Мой наставник — Учиха Обито

Горячая работа
NC-21
В процессе
1082
67
00GoKi00 соавтор
Ichigo Uzumaki соавтор
_zxc_fe4roff_zxc_ соавтор
Иоаннис бета
aquenizator гамма
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написана 551 страница, 279 250 слов, 44 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
1082 Нравится 1066 Отзывы 394 В сборник

II

Настройки

      II

      Была уже половина часу дня, когда он, как бы доведённый до предела всеми обстоятельствами сегодняшнего утра, в спешке, почти ничего не сообщив Цунами и Наруто, покинул их, воспользовавшись Камуи. Едва тьма рассеялась перед его взглядом, когда оказался он снова в настоящей действительности, он машинально направился куда глаза глядят, пытаясь смутно припомнить тот особняк и дорогу к нему. Он знал, что идти нужно туда; там можно положить конец всему, что происходит здесь и сейчас. В конце весны, перед засушливым июнем, иногда случаются прелестные дни — жаркие, пышущие ароматами цветущего тальника, светлые деньки. Как нарочно, этот день был одним из таких частых дней. Однако как бы не хотелось ему ухватиться за эту прелесть и божию красоту, он не мог; разум сам по себе отвергал эту попытку, как бы зная, что смысла в ней, в общем-то, нет.       Несколько времени Учиха Обито бесцельно шёл и сворачивал с одной улочки на другую; город был мало ему знаком. Он иногда останавливался как будто в исступлении посреди опустевших улиц, глядел по сторонам. Иногда с отчаянно и безнадёжной мольбой всматривался в прозрачное небо. Остановился он посреди пустой улочки, залитой светом солнца и терпким запахом извёстки; капли пота уже начали стекать с висков. Он посмотрел себе под ноги, и вдруг взглядом его завладел один единственный стебелёк травы, торчавший аккурат между двумя камнями в брусчатке. Как будто в забытьи он смотрел на этот стебелёк — уже примятый шагами и ветром, покрытый пылью, пока, однако, не услышал громкий вороний крик. Грузная птица с чёрным оперением сидела на козырьке одного дома и пристально, как будто понимая всё, зная всё, смотрела на него. Обито отвернулся и, ускорив шаг, побрёл дальше. Он пытался всё вспомнить, как пройти ему к особняку, который когда-то принадлежал правителям этой страны, а теперь ставшим логовом для упырей Гато. Он был в мучительном напряжении и беспокойстве и отчаянно нуждался в том, чтобы дать волю тем странным и невнятным чувствам, вдруг наполнивших его думы. Ему отчаянно хотелось думать о том, что всё вокруг — как кошмарный сон, но знал Обито, что никакие кошмарные грёзы не сравнятся с тем, что может происходить наяву с простыми людьми. «Гм, я должен был уследить тогда. Теперь-то поздно уже пытаться изменить что-то вот так, только действовать и надо. Ты ведь должен был видеть эти наклонности, как она назвала их «жаждой», однако ж ты не видел, а ведь тогда было ясно — когда ударила того мальчика; ещё два года назад всё было ясно с этим-с», — как в смятении подумал Обито.       К часу дня он вышел на просторную, широкую улицу, вымощенную серой брусчаткой. Дыхание его как будто замерло в груди и похолодело, сердце пропустило очередной удар — теперь оставалось ему лишь безмолвно созерцать последствия той страшной и бессмысленной бойни, разгоревшейся у него на глазах. Видел он простых жителей — мужчин, женщин, детей и стариков; у многих в руках были топоры, вилы, дубины и камни. Какая-то неодолимая, гневная решимость горела в их глазах. Он шёл среди них, как призрак; никто не удосужился хотя бы обратить внимание на странного мужчину в тёмном плаще и с шрамами на лице его. Слышалось со стороны, как некоторые кичились тем, что удалось им убить кого-то из прихвостней Гато; другие молча стояли в стороне, задумавшись над чем-то. Он отнюдь не был знаком с кем-то из них, но ощущал почему-то с этими людьми как бы некую связь, как бы понимая все те чувства, которые обуревали их. И только немногие, словно опасаясь чего-то, шёпотом твердили о том, что Гато теперь-то уж точно не оставит этого так, что стоит самим собраться силами и первыми действовать, иначе неизбежна резня, но уже в масштабах всего города; страшно даже представлять было нечто подобное. Иные же так вовсю объявляли, как лично они доберутся до Гато и что сотворят они с ним за всё, что произошло в землях этой страны. Вереница людская тянулась от самой главной площади; Обито шёл мимо них, стараясь не обращать внимания, но, как бы ни пытался он занять свой разум иными мыслями, действительность отвлекала его снова и снова. Длинный кровавый след от подошв сандалий тянулся за одним человеком, но тот, и сам весь вымазанный в крови, с топором в руках, на обухе которого остались волоски от удара о чью-то голову, отсутствующим взглядом смотрел себе под ноги и шёл куда глаза глядят. Он будто не сознавал всего вокруг, тело шло само по себе. Заприметил Обито и другого человека — то был высокий мужчина, уже в средних летах; его голову и часть лица теперь закрывал бинт с красным пятнышком как раз там, где должен находиться глаз. Рядом с ним шагал мужчина старше, опиравшийся на его плечо — на правой ноге его был виден длинный порез, но, к счастью для этого человека, вовремя обработанный и забинтованный. Вот еще один человек прошёл мимо — мужчина лет пятидесяти уже, с седыми волосами и редкой щетиной на лице. Тело его чуть шаталось из стороны в сторону, как будто он был пьян через меру, а рукой держался за живот. Наконец тело его покачнулось окончательно, и он рухнул на бок, испуская хрипы и розоватую пену. К нему тут же подбежали два человека, перевернули на спину. Одного тут же стошнило — мужчина всё это время шёл с выпавшим из брюшной полости кишечником.       Обито ощутил вдруг, как грудь его сковало чувство сильнейшего омерзения, ужаса и одновременно сострадания к несчастному человеку, умирающему в таких муках. Он посмотрел в другую сторону. У стены одного здания на носилках лежал человек. Он истошно кричал и кого-то пытался позвать, пока трое мужчин и одна женщина держали его, чтобы перебинтовать истекающую кровью культю. Обито остановился вдруг рядом с другими носилками и пристально посмотрел на человека, лежавшего на них. Совсем молодой паренёк лет двадцати, с небесно-голубыми глазами, лежал и невидящим взором смотрел в безмятежное небо. Его голова была забинтована, а сбоку, чуть в стороне и выше левого уха, на бинтах виднелось уже красное пятно. Он был жив, но, однако же, более походил на труп, нежели на живого человека. Муха села ему на правый глаз, но юноша как будто даже не почувствовал этого и не моргнул; он как будто пребывал где-то за пределами собственного тела и разума. Обито наклонился и отогнал назойливое насекомое, затем встал и пошёл дальше.       Он чувствовал порою, как дыхание стремится так и застыть в груди, как будто что-то сжимает его, как в щипцах. Ему хотелось бежать и забыться от этого кошмара; но он шёл вперёд — он знал, что должен сделать. Мысли так сильно занимали его разум, что он в последний момент успел отвлечься от них и шагнуть в сторону, дабы дать проход двум юношам, которые несли на своих плечах носилки. На них лежала молодая женщина; через её лицо и губы тянулся грубый рваный шрам; под окровавленной плотью отчётливо были видны окрашенные в красный зубы. Она с рассеянной мольбой посмотрела на Обито, пока носилки проносили мимо. Он отвернулся, но тут же его взгляд наткнулся на другую «картину» — у носилок с мужчиной лет сорока, у которого была проломлена голова, сидела девочка лет шести в сером изношенном платьице; её худые ручки гладили мужчину по голове, на ногах не было даже самой простой и захудалой обуви. Она плакала, низко склонившись над своим отцом, вероятнее всего, и причитала: «Папа, не уходи, пожалуйста», но он как будто не слышал её. «Ему… недолго осталось», — мрачно подумал Обито. Ему подумалось подойти ближе, попытаться успокоить ребёнка в тщетной надежде на то, что её отец останется жив, но он отогнал эту мысль в сторону; не было в нём никакой душевной силы на это. Он спешно отвернулся от зрелища этого, но тут бросилось ему зрелище другое. То была пожилая женщина годов шестидесяти; её седые, аккуратно постриженные волосы свисали на плечи и спину. Она сжимала в морщинистых дланях руку молодого мужчины, стоя на коленях перед его носилками, и как будто маятник качалась из вперёд-назад. Она что-то еле слышно шептала, а по щекам её текли слёзы, но вдруг её уста сжались, слёзы пуще прежнего накатили, она прижалась к своему сыну и зарыдала во всеуслышание, когда он, не узнавая её совершенно от полученных ран, испустил свой дух.       Сердце Обито дрогнуло окончательно; он вдруг почувствовал, как к единственному глазу подступила неприятная резь, какую он не ощущал уже много лет. Он ускорил свой шаг; то и дело он чуть не сталкивался с идущими ему навстречу людьми, но всякий раз отходил в сторону. Неудержимая и окончательная решимость воспряли в нём так, будто собрался он свернуть горы. Но только заметил он в себе эту необыкновенную решимость, как вдруг вышел он, наконец, к главной площади, и липкий, отвратительный холодок вновь невольно пробежал по его спине. Он сглотнул ком в горле как бы от жажды, которую не чувствовал уже так давно, что это ощущение полностью казалось ему теперь чем-то совершенно новым и неузнаваемым. Мёртвые тела неподвижно распластались среди огромных растёкшихся луж крови; впечатление создавалось такое, что над этим местом как будто прошёл кровавый дождь. Огромная, скользкая и липкая лужа остывающей крови под палящим солнцем; в нос сразу ударил тяжёлый металлический запах. А посреди этого «озера» крови ещё живые люди вперемешку с кучей изуродованных трупов. Местами видел он отрубленные или оторванные куски тела — руки, ноги, головы. Ощущение создавалось у него такое, что люди здесь таких же людей рвали на части голыми руками как в бесовском припадке. Несколько человек молча прошли мимо него и прямо так, через эту лужу пролитой крови, разошлись к раненным, чтобы оказать им помощь. Но Обито видел, что их много — вероятно, думалось ему, это может затянуться и до вечера. Обито, набравшись сил, поднял свой взгляд, наконец, к правой стороне площади и увидал эшафот. Тела двух детей так и остались на нём, и, похоже, никто так и не удосужился снять их с петли. Его вдруг бросило в леденящий холод; он отвернулся спешно и быстро пошёл в сторону, в которую уводила вереница кровавых следов. «Ты ведь не только их, но и себя убила. И этих несчастных подростков тоже. Нет, не обвиняй в этом Эми, потому как вина в этом только твоя, Обито, ибо ты не увидел этого, а должен, должен был сразу понять всё. Сразу всё понять и предотвратить», — думал он, следуя за кровавыми отпечатками подошв. «Что ж теперь-то ожидает этот город? Коли они показали свои «зубы», показали, что могут отстаивать себя, что ж теперь-то будет? Гм, не останется же он вот так, просто, молча ждать, что всё само уляжется. Тут вероятна карательная акция, но не так, чтобы как по-прежнему — два трупа; тут уже обо всём городе речь идёт. Резня, какую ещё эта страна не видела. Нет уж, не должно случиться этой бойне. Эти люди достаточно вытерпели страданий. Я должен был с самого начала сам положить этому конец, а в стороне молча стоять. Но что теперь? Этих, которые насиловали, потрошили, расчленяли, жгли, издевались и убивали — что с ними делать?»       Он молча остановился посреди улицы; его кулаки медленно сжались, а сам он, потупив взгляд в землю, почувствовал испарину на лбу и тяжесть в центре груди. Но что заметил он в себе это странное, болезненное состояние, как вдруг мелькнуло перед ним одно примечательное воспоминание о давнишнем разговоре с монахом по имени Шигечи, который исповедовал идею о том, что Бог единоличен и что Он единственный создатель всякой жизни, а потому и власть над ней принадлежит лишь Ему одному. Но, однако ж, это был не единственный разговор в той молодости: познакомился он тогда с одним мужчиной, который поведал ему небольшую историю жизни своей и взгляды на неё. Человек этот, что казалось Обито иногда странным и весьма примечательным, был во взглядах касательно высшей силы как бы противоположным монаху Шигечи. Считал этот человек (имени его Обито так и не узнал, «к превеликому для себя сожалению», как думалось ему многим позднее), что весь мир и всякая жизнь, населяющая его, — есть частичка той самой божественной силы; что в сути своей каждый человек — есть неотъемлемая часть Бога, и, убивая себе подобного, человек всё равно что Бога ранит и убивает в себе самом. «И вот это вот, вот это всё вокруг — есть плата за цену свободы выбора? Да разве стоит ли оно всё этого? Вся мировая гармония, выстроенная на страдании всякого невинного человека? Чего ж, если Мадара был тогда прав?» — Он тронулся с места; впереди уже виднелись очертания высоких врат особняка. «Нет, в этом-то истины тоже нет и отродясь не было. Одну реальность на другую менять, только одна настоящая, а другая — подлая, искусная ложь; высочайшая фальшь — вот что это по существу своему такое. Не избавление, а закрепощение. Да ведь это всё равно что Богом себя возомнить, чтобы у других отнимать выбор. Но только ли? Нет, кто-то и не заслуживает выбора. В чём была вина жителей тех деревень, что с такой жестокостью убивать даже самых невинных созданий? Что, Цукуёми тогда решение? Нет, нет, никакого в этом решения нет, ибо иллюзия эта создана на страданиях сотен, если не тысяч невинных жизней. Я принимаю этот мир; я знаю, что иногда он тёмный, неприветливый и беспощадный; но, однако, есть в нём красота. Жизнь хрупка, но бесконечно красива; и красоту эту не искоренить, не изгнать и не выжечь, потому что она есть основа всякой жизни».       Однако ж теперь он кончил мыслить, когда, наконец, пред ним предстали врата особняка, мимо которого они проходили дождливым днём меньше недели тому назад. Высокий металлический забор ограждал особняк и территорию рядом с ним; у ворот стояла небольшая будка, в которой Обито чувствовал присутствие двух человек. От самой площади по улице и до ворот тянулась вереница кровавых отпечатков и следов на земле от того, что кого-то из раненных, по-видимому, вместо носилок, тащили просто по земле. По пути попадались выпавшие из чьих-то рук ножи и дубины, попадались даже выбитые зубы. Но, впрочем, это уже не имело для Обито весомого значения. Он шагнул ближе к воротам, в его глазу вспыхнул мангекё. Охранники, заприметившие его, тут же вышли из будки и молча попытались атаковать, но один взгляд в их сторону — и оба пали как подкошенные, сражённые мощным гендзюцу шарингана. Он молча, не обронив на них взгляда, словно это два самых жалких ничтожества во всём подлунном мире, переступил через их тела и двинулся прямо ко входу в особняк. Наконец, он оказался внутри. Перед ним лежал полутёмный коридор; чувствовался запах крови и спиртного, откуда-то со стороны неслась бранная ругань. Вот в коридор выбежала одна молоденькая девушка, закрывшая свою наготу кимоно на руках и вся в слезах и следах побоев, пробежала мимо Обито. Слышалось со всех сторон, как головорезы клянутся, что отомстят за сегодняшнее и устроят такую резню, какую вовек никто не забудет.       Он долго вслушивался. Из одного помещения неслись стоны и крики раненых — по-видимому, им обрабатывали их раны; ругань звенела повсюду. Но внимание его привлекло одно помещение, откуда услышал он несколько голосов. Обито прислонился спиной к стене и стал вслушиваться в диалог находившихся там головорезов.       — И это из-за двух сопляков столько трупов-то в один день, — донеслось до Обито. — Чёртовы крестьяне совсем забыли своё место. А может и сталось так, что прознали о наших «делишках» в других деревнях, вот теперь отмщения сыскать пытаются.       Обито ощутил вдруг, как изнутри подхлёстывает его чувство гнева от того лишь обстоятельства, с каким спокойствием сей мужчина говорил об их «делишках» в деревне. Ему захотелось прямо сейчас ворваться в эту комнату и поубивать всех, но он сдержал себя и решил слушать дальше.       — Эти «чёртовы крестьяне» тебя чуть не прикончили, — ответил ему другой голос. — Ничего, как оклемаемся — вырежем этих мразей под корень, чтобы неповадно было впредь.       — Раньше ведь только воров и смутьянов казнили, а теперь всех под раздачу пустить надо; пусть все улицы кровью зальются; пусть сама земля заплачет.       — Да вы, судари, забыли видать, что настоящего виновника-то до сих пор не поймали, — сказал ещё один. — Вряд ли кто-то из тех сопляков на эшафоте был Мясником. Генину-то не составило труда б сбежать, а те двое — так, просто подвернулись под руку невовремя для них самих.       — Подумать только, что какая-то соплячка уже в свои-то годы таким прозвищем обзавелась. Двенадцать лет, а уже людей убивает.       — Я убил, когда мне было десять. В этом ничего-то зазорного совершенно нет, господа.       — А Укио помните — которого избили первым? — произнёс третий. Обито, крадучись, подошёл ближе, стараясь не издавать ни звука. — Так вот: он говорил, мол, до этого пытался он ещё с двумя нашими одну цыпочку оприходовать, но их тогда вырубил кто-то, а ему руку сломал и зубы повыбивал. Так вот, он потом припомнил, что трахнуть они хотели не абы кого, а дочь того старого строителя мостов — Тазуны; его зять пытался когда-то устроить мятеж, да только ему Вараджи с Зоури руки-то посекли, а потом и головушку, — он зашёлся мерзким хохотом. — Так вот, господа, к чему я весь разговор-то веду: может статься так, что шлюшка эта, в знак своей благодарности, разрешила шиноби этим остаться у них; и Мясник наверняка связан с этим.       Обито застыл на секунду посреди коридора, как вкопанный. Ему потребовалось некоторое время, чтобы осознать всё, о чём сейчас говорил этот головорез за стеной. Но когда же оцепенение спало — он уверенно шагнул в дверной проём; головорезы даже крикнуть и понять ничего не успели, как мощное гендзюцу накрыло и их тоже, как двух привратников на улице. Обито выдохнул, ощутив как бы небольшое облегчение от сего действа. Гендзюцу спадёт, только когда придёт время ему уходить после исполнения задуманного, но, примечательнее всего, что оно сотрёт у всех память о словах того насильника, которого первой пыталась убить Эми. «Нет уж, — подумал он, выйдя из комнаты, — вот этого-то ни за что я не допущу. Уж достаточно здесь произошло, не бывать большей резне, большим смертям. Не будет здесь, впрочем-то, никакой победы. Здесь только смерть выиграла, но, хотя бы, с облегчением можно будет вздохнуть тут каждому, когда всё это безумие закончится».       Он отошёл, почти в оцепенении глядя перед собой; казалось ему порой, что стены, сам воздух в этом особняке давят на него со всех сторон. Обито знал, что никто здесь не представляет для него хоть какой-то опасности, но, впрочем, мелькала в его разуме иная мысль: он порой страстно хотел вернуться в самое начало, прямо к воротам, свернуть тем двум шеи, а потом закончить и с остальными тоже. Ему привиделся вдруг тот смертельно раненный мужчина, с которым повстречались они не столь давно, и он перед смертью рассказал им, кто же был повинен во всём произошедшем; он было отмахнулся от этого образа, но память явила ему иной, гораздо более страшный, почти явственный образ, как будто стоял он сейчас прямо перед ним — низкое дерево, а на ветвях его мёртвые тела. Трупы уже распухли, стали серыми, и смердит от них так сильно, что желудок, казалось бы, давно атрофированный, начал отзываться рвотными позывами. Чрезвычайное, неотразимое желание, почти соблазн, оцепенили все его думы: и всё-таки, что, если убить каждого, кто здесь есть. Разве не загладится убийство сотни головорезов счастьем для тысяч жителей этой страны? Но почему-то мысль ему претила сильнее с каждым разом, как он припоминал её; он был почти непоколебимо, почти свято убеждён в том, что более не смеет отнимать жизни даже у самых страшных людей. «Ведь это же что с душой делается в такой момент, до каких судорог она доходит? Надругательство над жизнью! Так за то, что они убили, и их теперь убивать?» — Он прошёл мимо основного зала, скрываясь в тени, и шмыгнул на лестницу, ведшую на второй этаж. Он мельком успел узнать о том, что Гато сейчас там, выудив нужное воспоминание из разума одного головореза. Тут было заметно тише; Обито на миг остановился на лестнице, повернулся через плечо — никого не было, однако чувствовал он, что на втором этаже тоже есть люди. Впрочем, знал он уже, куда ему нужно идти — кабинет был в конце коридора. «Ежели это пытка, то боль телесная затмевает собою боль душевную, а тут такое — в последние мгновение осознать, что больше не вдохнёшь воздух, что вот войдёшь в землю и боле не выйдешь из неё; ведь в этом-то самая страшная, самая сильная боль — знаешь, что через мгновение душа выйдет из тела, и всё. Боги, да ведь какие же муки испытали те два несчастных дитя на том эшафоте…»       Мысль резала изнутри; он остановился опять, рукой одной упёрся в стену, как бы почувствовав нужду отдышаться. Нехорошо ему становилось при одном лишь воспоминании об убиенных детях. Тут вышел из коридора высокорослый мужчина с волосами, стриженными как у самураев; руки и лицо его были выпачканы в чужой крови. Он, увидав Обито, тут же схватился за катану в ножнах, но в следующий миг уже лежал посреди коридора без сознания. Обито бесшумно перешагнул через него, как будто чувство страха окончательно покинуло его. Он знал, что Гато уже рядом; вот ещё один дверной проём остался позади, но какая-то странная дрожь охватывала его тело. Обито не знал об этом человеке ничего, кроме обрывочных слухов о несметных богатствах, которые накопил он, а также из рассказов Тазуны о произошедшем в этой стране больше года назад.       Было мгновение в конце этого пути от дома Тазуны до сего места, когда нерешительность, тягучая оробелость вдруг подкралась к Обито. Он остановился у проёма; он чувствовал присутствие человека тут, совсем рядом, но как будто не мог сделать последнего, ничтожнейшего шага навстречу неизбежному. Сердце гулко и быстро стучало в висках, как от лихорадки; Обито закрыл веко глаза, размеренно выдохнул, и хладнокровие смыло это странное оцепенение; он вошёл в комнату. Это был весьма просторный кабинет с картинами на стенах. Супротив двери стоял резной дубовый стол и кресло, на тумбах были разложены бумаги; кое-где висело оружие — катаны в дорогих ножнах и копья, по-видимому, оставшиеся здесь от прежних владельцев.       У одного из четырёх больших окон стоял мужчина лет сорока восьми или пятидесяти, спиной к Обито. На голове его теснился окровавленный бинт, но, судя по позе, сохранял он ещё силы и бодрость, несмотря на всё приключившееся. Он был низок ростом, с тёмно-русыми, густыми волосами и высоким лбом. На нём были деловая рубашка, брюки и туфли — одежда настолько странная, что сперва можно было подумать, не привиделось ли такое. Мужчину этого, впрочем, мало заботил его внешний вид; услышав шаги позади себя, он тотчас обернулся и глазами встретился с Обито. Каких-то пару секунд он стоял на месте, с изумлением разглядывая незнакомого человека, но затем крикнул во всё горло:       — Сюда! Он з… — Дыхание резко перехватило, как будто незримая петля сдавила шею. Гато упал на колени; всё его тело онемело враз от той страшной силы, которая исходила от Обито. Кашель сдавил грудную клетку, он попытался было подняться на ноги, чтобы отдышаться, но не смог.       — Не кричите. К превеликому для вас счастью, я пришёл сюда отнюдь не за вашей жизнью, — сказал Обито спокойно. Жажда убийства ощутимо спала, и Гато поднялся на шатающиеся ноги.       — Чего ж вам угодно тогда? Деньги, иль что другое заполучить желаешь, сударь? — спросил он, поднявшись на ноги и отдышавшись от удушья.       — Помилуйте. Мне от вас лично ничего совершенно не надо, — отвечал Обито, — я желаю лишь того, чтобы вы да ваша свора бешеных животных восвояси убрались из этой страны.       Гато чуть-чуть улыбнулся, но подумал и приостановился; потом ещё подумал, прищурился, осмотрел внезапного вторженца с головы до ног и отошёл от окна, сев за свой стол. Он снизу вверх смотрел на этого незнакомца, и всем видом своим и жестами как бы пытаясь зацепить Обито за его гордость.       — Боюсь, сударь-с, невозможно это, — говорил он спокойно, стараясь держать себя в руках и как бы пытаясь принизить Обито в этом диалоге. — Эта страна целиком принадлежит мне. Я взял здесь то, что теперь моё по праву. Но люди-то, эти гордецы, которые подослали тебя, не понимают ничего совершенно. Сколько они заплатили тебе? Скажи, и я заплачу в тройном размере. Я, сударь, могу тебя и всех твоих потомков безбедными сделать до конца жизни.       — Кажется, вы, господин, совершенно не смыслите ничего от слова «совсем» в человеческом сердце, — Обито бесцеремонно прошёл дальше в кабинет. — Есть вещи, что ни золотом, ни деньгами, ни другой ценностью материальной не измеряются совершенно. И, к слову, принужден сказать вам, что отнюдь никто не нанимал меня. Решение прийти сюда исключительно моё.       — Коли уж так, просветите-с меня, сударь, — с некой издёвкой, как бы пытаясь спровоцировать Обито на гнев, затребовал Гато. — Али нет у вас такого убеждения, али почитаете вы мораль, законы да чувства выше всякого блага материального? Неужто измышляете, что всякая жизнь человеческая неизмеримо выше материальных благ будет стоять? Так ведь, сударь, вы же явно шиноби; не зарабатываете вы разве тем, достопочтенный, что за деньги чужую жизнь обесцениваете совершенно?       — Да-с, чакрой владею, но никогда, никогда боле не отниму жизни; даже вашей или ваших прихвостней.       — Вот в этом-то вы и допускаете просчёт фатальный: убиение есть единственно верный способ решить проблемы насовсем. Дозволяется одним переступать над жизнью других. Деньгами, оружием — суть-то одна. Высшие благодетели не могут быть истинными и развращали больше, чем приносили пользы; они изгоняются, наказуются, боль несут. Порочно сердце человека: ужель думаете, от моей власти избавиться хотят они на той площади? Деньги им мои нужны, богатства мои, вот на что покушаются. Алчны их сердца; алчен был и тот, кто призвал сюда меня. Знал он цену, должен был знать о ней, но ослепился в последний же момент кровною связью. Он в рабство-то и продал мне всю страну! — Он торжественно, гнусно улыбнулся. — А рабы-то должны быть равны в своём рабстве; без правления страхом не было ещё ни свободы, ни равенства. Я ведь им даю возможность жить — пусть живут, да только не мешаются под ногами. Не то придётся стадо проредить, как сегодняшним утром было.       Обито непоколебимо стоял на своём месте, молча обдумывая каждое слово. «Вот точно дьявол твердит его устами; у человека этого нет сердца, — приходило ему на ум. — Точно внутри ничего нет; пусто на душе».       — А вы всё же слепы и пусты внутри; оснований и смысла не желаете видеть, потому что веры в вас нет никакой, — сказал он с необычайною задумчивостью.       — Я в силу денег верю; богатство есть единственный способ обретаться могуществом. В мире-то этом только одного и не достаёт: послушания. Подавай людям всё самим решать. А чего ж год ждали? А потому, что страх ведёт их. Перед деньгами страх; захочу только — и Кири, и Коноха — все пойдут по моей указке. Деньги, желание и возможности — для нас, а рабам надлежит не ослушиваться, не то неизбежна кара.       — Себя, значится, исключаете? — сорвалось опять у Обито. — Считаете, что дозволено вам всё по праву сильного? Так исключаете?       — И вас мог бы, но добровольно себя клеймите ложными идеалами, — с пылом вдруг заговорил Гато.       — Вы просто понять не можете никак, дражайший, что деньги отнюдь властны не над каждым сердцем.       — Сударь, да ведь всё покупается, — усмехнулся Гато. — Вопрос-то здесь только в цене. Отец продаст дочь за мешок риса, сосед продаст соседа за горсть монет; совесть давят в себе ради тёплого местечка. Брат на брата пойдёт, оправдает себя желанием помочь, лучше сделать, а так он алчность в себе взращивает более, чем она была. Неужто после всего увиденного и сотворённого думаете, что движет людьми честь, любовь да сострадание? Нет, сударь. Человеком нужда движет. А когда нужда проходит, то алчность только остаётся.       — Живи род людской исключительно по закону вашему, то давно бы он закончил своё исчисление, — с необыкновенною задумчивостью проговорил Обито. — Исчерпал бы себя человек, исчез навсегда. Но до сих пор жив человек, жива и вера в нём в свой род. Не было бы человека, не будь у него свободы выбирать; не всякий склоняет сердце своё ко злу, но имеет в себе добродетели; жизнь ценит превыше всего, и потому человечество живо до сих пор; соль земли всякий, в ком есть сострадание даже к тому, кто причиняет боль. Жаль мне вас, сударь, ибо в душе вы просто пусты и ничтожны; забрали у вас весь смысл и всякое основание, вот и пытаетесь вы заменить их хищническими измышлениями, а между тем только ближе к разрушению себя же подходите.       — Ваших сожалений и вашего сопереживания мне не нужно; вы себя только унижаете.       — Не понимаете, что сострадание вам и нужно; вы в душе своей пусты.       — Пусты? — с усмешкою повторил Гато. — А что же, по-вашему, должно быть внутри? Бог? Совесть? Любовь? Я видел людей, которые убивали ради всего этого не хуже моих головорезов.       — Хотя б да крупица милосердия; думалось мне, что сыщу я в вас это, но отчётливо вижу: вы уже погибли, — произнёс Обито так, словно приговор зачитывал. — Тело ваше живо, но душа ваша давно изгнила; вы её бесам на растерзание отдали. Вовсе вы не живы, а погибли задолго до прихода в страну эту.       — Жив человек потому, что приспосабливаться он умеет; отовсюду-то найдёт выход, подлец. Не побоится нового шага свершить да раздавить пару муравьишек. Вы, сударь, слепец просто: не видите разве, что грядёт? Настаёт уже это время: люди продают теперь за деньги свою землю, веру, совесть, собственные чада. Скоро, сударь, люди забудут своих богов. Уже забывают. Найдут нового. Золото. Перед ним и на колени встанут. И детей ему принесут, коли понадобится. Думаете, исключение я? Нет, сударь. В скором времени-то вы узрите, что мир уподобляется мне.       — Неужели никогда вы не любили? — вдруг спросил Обито; он словно хотел найти ещё что-то, за что можно было бы уцепиться.       Гато задумался на секунду, как бы пытаясь вспомнить что-то.       — Может, и любил. Потому боле не верю ни в богов, ни в людей, сударь.       — Ни о чём-то вы и не жалели более в своей жизни?       — О чём же жалеть? О людях? Так к чему мне это? Сплошь одна гадкая напраслина. Время и силы только забирает.       — Разве не чувствовали вы, сударь, что жизнь сама по себе прекрасна и неприкосновенна?       — Нет, сударь, совершенно нет. Я, знаете ли, человека вижу таким, какой он есть, пока остальные дурят себе голову.       — Голову дурят? — вдруг со злостью в голосе и взгляде произнёс Обито, ощутив, как гнев медленно восстаёт в нём. — Ребёнок, мальчишка совсем, вынужден был ради сестры на преступление пойти — еды немного выкрасть. И что же, за это его стоило с такой жестокостью убивать на глазах толпы? Вы не только их, каждого на той площади, погубили, вы себя погубили прежде всего. И началось-то всё ещё когда один из сыновей умершего даймё обратился к вам.       — Уж в этом-то не вините меня, сударь. Я никого не развращал; я назвал ему цену, а он согласился, хоть и должен был тогда-то уже всё понять, но властолюбие вскружило ему голову. Неистребима алчность в человеке; я видел, как отец дочь продал за два мешка риса. Видел, как брат брата выдавал, лишь бы самому выжить. Видел, как матери своих детей к моим людям приводили, чтобы долг скостить. И после этого вы станете говорить мне о сердце человеческом?       Обито не сумел ответить ему сразу; он как будто почувствовал вдруг, что ему нужно помыслить ещё немного, прежде чем дать свой ответ. Он отошёл от стола, сложив руки за спиной, сцепившись пальцами, и подошёл к большому окну. Солнце светило прямо на него, но он даже не зажмурился от него; он смотрел теперь на двор, на следы крови на песке и отпечатки подошв. Ему привиделось вдруг, что весь мир разом стал объят огнём войны невиданного размаха, превосходящего даже то, что творилось в трёх предшествующих доныне войнах. Целые города, целые страны были объяты пожарами; никто не мог понять даже самой причины начала войны. Люди убивали друг друга задаром, просто потому что невыносимы им были подобные. Не могли более знать, что есть добро, а что есть зло; не могли судить и карать. Собирались друг на друга целыми армиями шиноби, но те, уже в походе, внезапно зверели, убивали, рвали и пожирали друг друга, как бесноватые. Ясно ему привиделось, как мать прижимает к себе плачущее дитя, пока на них надвигается мрак и дым пожарищ.       Он обернулся назад с чрезвычайной и непоколебимой уверенностью во взгляде; как будто картина эта не смутила Обито или вызвала омерзение, но как бы пробудила в нём осознание. «Вот что ожидает человека, если придёт всё к тому, о чём и говорил Гато, — вдруг понял Обито с необычайной ясностью. — Так и погибнет всякий смысл и человечность с ним».       — Не таков человек, как полагаете вы, сударь, — заговорил он вкрадчиво и невозмутимо; Гато внимательно слушал его. — Я видел людей, которые умирали друг за друга. Видел матерей, закрывавших детей собою. Видел тех, кто отдавал последнее. И потому не поверю вам никогда. Но довольно, я пришёл сюда не за тем, чтобы судить с вами, — он несколько времени молчал, затем подошёл к столу, руками ухватился за края столешницы и пристально, немигающим взглядом смотрел теперь в лицо собеседнику своему. — Я говорил изначально, что требование есть у меня к вам, дабы вы и свора ваша поскорей убирались из страны сей.       — Не то что? Посмеете завет свой нарушить и жизнь отнять? — с искусительною улыбкой проговорил Гато. — Я, сударь, почти даже готов заплатить за это, чтобы посмотреть.       — Не отниму я вашей жизни; попросите хоть об этом на исключительно добровольном начале — всё равно убивать не вознамерюсь, — решительно твёрдо промолвил Учиха. — Ибо даже в вашей жизни цена есть, коли рождены вы на свет божий и жили до момента сего.       — Вы совершаете страшную, роковую ошибку. Мне-то плевать на вас, — вдруг с угрозой заговорил богач, — но вот остальные уж много о себе думают. Я развешу на улицах головы всех, кто вознамерился противиться мне; я истреблю целые семьи, искореню всякую мысль о ропоте…       — Кажется, ничего вы совершенно не уяснили-с, господин, — медленно и вкрадчиво изрёк Обито; он вжался одной рукой в край столешницы и, не отрывая взгляда своего от Гато, одной рукой отбросил стол в стену с такою силой, что казалось, будто массивный стол этот не из дуба сделан, а из бумаги. Грохот разнёсся по комнате; Гато оторопело кинулся от кресла прочь, попятился назад, но уткнулся в стену. Он вдруг ясно почувствовал страх, какой сродни был тому чувству на площади, когда разразилась бойня. — Я не буду убивать вас, и калечить также не стану, но даю я вам ровно семь дней, дабы вы убрались вон, — Обито невозмутимо переступил через кучу разбросанных по полу бумаг, слетевших со стола. Гато поднял одну руку почти машинально, как бы надеясь вдруг защититься. — Довольно уже произошло в стране этой; но знайте — ежели и дальше вы и головорезы ваши продолжите своё гнусное ремесло, продолжите и дальше лить невинную кровь, то я хоть из-под земли достану вас и, боюсь, однако, не буду уже таким милосердным.       — Вы-то думаете, в чём-то лучше меня, сударь? Имеете право судить и карать? — сказал Гато со злостью. — Уж не Богом ли вы себя возомнили?       — Я не имею власти высшей над жизнь и смертью; не мне решать сколько отмерять вам ещё.       — Я-то, сударь, убивал ради денег, а вы убивали тоже, но ради своих целей. Так скажите мне: кровь на ваших руках чем-то отличается от крови на руках моих? Чище ли она становится от этого, или ваши руки чище?       Гато желчно взглянул на собеседника, что как будто изваяние возвышался над ним и смотрел непроницаемым взглядом.       — Я пытаюсь не лгать себе, — начал Обито, — я всегда знал, что порочен, очень порочен. А вы? Вы вдруг решили, что дозволяется вам приносить жертвы ради великой цели. Вот этого-то ни за что я не приму; я знаю, что хуже, чем хотел бы думать о себе. Но потому-то я пришёл сюда. Потому как человек волен и не быть сегодня таким, каким он вчера был. И как бы не хотелось мне вас прикончить сей же час, — с угрозою сказал он, — я даю вам сроку семь дней, но забудете вы разговор этот и людям своим прикажете не предпринимать боле ничего супротив жителей этого города.       Мангекё в его глазу появился как будто на рефлексах; магнат понять даже ничего не успел, как мощное гендзюцу сразило его наповал. Он, корчась в судорогах, в тщетных попытках сопротивляться иллюзии, завалился лицом на пол, к ногам Обито. Тот даже с какой-то жалостью посмотрел на своего собеседника до недавней поры, но не от того, что испытывал разум этого человека в момент, а от того, насколько сам этот человек был несчастен и ничтожен в сути своей. Впрочем, оснований оставаться здесь уже не было, и Обито, не переставая подавать чакру к глазу, воспользовался Камуи, чтобы в следующий миг оказаться уже за воротами особняка. Он несколько времени молча стоял на месте посреди пустой улицы. Он подумывал сейчас же вернуться обратно к дому господина Тазуны, но отчего-то вдруг захотелось ему побыть наедине с собой дольше. Ноги машинально понесли его к главной площади. Он вскоре почувствовал стойкий медноватый запах уже спёкшейся крови, а до слуха донеслись стенания и мольбы о помощи. Перед ним простёрлась та же кровавая лужа, но трупов и живых в этот раз было меньше, куда меньше, чем изначально видел он.       Мимо сновали люди с носилками; одни клали на носилки ещё живых жителей и относили их к остальным, кому ещё можно было оказать помощь. Трупы относила группа отдельных носильщиков. Они накрывали тела плащаницами и несли по улице куда-то в сторону; Обито сразу подумалось, что эта длинная вереница носильщиков относит тела сразу на местное кладбище. Впрочем, смотря на эту вереницу и спешку, с которой тела старались доставить к погосту, Обито даже не удивлялся; в такой зной плоть разлагается только быстрее, а из-за непогребённого и гниющего тела может вспыхнуть вдруг смертельная язва. Но даже не эта картина так сильно приковала к себе внимание Обито — увидел он среди прочих человека в монашеских одеяниях. Это был мужчина ростом немногим выше среднего, лет шестидесяти, с глубоко посаженными голубыми глазами; с жиденькими и зачёсанными тёмными волосами, бородою окладистой и с каким-то странным измождением на бледном лице его. Монах этот, несмотря на солнцепёк и окружавшую его лужу крови, склонился над одним раненным мужчиной, но каково же было удивление Обито, когда увидел он, что монах этот обрабатывал раны одному из головорезов; видимо, остальные забыли его и до сих пор не обеспокоились его судьбою, когда побоище закончилось. Вдруг к монаху сзади подошёл один молодой человек, грубо и резко схватил его за плечо, повернул к себе и, ни слова не говоря, ударил того в переносицу. Монах молча стерпел удар, поднялся с земли и, как бы не смущаясь удара, взял бинт и продолжил наматывать его.       — Ты что, старик, совсем?! И своих, и чужих вздумал лечить?!       — Для меня нет ни «чужих», ни «своих», — размеренно отвечал монах, не боясь совершенно гнева молодого.       — Ах ты…       Головорез в страхе отпрянул от монаха, ибо понимал, что сейчас с ним попытаются закончить всё. Молодой челочек с горящими от ненависти и злобы очами смотрел то на него, то на монаха, перевязывавшего ему раны. Он занёс руку, чтобы ударить монаха ещё раз, но тут его остановил уже пожилой мужчина с касой на голове:       — Хватит уж на сегодня крови, — сказал он вкрадчиво. — Успокойся, юноша. Пусть Асамацу-сан перевяжет ему раны.       Масами похлопал молодого человека по плечу, подойдя к нему и заглянул ему в глаза.       — Асамацу-сан, если хотите сопроводить… этого, можете попросить помощи; вам не откажут.       — Благодарю, господин Масами, — отозвался монах, вытирая кровь из носа на своём лице, — но я сделаю всё сам. Не нужно вам это; помогите лучше остальным.       Молодой хотел было что-то возразить, но не стал, однако; его губы только сжались, как у провинившегося ребёнка, он молча отошёл в сторону и принялся помогать остальным оказывать раненным помощь. Монах ещё раз молчаливым кивком отблагодарил человека в касе, а Обито, заставший всё со стороны, узнал в этом пожилом мужчине с касой на голове того самого господина Масами, который этим утром, почти сразу после ухода Наруто и Эми, решил навестить Тазуну по важному вопросу.       — Значится, и вы здесь, — Масами-сан первым заприметил Обито, — надеюсь, с учениками вашими всё в порядке.       Обито подошёл к нему молча, но не нашлось в нём будто силы заговорить о том, что произошло с его учениками.       — Вас, кажется, Обито зовут, сударь?       — Точно так; я рекомендовался вам этим утром, за обедней у достопочтенного господина Тазуны.       — Жаль мне, что вынуждены вы лицезреть страну нашу в упадке таком, — быстро и как будто ворча проговорил Масами. Он зашагал в сторону эшафота, Обито машинально пошёл следом за ним вместе с несколькими молодыми людьми, которые держали пару носилок. — И жаль, решительно отвратно, что до такого теперь всё доходит. Поздно уж пришло к этому; раньше, намного раньше надо было пытаться выдворить Гато.       — Не принесло бы это ещё большего кровопролития? — спросил Обито задумчиво.       — По крайней мере, ещё тогда надо было нанять шиноби, чтобы они быстро управились с Гато, — хмуро произнёс Масами. — А теперь-то толку? Вы деревни те вспомните, Обито-сан, а лучше взгляните на невинных детей, убиенных за чужие грехи. Я вижу это и как будто понимаю: близок тот час, когда мир окончательно пожрёт сам себя в этой ненасытной резне.       Они остановились аккурат у эшафота. Обито вдруг явственно понял, что ему не хочется поднимать своего глаза вверх и смотреть на висельников, но, дрожа внутри всем своим сердцем и скрепя волю, он всё же поднял взгляд. Внутренности его как бы окатило ледяным холодом, и почувствовал он вновь невыразимую тяжесть на сердце своём. На тихом ветру, скрипя верёвками, мерно качались два несчастных, замученных ребёнка. Он поднялся по ступеням эшафота как в бреду, как будто его лихорадило. Первым был мальчик двенадцати лет в белых, изношенных хакама и белой майке, тоже весьма изорванной. У него были светло-русые волосы и несколько округлое лицо; отдалённо он чем-то даже напоминал собою Наруто; на его грязных щеках были видны следы высохших слёз. «Прости меня, дитя…» — с болью в сердце произнёс Обито в разуме своём. Лицо мальчика уже давно изгладилось, но виднелась в этой мёртвой бледности последняя мука. Обито обошёл его, аккуратно развязал петлю и подхватил на руки безвольное тело ребёнка. Тоскливое оцепенение охватило его всего; он вдруг явственно ощутил слёзы на лице своём, хотя казалось ему, что давно он утратил их. «Если и есть Боги… если есть хоть какая-нибудь высшая сила… почему она допустила страдания и смерть этих невинных созданий? Нет, к чему винить Бога?.. Лучше скажи, Обито, почему ты ничего не предпринял?» — с тяжёлой скорбью подумал он, снимая из петли теперь девочку.       Молодые помощники Масами молча положили тела двух казнённых на носилки, накрыли их плащаницами и водрузили себе на плечи. Не говоря ни слова, как бы погруженные каждый в думы свои, Обито и Масами совместно тронулись с места вместе с этой мрачной процессией, тянувшейся до самого кладбища. Чувство глубочайшей тоски выразилось в сердце Обито, когда взгляд его ненароком упал на идущих спереди крепко сложенных юношей, которые несли носилки. Ему казалось порой, что стены домов вокруг как будто теснятся прямо на него и хотят задавить; от шагов поднималась терпкая, противная пыль. Солнце к тому часу уже начинало клониться к закату. Но столько мыслей теперь накопилось в нём, что он уже не мог сознавать своего окружения и пару раз чуть не столкнулся с идущими навстречу ему людьми. Наконец, миновали они ворота кладбища. Тут же услышал он плач и скорбные причитания, как будто доносившиеся со всех сторон. Люди толпами стояли между могилами, молились и оплакивали; целая куча могильщиков — человек двадцать — спешно рыла в стороне ещё ямы. В их-то сторону и отправились Масами с носильщиками. Они остановились у двух только вырытых могил; тут же поднесли два гроба — сколоченных наспех и сильно больше тех, кого в них намеревались похоронить. Молотки застучали по крышке первого гроба — в котором хоронили девочку, затем двое могильщиков опустили деревянный ящик на дно и начали засыпать землёй. Обито, словно в тумане, смотрел на всё происходящее вокруг; ему казалось порой, что всё это как во сне. Как будто сейчас минёт одно мгновение, он проснётся, и ничего этого взаправду нет и не было. Но когда могильщики положили в гроб тело мальчика, тоскливую тишину на сердце Обито нарушил громкий детский плач.       К гробу подбежала маленькая и хрупкая девочка шести лет от роду. Она с трудом могла стоять на ногах, низ платья был перепачкан землёй, а колени содраны. Её исхудалые, костлявые руки вжались в лицо погибшего мальчика, она припала на колени подле гроба и надрывно зарыдала.       — Ичиро! Братец! Пожалуйста, не оставляй меня! — запричитала она в истерике. — Пожалуйста, Ичиро!       Одна женщина, проходившая рядом, увидав это, подошла сзади к плачущей девочке и прижала к себе в объятиях. Девочка продолжала рыдать, пока на её глазах в землю закапывали гроб с последним дорогим ей человеком. Она начала рваться из чужих объятий, как в припадке, звать брата по имени, но над могилой уже вырос земляной холмик.       Неодолимое презрение и тяжелейшая тоска пронизали Обито при виде этой хрупкой девочки, похоронившей своего брата. Он быстро пошёл в сторону ворот, лицо его стало угрюмым, скрывающим печаль. Он чувствовал порой, как ноги его подкашиваются, как дыхание застывает в груди и сердце стучит в голове как набат; всё расплывалось как в тяжёлой лихорадке. Ему казалось, что пройдёт ещё мгновение, и он свалится без сил прямо так, посреди улицы. Губы его медленно сжались в гневливый оскал, тяжесть сковала грудь, он облокотился правой рукой о каменную колонну, стоявшую у врат кладбища, и потупил взгляд в землю. Вдруг увидел он, как вниз упали две тяжёлые слезинки, и впервые за много лет он позволил чувствам взять над собой верх. Он не рыдал, и только тихие слёзы катились по лицу его, пока солнце неумолимо клонилось к западному горизонту. Он стоял так несколько минут, пока мимо него шли и шли всё скорбящие люди, пока над старым кладбищем поднимался скорбный плач, как будто сама земля скорбела вместе с собравшимися по убиенным сегодня. Небо уже начинало окрашиваться в мягкий оранжевый оттенок, подул лёгкий ветер. Обито протяжно выдохнул и пошёл куда глаза глядят; люди по-прежнему шли мимо него, и, казалось, не было этой страшной веренице ни конца ни края, как будто весь город собрался на кладбище.       Он свернул за угол одного дома; тень полностью накрыла его собою. Обито сконцентрировался на чакре, мангекё загорелся в его глазу, и спустя секунды две стоял он уже у порога дома Тазуны. Свежий морской бриз дул ему в спину, благодатная тень давала прибежище от солнечного зноя. Несколько секунд он молча стоял на месте, затем стёр рукой остатки слёз со своего лица, поднялся на энгаву и тихо открыл дверь; он уже знал, что все сейчас находятся дома. Его встретила тревожная, сухая тишина; Тазуна сидел за столом с мрачным, задумчивым видом. Перед ним стояли две пиалы и бутылочка сакэ. Цунами сидела по правую руку от него и смотрела на вошедшего с невыразимой грустью в глазах.       — Обито-сан, — сказала она тихим, вдумчивым голосом.       Он молча повернулся к ней.       — Поговорите с Наруто-куном, он не хочет даже шага ступить из комнаты; ему тоже необходим отдых.       — Он не оставит Эми, — с обречённой, печальной улыбкою выдохнул Обито, ближе подойдя к лестнице.       — Вы всё равно уж поговорите, — отпив немного сакэ, быстро проговорил Тазуна. — Не должно ребёнку сидеть и одному переживать всё это.       Обито не ответил, он смотрел на них тяжёлым взором, но отвернулся потом и поднялся по лестнице на второй этаж. Доски тихо скрипели под его шагами. Он подошёл к нужной ему двери, дотронулся до ручки, но вся та малая решимость, вся та душевная сила вдруг как бы покинула его. Он знал, что Наруто с Эми сейчас там, только как смотреть им в глаза после всего произошедшего этим днём. Он чувствовал, он знал, что подвёл их, как наставник и воспитатель. Вмешайся он раньше, будь он более чутким и разгляди он садистские наклонности ученицы — всего можно было бы избежать. Но всё же, набравшись последних сил, он открыл дверь и зашёл в комнату. Эми лежала на футоне, который был ближе к окну. Рядом с изголовьем футона лежало сложенное синее хаори; кончики пальцев рук были в пластырях. Она до сих пор не приходила в себя после панической атаки. Очень странным показалось Обито то, что на верхней губе, где осталось рассечение, нанесённое Наруто в самом конце их спарринга, теперь, однако, ничего не было совершенно, как будто рану никогда не наносили; однако это его уж не заботило. Рядом, под подоконником, сидел и Наруто. Он спиной прижался к стене и согнул ноги, положив руки свои на колени. Его бесконечно тоскливый взгляд упрямо смотрел перед собой, как будто видел он что-то, чего не мог увидеть больше никто; он сперва даже не обратил внимания своего на вошедшего в комнату к ним Обито.       — Сэнсэй… — вдруг тихо, надломленным голоском произнёс Наруто, но не поднимая глаз на него.       — Что, Наруто? — набираясь душевных сил, ответил ему Обито.       — Почему… почему происходит всё это? — он поднял взгляд на учителя, и Обито увидел слёзы в его глазах.       Он выглядел совершенно как маленький, беззащитный зверёк, загнанный в западню; сердце Обито только сильнее сжалось при виде ученика таким.       — Я и сам-то уже не могу понять, Наруто… — от бессилия признал Обито. Мальчик безмолвно всхлипнул, повесил голову и больше не смотрел на него. Обито поспешно вышел из комнаты, как бы от стыда. Он уж действительно теперь не мог даже сказать мальчику ответ на его вопрос; он и сам уже не понимал, каков этот ответ.       Затворив за собой дверь, он прошёл к лестнице и спустился на кухню. Цунами стояла теперь у открытого настежь окна и с мрачной задумчивостью смотрела вдаль. Ветер дул и развевал её волосы; Тазуна сидел на прежнем своём месте и в руке одной сжимал пустую пиалу из-под сакэ.       — Садитесь, — сказал вдруг Тазуна и пригласил к себе. Обито сел подле, и старик протянул ему наполненную пиалу. — Выпейте; немного да полегчает.       — Благодарствую, однако, я не принимаю никакого алкоголя и никогда не принимал.       — Как вам будет угодно-с, — проговорил он, отпивая немного сакэ из пиалы. — Но сакэ бы вам не помешало, Обито-сан.       — Вы, полагаю, в курсе уже обо всём, что произошло этим утром? — вопросил Обито, склонившись над столешницею и пропустив мимо слова старого мостостроителя.       — Как бы не казались мои слова вам циничны, Обито-сан, но деяния ученицы вашей только ускорили неизбежное…       — В том не ищите вину Эми! — пылко возразил Обито, как будто слова эти задели его за живое чрезвычайно. — Я, как наставник, подвёл её и Наруто; кого и следует винить здесь — меня.       — К чему уж теперь-то обсуждать это? — с глубочайшею досадой произнёс Тазуна и пристально взглянул на Обито, в сторону отложив наполненную пиалу. — Я уж не уверен, что и завтрашнему дню быть; Инари до сих пор не пришёл в себя, а теперь ещё и… это.       — Если желаете вы, чтобы мы удалились, то скажите об этом прямо; прошу вас, господин.       — Отнюдь я говорю не об этом, — поспешил заверить его Тазуна. — Я просто дивлюсь, сколько-то человек выдерживает и выдерживает, пока не сломается. Да и не человек один, а целый город, страна. Уж больше года минуло, как началось всё, но до бунта только сейчас дошло. Остервенели люди, законы забыли совсем, зверья хуже стали… Тут уж кажется порою, что всё это — злая насмешка силы высшей над человеком. Но Бог дал, и Бог взял…       — Не усмешка это вовсе, господин. Мне и самому хотелось бы верить, что виноват кто-то один — Бог, дьявол или судьба. Только ведь я сегодня видел: зло начинается раньше. Оттого, может оно начинается, что в других перестаём людей видеть. Тогда и приходит всё остальное. Ненависть, жестокость, смерть… Но всё-то оно приходит не извне, а из самого сердца лежит начало всякому злу, если погасло в нём человеколюбие, — он поднял свой взгляд вперёд, но смотрел будто не на Тазуну или хранившую молчание Цунами, но как бы сквозь сами стены дома, куда-то на медленно чахнущее солнце, чей лучик отразился в его глазу, и тени легли на его измученное, бледное лицо. — Здесь человечность супротив нигилизма бьётся, тут жизнь сражается со смертью, и поле битвы этой — сердца людей.
1082 Нравится 1066 Отзывы 394 В сборник
Отзывы (7)