***
Миссис Хоулетт вздрогнула от звука этого голоса: грубого, резкого, низкого, хриплого. Он — голос первого мужа — так крепко врезался в её память, что до сих пор до смерти пугал её в ночных кошмарах. Зажмурившись в объятиях младшего сына, она хорошо понимала, что обязана взглянуть и на старшего, но тело подводило её: ноги и руки начали дрожать, голова — кружиться. — Я рад, что вы живы и здоровы, — продолжил тот же пугающе-знакомый и сводящий с ума голос, но уже чуть тише и мягче. — Я вам… цветы принёс. Красивые. И пахнут приятно… В дом и впрямь вместе с густым, стойким запахом мужского пота ворвался сладкий цветочный аромат, и Элизабет всё же решилась взглянуть на того, кто пришёл пусть и с простым, но всё же столь трогательным подарком. Взглянула и тут же отпрянула, даже пошатнувшись от испуга и нахлынувших воспоминаний, потому что перед нею стоял сам Крид — точь-в-точь, будто восстал из могилы! Такой же по-медвежьи крупный, с таким же широким, словно неумело вытесанным лицом, с глазами точно того же цвета, только… Только с букетом цветов, зажатым в кривоватых когтистых пальцах. И с опущенным взглядом, не имевшим ничего общего с тем, что запомнила Элизабет в облике его отца. — Рад был повидаться, — пробормотал он бесцветно и, вручив женщине букет, развернулся и вышел вон. А Элизабет, едва не лишившаяся чувств, но вовремя усаженная Джеймсом на лавку, осталась с цветами в онемевших руках, потрясённая, растроганная и растерянная.***
Не успев даже отдышаться и как следует прийти в себя, миссис Хоулетт вдруг вскочила и бросилась догонять старшего сына. Сказать ей было решительно нечего — всё несказанное в их с ним нелепом и страшном прошлом теперь не имело никакого значения, но мать всё равно, спотыкаясь на каждом шагу и норовя упасть без чувств, бежала вслед за своим ребёнком. Поздно. Всё — всё! — было уже слишком поздно, но она почему-то неслась, презирая давнюю боль в ногах и в сердце. — Сынок! — прокричала она наконец, когда поняла, что ноги её не держат. Большая сутулая фигура Крида-младшего, которая расплывалась перед влажными глазами матери, замерла на полушаге, и Элизабет всё же повалилась на землю. Теперь она плакала навзрыд, уже не в силах унять клокочущее внутри безумие. — Что мне сделать для тебя, сынок?! Что мне сделать для тебя, мой маленький?! — кричала она сквозь слёзы, не заметив даже, что в какой-то миг оказалась в больших и сильных руках уже давно не маленького сына. — Почитай мне что-нибудь вечером, мама, — прозвучало у неё над самым ухом. — Мне и Джейми.***
Тем же вечером, в битком набитом лесном доме, в его простой, но уютной тишине долго ещё звучали слова. Никто не вникал в их смысл, но все слушали, лёжа кто на лавках, кто просто на полу. А в старом плетёном кресле сидела немолодая женщина и читала Библию. Читала своим и чужим детям. Но своим — в особенности. Всех их, уставших с дороги, монотонное чтение давно убаюкало, и только Виктор не мог уснуть — его что-то душило, раз за разом не давая сделать хоть сколько-то глубокий, полноценный вдох. Все спали, а он то ли плакать был готов, то ли смеяться. Сбылась его детская мечта, а он и не знал даже, что чувствовал при этом. Ему до одури хотелось кричать матери о том, что где ж она была раньше, когда он в ней так нуждался, и почему решила полюбить его теперь, когда он переболел всем этим, перерос, когда и в душе всё затянулось, как на теле. Но молчал. Потому что неправдой это было — то, что ему уже не требовалась любовь матери. Требовалась! Вопреки всему — требовалась! Как воздух, без которого не сделать вдоха. Забыть всё, забыть навсегда, точно страшный сон. Не было в жизни горя, не было в мире зла. Он всегда лежал вот так, в их общей с Джейми детской, и слушал, как мать читает. Им обоим. Вик обманывал себя, но в этой маленькой лжи уж точно не было ничего дурного — она помогала ему не свихнуться и попытаться и дальше жить хоть сколько-то счастливо.