развязывал бы войны, не чинил бы насилие малое и великое, не грешил бы отныне и впредь», — он вдруг почувствовал, как его лоб покрывает испарина и в груди появляется тяжесть, как от сильной простуды. «А чем ж тогда это от задумок Мадары отличается? Да ничем, в сущности своей. У меня есть Бог, который может взять всё в свои руки и вот так вот, за раз просто, закончить все войны, пресечь всякую жестокость на корню. А Мадара — да ведь он на себя роль Бога берёт, не иначе, коли решает за всех да хочет вот разом и завершить всё это. Этому ты хотел последовать, Обито? Оно-то и не удивительно, раз ваши семьи родственны». Он вскочил с футона как ужаленный от собственной же мысли. Подошёл к тумбе с зеркалом; рядом лежали ножницы, у тумбы стояло ведёрко, скорее всего, предназначавшееся для мусора. Обито как заворожённый всматривался в своё отражение; в сторонке на подсвечнике тлела свечка, но света её вполне было достаточно. Глубокие тени покрывали иссечённое шрамами лицо, длинные и колючие волосы космами спадали на плечи, спину и часть лица. Он улыбнулся криво: а ведь с такой-то причёской он действительно невероятно сильно походил на своего досточтимого предка Учиха Мадару, который, как теперь оказалось, всё это время был жив. «Оно ведь и действительно как-то странно — чтобы два родственника встретились вот при таких-то обстоятельствах». Обито вспомнил, как в детстве бабушка рассказывала ему, тогда ещё совсем мальчишке, что они с ним приходятся родственниками Мадары. У отца Мадары, Учиха Таджимы, был младший брат, Учиха Асахи, который умер молодым, но незадолго до своей смерти он оставил сына — Кэндзи. Возмужавший сын был лучшим другом Мадары, но, как и отец его, Кэндзи ушёл рано из жизни, оставив после себя дочь и сына погодок. Когда же Хаширама и Мадара заключили договор о завершении вражды их кланов и основали Коноху, больше не было беспокойства за молодняк Учиха. И от одного из потомков того самого дяди Мадары, чьё имя вспомнят разве что старики Учиха, вёл своё происхождение Обито. Иногда думалось юноше, что, быть может, из-за этого многие так смеялись над ним из-за неудач — видели, как он, родственник самого Мадары, просто никчёмен и скорее позорит клан Учиха своей слабостью, чем оправдывает своё родство с сильнейшим представителем клана. Обито, впрочем, уже и было всё равно на это. Родственники они или нет — не имело значения. Обито просто знал, что он не Мадара, он не станет таким и отыщет своё собственное предназначение. Он взял с тумбы ножницы, пристально взглянул в зеркало; рука его как бы остановилась от сомнения, но затем он решился и срезал первую прядь, затем ещё одну, потом ещё, пока полностью не избавился от отросших волос. «Цирюльника нет, так что делай всё сам. Хотя так даже неплохо выглядит, и цирюльник не нужен, — покачав головой, подумал он, всматриваясь в зеркало, — оно, впрочем, давно надо было сделать так. Длинные волосы мне не идут от слова совсем. Так выгляжу хотя бы как должно мне выглядеть». Состригши свои волосы и ссыпав их в мусорное ведёрко, Обито улёгся на футон и вскоре, наконец, долгожданный сон пришёл к нему. Привиделось же ему, с необычайной красочностью, как вновь он лицезреет смерть Рин от руки Какаши. Он вновь бросается вперёд, а навстречу ему бежит один АНБУ. Он пытается нанести удар катаной, но в следующий миг деревянные шипы пронзают его тело. Крики несутся со всех сторон, но слышится всё так, будто он находится под толщей воды; Зецу твердит ему что-то, но всё вокруг как бы несущественно, важно только убить их всех. Рин умерла из-за них. Вот и ещё один АНБУ устремляется к нему. Обито уворачивается от его удара, приставляет ладонь к животу, и древесные колья пронзают тело несчастного, вырывая кишки и прочие внутренности наружу. Он кричит в агонии, прежде чем не смолкает навеки. И вдруг Обито начинает понимать, что ему только легче от смертей каждого, кого он убил, и кого ему ещё предстоит убить на этом злополучном месте. Проснулся он весь в холодном поту, волосы его взмокли и налипли на лоб нелепыми колючками. Сердце страшно колотилось в груди, гляди, и разорвёт её вовсе. Пытаясь отдышаться, он приподнялся на футоне. Дождь на улице шёл по-прежнему, только грозы не было слышно. Он простёр руки перед собой, но тут же с необычайным омерзением одёрнул их, как будто почувствовал липкое, скользкое тепло на своих пальцах. «Боже… Небеса… Да неужели вот так всё и было там? Что вот так я убивал их и ничего не чувствовал, кроме омерзительного удовольствия от самого лишь факта, что я убиваю их таким мучительным способом? Да ведь сколько ж судеб тогда искалечено было…» Он, однако, отмахнулся от этой мысли; встал, заправил футон и проверил одежду — как раз за время сна уже успела высохнуть. «Ну хоть что-то хорошее за последнее время, — подумал Обито, — теперь хоть не пахнет потом и пылью». Он вышел из своей комнаты как бы в задумчивости, но остановился — монах шёл ему навстречу с метлой. Старик поклонился ему, но, ничего не сказав, прошёл мимо. Обито смотрел ему вслед, затем развернулся и пошёл в зал, где вчера состоялся у них разговор о Боге за чаем. Здесь по-прежнему было также тепло и сухо; из очага попеременно вылетали искры. Но во взгляд сразу бросилось присутствие ещё одного человека. За одной из скамей сидел уже немолодой мужчина лет сорока восьми, весьма ухоженный. На переносицу были надвинуты очки в круглой оправе; он был как будто занят некой думой и вначале даже не обратил внимания на вошедшего в зал подростка. Но Обито, ведомый своим любопытством, первым подошёл к этому мужчине и только сейчас увидел, что перед ним стоит тарелка с горячим рисом. Видимо, этот человек завтракал здесь. — Я тебя здесь раньше не видел, — сказал мужчина, увидав пришедшего Обито. — Недавно здесь? — Я забрёл сюда случайно, — спокойно сказал Обито. — А мне кажется, что случайности не всегда являются случайностями, — ответил мужчина. — Может, тебе обязательно нужно было оказаться именно здесь. И странная улыбка просияла на его морщинистом лице. — Нет, скорее, мне просто уж некуда податься, а добрый господин в лице монаха предложил на время кров над головой. В воде и пище я не особо нуждаюсь, а так хоть не буду мокнуть под этими нещадными, вездесущими дождями. — Это верно, уж третья неделя пошла, как льёт дождь; солнца целыми днями даже не видно, всё тучи, тучи. Даже одному лучику был бы рад. — Может это наказание такое, от Бога, — с необычайной задумчивостью произнёс Обито. — Что вот, мол, «для всех солнце, звёзды и луна светят одинаково, а вы смеете оспаривать равенство всех жизней», — проговорил он нарочито грозным голосом. — Интересное предположение, — ответил мужчина, — но, думаю-с, причина в том, что сейчас осень, а осень и дожди от друг друга неотделимы. — Позвольте-с узнать, кто вы? Вы ведь, кажется, местный? — Обито сел напротив мужчины и положил руки на стол перед собой. — Что здесь случилось, и насколько сильно ваша деревня пострадала от войны? — А то ты не видел разве, когда шёл по её улицам вчера, малец? — со злостью проговорил он. — Будь не ладны все эти шиноби с их войнами. Да будут неладны вообще любое насилие и любая жестокость в придачу. Я-то действительно местный и живу здесь от рождения своего, потому это место для меня особо дорого; когда же пришла сюда война — многие покинули деревню, другие погибли. Сражение не велось прямо здесь — ведь будь так, думается мне, от деревни бы и камня на камне не осталось, но произошло здесь несколько столкновений. Нам как-то довелось лицезреть последствие столкновения такого — протянул достаточно долго один шиноби из Ивагакуре. Ох, Боги, каков же взгляд был у него. Как страшно это — смотреть, как угасает жизнь в чужих глазах. Я б, наверное, тогда бы в тот же час собрал свою семью и убрался бы подальше от этого места, но семьи у меня нет, — с неохотой говорил он. — Пожар за четыре года до этого. Детей у нас не было с моей дорогой Масако, но всю жизнь я, однако, любил и люблю только её. Сюда же хожу, наверное, оттого, что в этом месте и поговорить-то не с кем нормально, кроме нашего досточтимого монаха Шигечи-сана. — Разве он у вас вызывает такое доверие? — вопросил Обито, сложив руки на груди как бы в деловой, взрослой манере. — Он твёрдо верит в единоличие Бога, что Он только один, а других Богов не существует. А утверждать это — не ересь или кощунство? — Я тебе, сударь-с, скажу вещицу очевидную, но важности своей не утратившую даже в нынешнее время: верь во что хочешь, главное, людям другим не делай ничего худого. — Так уж и всем не делать ничего худого? — с пылом переспросил Обито. — А как же преступники, насильники, грабители, убийцы? — Всяк за всех виноват, — спокойно молвил мужчина. — Можешь ты не бояться суда людского и суда божьего, закон можешь преступать, но неизменно ты себя загубишь. — Мне казалось, что вовсе вам нет дела до Бога и веру в Него, — сказал Обито. — Но теперь вы будто твердите обратно. — Я убеждён, что Бог есть здесь, а не на небесах, — мужчина отложил в сторону тарелку со своею трапезой и внимательно посмотрел на Обито. — В нас самих и есть Бог; в мире окружающем и в людях есть Бог — вот во что я верую. — Но послушайте-с, это уже бессмыслица в высшей степени! Разве человек может быть носителем божественного начала? — Всякая жизнь берёт своё начало от Бога; потому и власть над жизнью и смерть только истинно в Его руках, но не в руках человека. Обито отвёл взгляд в другую сторону, как бы вдруг потеряв весь настрой продолжать разговор и силы даже на то, дабы посмотреть в глаза человеку напротив. — А вот то, что по-вашему-с, сударь, это «бессмысленно», есть мысли у меня. Признайте: нигилист вы али Бог вам ненавистен? — «Нигилист»? Да знать бы что за слово эдакое, сударь. — Знать смысла не можете, но зато отрицать его предпочтёте. Я к тому веду весь разговор, молодой сударь, что мир вокруг, люди в нём — это и есть проявление Бога. Ты спрашиваешь, где же Бог? А я спрошу-с, сударь, почему ищете вы его где угодно, но не в вас самих да в людях, окружающих вас? Когда ребёнок плачет — Богу больно. Когда человек убивает — Бог истекает кровью. Когда же добродетель соблюдает, когда помогает другому — то и Богу помогает. — Что же, по-вашему, мы с вами есть одно из многих воплощений Бога, и другие люди тоже есть воплощения божественной, высшей воли? Обито вдруг показалось, что вот оно, слабое место, нащупал он его и теперь может доказать, что истина за ним. — Совершенно так-с, молодой сударь. Всяк человек — изъявление воли божьей и её воплощение. Образ и подобие Его. — Если уж так, — начал молвить Обито спокойно и рассудительно, — то почему же Бог допускает войны хотя бы? Почему, если Он присутствует в каждом из нас, человек всё равно порочен? Разве может всеблагое существо допустить существование зла в сердцах человеческих? — Вы всё спрашиваете-с, почему Бог допускает такое? Но спросите: почему человек допускает такое? — Да потому что не все люди добры одинаково! Кому-то плевать просто на закон божий и людской! — воскликнул Обито как в горячке. Огонёк сверкнул в его глазу. — Правильно ли тогда, что у человека есть свобода в действиях, что выбор остаётся всегда за ним, ведь сколько ни свершай выбор, всё может прийти и к такому, что сталось с этой деревней? — Существование зла есть плата за свободу выбора, — точно заметил мужчина. — Вы наставляйте других на путь истинный, счастья вам прибудет. Знайте ведь, что начало всякому деянию лежит в сердцах человеческиях. — И всё равно-то этого я не пойму — если каждый человек, если весь мир есть тело Бога, к чему ж мы постоянно раним его? Трапезничавший, однако ж, не стал отвечать юноше на вопрос его, вопрос этот был назначен не ему, но Обито как бы задал его себе самому. Он продолжил в безмолвии доедать остатки своей трапезы, и, когда в зал вошёл монах, мужчина отблагодарил его коротким кивком, после чего покинул помещение. Обито остался на прежнем месте своём, сидеть, сложив руки перед собой как бы в замок, и молча смотрел в стену. «Это что же выходит — что человек, убивая такого же человека, всё равно что Бога в себе убивает? Что же, насилие, жестокость и война как высшее проявление оных — есть самое премерзкое надругательство над законом божьим? Да к чему ж вообще эта вера, если об неё даже самая твёрдая, самая упорная мысль сломится, аки старый сухой валежник?» — подумал он отстранённо. Монах тем временем сел напротив него и с каким-то любопытствующим, почти страждущим взором смотрел на него; он как будто хотел подождать, покамест Обито размыслит окончательно над словами ушедшего собеседника и готов будет поговорить дальше. Но Обито, ни слова не говоря, вдруг поднялся со своего места, вышел из зала, направился в комнату свою, захватил оттуда свой плащ, быстро накинул его и вышел под холодный дождь с энгавы. Когда прошёл он шагов пятьдесят, остановился вдруг, ему ужасно захотелось вернуться обратно, но идти не стал, почему-то стало ему тягостно от одной лишь мысли об этом. Он почувствовал лёгкий озноб, закашлялся; грязь противно хлюпала под подошвами сандалий, вдали где-то прозвучали раскаты грома. В окнах некоторых домов горел свет; немногие люди иногда, как тени, проходили мимо него, но никто, однако, не обращал внимания своего на загадочного подростка, вчера только появившегося в их деревне. Иногда поднимал он взгляд к небесам, и холодные капли дождя падали ему на бледное, болезненное лицо, которое в выражении своём, пусть и спокойном, как бы сохраняло некую вымученность и непонимание. Так шёл он около получаса, может, чуть больше, пока не вышел к деревенской окраине. Здесь стояло несколько домов; почти все из них были брошены, стены и кровли проломлены и опалены пожарами; в стороне виднелась пара воронок, оставшихся от взрыва. Он присмотрелся и заметил на стволе одного дерева, росшего совсем рядом, вонзённые в него сюрикены и кунаи; наверняка недавно совсем тут лилась чья-то кровь. Дождь и прохлада сначала нравились его взору, но теперь всё будто перешло в раздражительность. Хотелось ему было повернуть обратно и пойти, куда глаза глядят, но вдруг услышал он сквозь непрекращающийся шум дождя быстрые шаги и крики. Обито посмотрел в их сторону — то был мужчина средних лет, явно выпивший; в одной руке он сжимал розгу, которую поднимал и тут же опускал на спину ребёнка — девочки лет восьми. Девочка, в одном только грязном платье, босая, с неубранными и неухоженными волосами, шла впереди, спотыкалась и тихо плакала. А мужчина кричал на неё крепкими словцами и гнал, как ослицу, отсель за некую, только ему известную провинность. Зрелище такое не столько смутило Обито, сколько вдруг распалило в нём чувство неодолимой злобы. — Что вы изволите творить? — нагло спросил он, подойдя к мужчине и его дочурке. — Я чадо своё воспитываю, а вы, сударь, извольте не мешаться, не то и вам достанется! — Да вам не дитя воспитывать надо! Вам себя воспитывать надо! — Указывать смеете мне?! Да я вас… — однако не успел он выговорить, как лежал уже на земле и смотрел в небо. — Что?.. Обито тут же вырвал у него из руки розгу, размахнулся и со всей силы засёк мужика тонким ивовым прутиком прямо по лицу; красная полоска пересекла неухоженное лицо человека, он завопил от боли и руками закрыл лицо своё, но Обито ударил его по животу, по груди. В него как будто бес вселился, он хотел, чтобы мужчина этот кричал и страдал дальше. Но, впрочем, помешательство это, овладевшее им столь быстро, закончилось почти сразу — девочка вдруг встала прямо перед ним, закрыла своим хрупким тельцем отца и с ужасом и кроткой мольбой смотрела теперь на Обито. Тут-то и прошло это помешательство, всякая злость, питавшая его силы, вдруг исчерпалась. Он бросил розгу на землю и побежал прочь от этого места, не оглядываясь назад; чувство бесконечного отвращения к себе самому же овладело им. Ему дико хотелось скрыться подальше от той девочки с её отцом, как будто он был бесконечно виновен пред ней, как виновен перед всем человеческим родом. Он бежал до той самой поры, пока дорога не привела его обратно к храму. Вошёл Обито в него, не отрекомендовавшись монаху, скинул плащ и молча, вслушиваясь в окружающую его тишину, зашёл он в зал. Старик Шигечи (как назвал его тот мужчина сегодня утром) сидел рядом с жаровней и с каким-то необычайным сосредоточением всматривался в огонь. Монах бросил на него приветливый взгляд, но до того этот взгляд стал для Обито почему-то невыносимым, что предпочёл он сразу же выйти из зала и ни слова не заговаривать с престарелым монахом. Озноб его перешёл окончательно в лихорадку; испариной покрылся лоб. Небрежно снял обувь и оставил её у входа в свою комнату. Он прямо так, не снимая даже плаща своего, рухнул на футон и уснул в тот же миг. Привиделась ему глубокая лунная ночь — снова, как и в прошлую ночь, стоял он здесь, среди этого поля, и лицезрел, как погибает Рин от руки его друга. Он бросается вперёд в безумном помешательстве и убивает без малейшей жалости всякого, кто посмеет встать у него на пути. Разорванные в клочья тела, кровь хлещет во все стороны, заливает руки и лицо. Тепло, приятно, что они дохнут. И крики, крики, крики. Но крики эти вдруг меняются — от ужаса до насмешек. Они смеются над ним. Он стоит среди поля и видит себя. Он пытается остановить себя самого, но даже шагу ступить не может. Рин встаёт с земли, кровь течёт из дыры в груди, но она молча, с тяжёлым укором смотрит ему в лицо. Обито попытался было протянуть руку к ней, ухватиться за неё в последний раз, но разом всё померкло перед его взором. Он мигом распахнул веко единственного глаза, вскочил в ужасе и с тяжёлою одышкой, как после долгой тренировки. Он скинул с себя плащ, обнаружив себя чрезмерно вспотевшим, лёг обратно на футон и продышался. Дождь, к удивлению его, уже не стучал по крыше с той же силой, как было прежде. И дабы отвлечься от дурного сна, Обито поднялся на ноги, открыл фусума и вышел на энгаву. Тоненькие плётки дождя окропляли землю, по небу мерно проплывали тёмные тучи. Он сел на краю энгавы, свесил вниз ноги и всматривался теперь в заросли кустарника с деревьями, как бы стараясь тем самым отвлечь себя от мысли, каждая из которых была только мрачней предыдущей. Голова его до сих пор немного кружилась; он вцепился руками в края веранды. Вдруг привиделось ему, что Рин стоит прямо перед ним и с такой жгучей, укоризненной ненавистью смотрит на него, что Обито мигом мотнул головой и закрыл веко. Наваждение исчезло. Он подумывал, чтобы сейчас же встать, разыскать господина Шигечи и исповедовать ему всю душу свою; поведать божьему человеку о том, какой грех лежит на плечах его, сколько жизней он забрал на том поле, и что тогда нравилось ему это, облегчение давало, а теперь только преследует во снах и как бы сжигает изнутри отвращением к себе самому. Но, впрочем, тут же ему показалось, что смысла-то в этом всё равно не будет. Не хотелось ему слушать пространные речи о Боге и трансцендентном. «А ведь слышал я как-то в Конохе, кажется, от такого же монаха, что мир наш, мир наш — есть лучший из возможных миров. Нет, болото это всё. Болото человеческого зла и кровопролития». Он встал и захотел зайти к себе в комнату, чтобы помедитировать и очистить разум от всего лишнего, но остановился, как будто что-то незримое вдруг коснулось его сердца; Обито повернулся назад — дождь уже перестал лить, а ветер продолжил гнать тучи по небосводу. И вдруг яркий золотистый лучик прорезался сквозь эту вуаль серости. Обито как заворожённый смотрел на солнце, показавшееся из-за туч, сердце его волнительно застучало. Руки и ноги его наполнились силой, он вдруг сошёл с энгавы, встал на мокрую траву босиком и неторопливо двинулся к зарослям кустарника — туда, где далеко в небе над горизонтом восходило солнце нового дня. Ему как бы уже и было всё равно, но почему-то вид этот встающего солнца взял его разум в полон и не желал отпускать. Он шагнул через кусты, шаг его ускорился; побрёл между деревьями, ветки хрустели у него под ногами, больно впивались в кожу, но он как будто даже не чувствовал этого. Только смотрел и смотрел, как там, на востоке, в алом сиянии мреет горизонт. Вновь шаг его ускорился, и совсем вскоре он перешёл на бег. Ветви низеньких и молоденьких деревцев хлестали его по лицу, а он бежал, как будто в последний раз в своей жизни. Бежал с отчаянной надеждой, как будто мог действительно догнать солнце. Ветер играл в его волосах; он посекундно поднимал голову к небесам, дыхание застывало в груди, как будто находился он на пороге чего-то неописуемо великого. Где-то вдалеке беззаботно щебетали ранние пташки. Он огибал деревья, прелые листья взметались вверх от его бега и в воздух поднимался аромат сырости, но он, не обращая никакого внимания на это, бежал только в сторону солнца. И лес, наконец, расступился перед ним — он стоял на вершине невысокого холма с пологим склоном, поросшим высокой травой. Вода на ней ярко искрилась в лучах солнца и, казалось ему, будто распростёрлось перед ним самое настоящее море самоцветов. Ещё дальше виднелась излучина небольшой речушки, за которой чернел мелкий лесок. И так тихо, спокойно, свежо, как бывает это только в осенней глуши перед зимой. Зрелище это как будто только сильнее окрылило его. Он сбежал с необычайной вдохновенностью по склону, чувствуя, как капельки воды летят вверх от его бега и попадают на лицо и руки. Сердце быстро стучало в грудной клетке, как будто бы от волнения, но чувствовал он скорее необыкновенную лёгкость в душе и во всём теле. Сердце его озарилось необыкновенным светом. Обито остановился посреди этого поля, взглядом окинул всю эту божию красоту и пал на спину посреди мокрой травы и свежести. Улыбка медленно появилась на его лице, но улыбка искренняя, чистая. Лёгкость и свежесть внутри ощутил он необычайные. Как будто окончательно в нём переменилось нечто. Казалось Обито, что он весь мир; что всё вокруг как бы часть его, а он часть всего. Он лежал среди мокрой травы и смотрел в ясное небо. Впервые за долгое время ему не хотелось быть нигде, кроме этого места и просто быть его частью. Просто дышать, ощущать эту свежесть, лицезреть эту божью красоту подлунного мира. Созерцать, насколько хрупка, но бесконечно прекрасна жизнь.Глава сорок вторая. Несколько подробностей из жизни Учиха Обито, или После резни. I
3 мая 2022 г., 17:00
Примечания:
Уииу
Примечания:
ABSOLUTE FANFICTION ✋😐🤚