***
Тучам на глухом темном небе в серых разводах не было видно конца, как и пронизывающему мелкому дождю, однако резкие порывы влажного ветра шаг за шагом гнали облака на запад. Это утро обещало быть ясным и, возможно, даже не особенно холодным… Впрочем, пока было сложно понять, какая будет погода: стрелки на часах показывали пять минут восьмого, а на улице было темнее, чем в полночь, когда сквозь облака хоть изредка пробивался лунный свет. Теперь за окном можно было увидеть лишь очень смутные очертания ближайших зданий и редкие проблески света от фонарей — горели сейчас далеко не все, поскольку ровно в три часа ночи две трети из них гасили, чтобы не тратить слишком много топлива. Замок высился над пустой площадью и многочисленными домами центральных районов черной громадой, закрывающей добрую половину хмурого неба, и только два светлых пятна на фоне темной каменной стены давали понять, что не все его обитатели в этот час крепко спят. В комнате, освещенной лишь несколькими свечами в медном подсвечнике, сидели двое первых лиц государства — Верховный Правитель и его единственный приближенный. Одного из них час тому назад разбудил ночной кошмар, другой же проснулся от его криков… Что ж, уснуть снова не удалось ни одному: оба волновались перед предстоящими событиями, хотя тщательно скрывали это друг от друга, и потому решили подготовиться к одному из важнейших выступлений в истории страны. До первой речи божественного короля, обращенной к жителям, оставалось одиннадцать дней, и юноша изо всех сил старался научиться производить нужное впечатление. В этом он делал некоторые успехи — и далеко не скромные для тех трех дней, в течение которых он учился, — но все же ему казалось, что он может от волнения забыть слова или просто впасть в панику в тот момент, когда отступить будет уже невозможно. Сейчас он стоял перед большим зеркалом в массивной раме из темного дерева и читал с листа короткую речь, которую написал прошлым вечером — и каким же неуклюжим и странным он казался сам себе! Каждый жест отражения, в которое он напряженно вглядывался, выглядел неестественно, интонации звучали почти наигранно, и только в словах он по большей части был уверен… Он чувствовал себя посредственным актером на сцене любительского театра — не хватало только небрежно склеенной из картона короны, плаща, сделанного из покрывала, и обклеенной цветной бумагой палки вместо скипетра. Когда-то, еще в детстве, Феликс именно в таком виде изображал мудрого короля далекой страны. В те времена они еще не знали, что им однажды придется взять на себя роль правителей не в игре, а в жизни… Теперь, стоя перед зеркалом с исписанным и измятым по краям тетрадным листом в руке, Зонтик поражался собственному сходству со своим названным братом в той давней детской игре. Казалось, с тех пор прошла целая вечность; тогда он находил неумело, но очень старательно сделанный из всего, что подвернулось под руку, костюм изящным, а высокопарные слова, добрую половину которых этот начинающий актер не понимал, и странные жесты изысканными, а теперь рассмеялся бы над самим собой, если бы не волновался так сильно… Речь, наконец, подходила к концу, и в глубине души он радовался этому. На своего единственного слушателя он даже не оглядывался, боясь увидеть на его лице язвительную улыбку вроде той, что нередко бывала адресована его подчиненным, когда они совершали нелепые оплошности, или выражение скорби или гнева… Что из этого было бы хуже, он не мог решить. Однако после окончания своей речи, во время которой он смотрел только в зеркало, ему все же пришлось обернуться, чтобы увидеть, что его страхи не оправдались. Слушая его, Старший Брат улыбался — не насмешливо, а скорее одобрительно, хоть сам правитель и не видел в своем маленьком выступлении ничего заслуживающего одобрения. Впрочем, он был бы иного мнения, если бы ему нужно было не выступить самому, а оценить точно такое же выступление другого человека… К себе он всегда был намного строже, чем к другим. — Наверное, я смотрелся нелепо? — спросил он, чтобы прервать затянувшуюся паузу. — Знаете, мой повелитель, есть люди, о которых говорят, что они в чужом глазу видят соринку, не замечая в своем бревна… Вы же, пожалуй, противоположны им: другим вы готовы простить намного больше, чем себе. Безусловно, ваша речь была далеко не идеальна, но было бы глупо ожидать от вас совершенства, помня, что вы еще только учитесь; сейчас же вы показали себя очень даже неплохо, — спокойно ответил Алебард, все так же мягко улыбаясь. — Вы слишком много внимания уделяете собственным жестам, и оттого они кажутся неестественными, будто вы пытаетесь копировать кого-то… Это редко приводит к успеху. Сейчас, в данный момент, жесты не имеют особенного значения, однако я должен указать вам на это, чтобы вы не привыкали повторять чужие движения и манеру речи: лучше всего будет говорить и двигаться естественно. В конце концов, вы не играете в пьесе, и потому вам не следует притворяться кем-то другим. Вы ведь сейчас пытались подражать мне, не так ли? — на последних словах он бархатно усмехнулся. — Честно говоря, вы угадали… Просто вы говорите и двигаетесь куда более выразительно, чем я, и мне показалось, что так я буду смотреться более эффектно. А потом я уже не знал, как отступиться от этого образа, понимаете? — кротко улыбнулся Зонтик. — Я прекрасно понимаю, о чем вы говорите, мой господин. Мне и самому хотелось бы научиться отступаться от моего образа, который уже будто стал вторым лицом… Но все же мы с вами разные люди. Вы гораздо более мягкий и кроткий, и, возможно, более простой. Вам не особенно идут резкие размашистые движения, да и торжественные интонации звучат из ваших уст слишком театрально. Лучше говорите во время выступлений примерно так, как теперь говорите со мной: вы достаточно выразительны, и вам, я полагаю, будут доверять куда больше, чем мне, ведь вы ближе к народу. — Я запомню… Надеюсь, все пройдет именно так, как мы планируем. Я постараюсь не подвести себя, вас и страну! — Я уверен в том, что вы не подведете. Вы прилежны и даже более талантливы, чем мне показалось на первый взгляд; я с самого начала не сомневался в том, что вы можете научиться всему необходимому, но не ожидал того, что вы будете схватывать на лету почти все. О ваших ошибках я вам рассказал, а теперь пришло время сказать о достоинствах вашей речи… Вы идеально подобрали слова. Пожалуй, я не смог бы сделать это лучше: в короткой и емкой речи вы смогли сказать много важного, не отклониться от темы слишком сильно, но и избежать излишней сухости. Я часто бываю многословен, и нередко неоправданно — вы же будто точно чувствуете, сколько нужно говорить. — Правда? Мне местами казалось, что я говорю на книжном языке, а не на обычном, который люди используют в жизни, — тут Верховный Правитель смущенно отвел взгляд: ему показалось, что выражается он странно и неясно. Переменчивое мерцание свеч и теплые блики примешивали к его ясным голубым глазам новые оттенки… В них словно отражалось не пламя, а ранний восход и блеск капель летней росы. Все в нем будто напоминало о давно прошедшем лете — прохладном, но удивительно мягком и ласковом. Несколько секунд Алебард молча смотрел на него, сам удивляясь своим мыслям об этом, — разумеется, поэзия не была ему чужда, но подобные мысли приходили к нему нечасто, — но после произнес с хитрой улыбкой, будто делясь тем, что все должны считать тайной: — Отчасти вы правы. Но не забывайте о том, что это была речь, а не длинная фраза в разговоре. На мой взгляд, два самых неблагодарных и бессмысленных занятия — произносить длинную речь перед одним человеком и пытаться вести диалог с толпой… Вы не делаете ни того, ни другого. Вы выражались ясно, понятными обычному человеку словами, — и этого достаточно. Выражения вы подобрали если не идеально, то уж точно как нельзя лучше. — Надеюсь, вы не льстите мне, а искренне так считаете, — застенчиво улыбнулся Зонтик, снова поднимая глаза. — Я считаю своим долгом быть с вами откровенным, даже когда правда неприятна, мой господин. Если бы сейчас у меня не было причин хвалить вас, я бы и не делал этого. — Я постараюсь и дальше учиться не менее прилежно… Если сегодня вы не вернетесь до вечера, я буду заниматься сам! — почти по-детски пообещал правитель. Сейчас он был бесконечно далек от образа Великого Зонтика, которому многие поклонялись, и министр даже подумал о том, что трех месяцев для его выхода в свет будет очень мало… Но, помолчав несколько секунд, юноша заговорил совсем иначе: — Пожалуйста, не беспокойтесь о делах: я буду тщательно обдумывать все важные решения и, скорее всего, справлюсь сам по крайней мере в течение этой недели… Вы очень преданы и старательны, но у вас, кажется, не было настоящих выходных с того дня, когда вы начали работать. Вы имеете право отдыхать, как и все остальные, а сейчас явно в этом нуждаетесь: вчера вы уснули за столом у себя в кабинете, и даже во сне что-то бормотали о документах и планах, — он говорил так же спокойно и мягко, как обычно, но намного более серьезно. — Если это ваш приказ, мой повелитель, то я не могу ослушаться… Однако я могу выдержать и более тяжелые испытания, чем утомительный вечер за бумагами, — на удивление неловко усмехнулся его верный помощник. — Да, это приказ, поскольку я должен заботиться о вас, — неожиданно строго произнес молодой король. — Отдохните хотя бы от своих обычных обязанностей, раз не можете передать кому-нибудь другому обязанности священника… В конце концов, за неделю страна не погрузится в хаос, верно? — Что ж, в таком случае я могу лишь поблагодарить вас за то, что вы не отсылаете меня из замка на это время, и пожелать вам удачи… Я полагаю, сегодня мы еще увидимся вечером, но, прошу, если этого не произойдет, то не волнуйтесь слишком сильно и не ждите меня до утра: в этом нет необходимости. — Тогда и вы за меня не переживайте, ладно? Кажется, здесь я в полной безопасности, особенно когда вокруг столько охраны… Я буду в порядке, а от вашей тревоги ни мне, ни вам не будет лучше, — тут Зонтик улыбнулся своей обычной кроткой улыбкой. — Я стараюсь верить в это, мой повелитель: в конце концов, я не могу сделать большего, чтобы вам ничего не угрожало, поскольку уже сделал все, что от меня зависело. Стражи преданы вам и будут добросовестно выполнять приказ в мое отсутствие… Когда будущее туманно, следует верить в благополучный исход, не так ли? — Именно так! Мне иногда бывает сложно следовать этому принципу, но я всегда пытаюсь, потому что без этого жизнь кажется слишком печальной… — В этом я с вами полностью согласен. От природы я не склонен верить в лучшее, однако стараюсь приучить себя к этому. — Вероятно, это оттого, что я создавал вас в момент отчаяния… Скажите мне честно, вы страдаете из-за своей противоречивой природы? — Пожалуй, если я и страдаю, то не более, чем любой из моих знакомых, ведь у каждого есть черты, от которых временами хочется избавиться. Кому-то порой отравляет жизнь впечатлительность, другие раз за разом корят себя за вспыльчивость или рассеянность… Это в порядке вещей, и вашей вины в этом быть не может, — спокойно и мягко сказал Алебард, бросив короткий взгляд на почти догоревшую свечу перед зеркалом. Он не сказал этого вслух, но у него всего на миг промелькнула мысль о том, что время рядом с Верховным Правителем идет удивительно быстро… Похожая мысль возникла и у самого юноши. Они могли говорить часами, будто действительно были созданы друг для друга, хотя в тот момент, когда Зонтик оживлял свое оружие, он в последнюю очередь думал о приятных разговорах; тогда он хотел создать надежного человека, который не предаст и сможет защитить, однако в итоге обрел не только верного помощника, но и близкого друга. Вероятно, если бы не угрозы неизвестного преступника, они пришли бы на похороны вместе… Но молодой король вынужден был остаться в замке в окружении стражи ради собственной безопасности.***
Чем ближе был поздний осенний рассвет, тем чище становилось небо над безымянной столицей Зонтопии. К тому времени, когда часы на башне пробили девять, на нем можно было разглядеть бледные отблески гаснущих звезд и первый пурпурный луч восходящего солнца. В течение этой особенно дождливой осени с каждым днем становилось все холоднее, и даже этот свет, постепенно разгорающийся огнем, казался странно холодным, словно застывшим на бледном небе… Улицы же под ним стремительно заполнял туман, который все тот же восточный ветер нагонял с большого озера за городской стеной, — будто облака спустились на землю, по дороге растеряв свой свинцово-серый цвет. Голоса торговцев, открывавших свои лавки, и немногочисленных прохожих тонули в этой дымке и доносились искаженно и глухо, — как, впрочем, и все звуки; весь город будто бы окутала мягкая легкая вата, в которой ничего не стоило завязнуть. День был выходной, и потому многие поддались этой ватной неподвижности и остались в своих домах… Впрочем, у кладбища собиралось все больше людей: проводить в последний путь недавно умершего отца семейства Вирмут хотели очень многие. Вероятно, даже центральный храм не вместил бы всех, кто сейчас стоял у каменной ограды. Едва ли верующие ожидали начала службы в церкви так, как собравшиеся на улице, прозванной Мрачной, ждали пробуждения вечно пьяного старика-сторожа без двух пальцев на правой руке… Если бы они знали о его забывчивости, наверняка предпочли бы ждать по ту сторону ограды, а не на узкой улице, будто зажатой между этой невысокой оградой и длинной гладкой стеной из голубовато-серого каменного кирпича с двумя рядами узких зарешеченных окон: кладбище казалось более живым, чем она, и уж точно было более просторным. Первый час все участники этой печальной группы в черных костюмах, пальто, плащах и накидках стояли молча, после же — начали тихо роптать. Самые кроткие и сдержанные только бросали на низкую сторожку нетерпеливые взгляды и вздыхали — не то печально, не то осуждающе, — менее миролюбивые вполголоса говорили друг с другом о том, что раз этот пьяница не справляется даже со столь простой работой, место ему в богадельне, а самые напористые ругались почти вслух, а то и пытались стучаться в единственное выходящее на улицу окно маленького домика, и все же никому из них и в голову не приходило перелезть через ограду. На подобное был бы способен уроженец окраин, с рождения впитавший в себя мысль о допустимости нарушения правил; именно это до безумия хотелось сделать Эрику, в очередной раз сжимавшему в своей холодной не по годам грубой руке теплую тонкую ладонь своего названного брата, однако он изо всех сил старался даже не думать об этом. От напряжения он машинально обкусывал губы и вертел в руке случайно прихваченный с собой крошечный огарок свечи — Армет хранил такие в отдельном ящике стола, чтобы делать из них новые свечи или лепить фигурки из растопленного воска. Разумеется, недавний беспризорник, — а впрочем, те неполные два месяца, что он жил в центре, казались ему длиннее тринадцати лет, проведенных с родным братом на окраинах, — тоже пытался лепить, и гончар начал учить его этому, но какими же неуклюжими ему казались собственные поделки в сравнении с тем, что получалось у его друга! Как бы юноша ни хвалил его даже за самые скромные успехи, мальчик не мог отделаться от осознания, что выходит у него криво — по крайней мере пока… С другой стороны, Армет не умел вырезать из дерева так же, как он, да и из его видавшей виды домры тот мог извлечь разве что жалобный металлический стон. Это знание немного утешало Эрика: он чувствовал, что по крайней мере не ничтожен в сравнении со своим лучшим другом, хотя и продолжал восхищаться им… Однако подумать об этом он не успел, поскольку где-то у него за спиной раздался незнакомый грубый голос, заставивший вздрогнуть и обернуться едва ли не всех: — Да он опять нажрался так, что жмура разбудить проще! И ворота, как всегда, не запер, а вы все тут торчите, как дураки, — и, рявкнув это, рослый незнакомец немного смягчился и прибавил уже тише: — Простите, кого оскорбил. Можете заходить, они и впрямь не заперты. После этого кто-то, наконец, решился толкнуть одну створку выкрашенных иссиня-черной краской ворот. Как и утром, перед рассветом, раздался громкий скрип несмазанных петель, похожий на жалобный стон, и все, кто до этого стоял на улице, вскоре оказались по ту сторону каменной ограды. Поток людей в этот момент напоминал поток воды: каждый человек словно был отдельной каплей, проникающей под давлением других таких же капель в только что открывшуюся щель. Грубый работяга, — а старое пальто из грубой шерсти и линялая клетчатая кепка отчетливо выдавали в нем рабочего, — вошел вместе со всеми, но отправился не к могилам, а прямо в сторожку… В этой суматохе лишь очень немногие заметили еще одного посетителя, присоединившегося последним, — неимоверно высокого и тощего мужчину в черном плаще едва ли не до пола. Несмотря на свою поразительную способность мгновенно заполнять собой любое пространство, Старший Брат умел, когда сам этого хотел, быть незаметным. В этот раз он появился именно в тот момент, когда всеобщее внимание привлек растрепанный незнакомец, и проскользнул позади всех, чтобы перекинуться хотя бы парой слов с Морионом до начала церемонии. В том, что тот если не вошел сейчас вместе с остальными, то давно уже находился на кладбище, он не сомневался, поскольку слишком хорошо знал своего друга. Что ж, он был прав: в этот самый момент Первый Священник дремал в старом склепе, — впрочем, этого Алебард знать уже не мог, и ему пришлось изрядно потрудиться, чтобы найти изможденного бессонной ночью экзарха. Вероятно, если бы двоих старых приятелей не разбудил вкрадчивый, но звонкий голос правой руки правителя, они не услышали бы ни далекого боя часов на башне, ни голосов собравшихся. Оба они были так утомлены, что заснули посреди долгого разговора, под завывания ветра, будто переполненные вселенской печалью, на холодных сырых камнях… Они могли бы уснуть где угодно и продолжать спать, даже если бы весь мир разрушался в этот самый момент. Прерывать этот судорожно-крепкий, и в то же время удивительно чуткий сон было жаль, но поступить иначе Первый Министр не мог, хоть и полностью понимал, что должны чувствовать его близкий друг и незнакомец, чем-то напоминающий иностранца. Всю ночь ему не давали выспаться тревожные сны о том, чего в действительности произойти не могло; он сам, возможно, с большой радостью сейчас дремал бы в кресле, допивая очередную чашку чая, — однако в этот день это было недопустимо. — В том, чтобы проспать то, что так тревожило тебя все это время, была бы некоторая горькая ирония, не находишь? — негромко проговорил первый приближенный короля, мягко касаясь плеча своего друга своей бледной и, как и обычно, ледяной рукой. — Солнце уже встало, и тебе пора подняться хотя бы на два или три часа. — Что? Который час? Где я? Кто здесь? Служба уже должна была начаться? Я опоздал… Кажется, я опоздал! — забормотал Морион, резко вскочив на ноги. — Какой сегодня день? — сонно простонал Пикадиль, еле открыв глаза. — Вы оба можете не волноваться: сейчас нет и десяти, а день выходной. Возможно, если бы не обстоятельства, вы могли бы спать в своих домах… — все так же тихо ответил им обоим Алебард. Он внимательно вглядывался в черты «метиса», как он мысленно окрестил того, с кем разделил ночлег Первый Священник… В его глазах от мрачного вида чужеземцев, которых нередко видели на улицах города, этого человека отличали разве что голубые глаза, более холодный и светлый оттенок кудрявых волос и отсутствие мягких рожек. Что-то отличало его и от большинства тех, кого знал верный помощник правителя, и происхождение было первой его идеей… Мог ли он быть сыном уроженца Зонтопии и одного из тех, кого прозвали Пиковыми шпионами? Это казалось очевидным на первый взгляд, но стоило присмотреться к нему получше — становилось ясно, что эта догадка не особенно правдоподобна. Его выделял не ставший более заметным при бледном дневном свете сиреневый оттенок волос, а что-то скрытое в глубине его блестящих глаз. — Вот и славно… или — слава Великому Зонтику, если вам так больше нравится, — протянул заспанный школьный учитель, как бы нехотя поднимаясь с пола. — Для меня это не имеет значения, но для вас двоих, наверное… — Не верит, но помнит о вере других и, похоже, уважает ее… — полушепотом произнес Первый Министр, разгадав, наконец, тайну случайного собеседника. — Это мой старый приятель Пикадиль, мы встретились еще в университете, — со сдержанной улыбкой сказал окончательно проснувшийся священник. — Он действительно атеист, а еще женат на иностранке, но это, конечно же, ничуть не делает его хуже. — Теперь я тебя узнаю: ты снова стал уравновешенным и тактичным. Я рад видеть, что события последних дней не сделали тебя равнодушным и черствым, и также рад знакомству с вами, Пикадиль… Вероятно, вы интересный человек, — спокойно улыбнулся Старший Брат. Это была далеко не та мягкая улыбка, что предназначалась только Зонтику, но и не горькая усмешка, пустое искажение лица, чистая дань правилам этикета, или хитрая недобрая ухмылка… Его лицо было удивительно выразительным, и он мастерски владел собой. Ему почти всегда удавалось и выразить свои мысли без единого слова, и скрыть свои истинные чувства, когда не было смысла их показывать, оставаясь внешне спокойным, несмотря на бурю внутри. — Я… тоже рад знакомству и сожалею, что вы застали меня в таком виде… — растерянно пробормотал новый знакомый министра, медленно пятясь вверх по узкой лестнице. — Простите за мою бестактность… Морион сказал бы, что я сам не свой. Насколько точно это выражение я не могу сказать, но способность адекватно подбирать слова, — тут он все же не сдержался и зевнул, — я как будто утратил. — Это заметно и так. Признаться, я не встречал людей, для которых подобная манера речи была бы привычной, — коротко усмехнулся Алебард, продолжая по привычке незаметно, но внимательно наблюдать за движениями Пикадиля. — Вероятно, вы сейчас не испытываете особенного желания или не имеете возможности говорить со мной? — Именно так, ваше… — замявшись всего на миг, учитель быстро вспомнил слова своего друга и сказал уже более твердо: — Именно так: я должен возвращаться домой, поскольку меня там ждут… Но к вашей личности это не имеет никакого отношения. Мы с вами не знакомы, а верить слухам я не склонен. — Вы поступаете правильно, не веря сплетням: они часто бывают по меньшей мере преувеличены… Откровенно говоря, я сам, возможно, был бы рад более близкому знакомству с вами, однако времени сейчас и у нас немного. Все трое тут же вышли на бледный и еще слабый утренний свет — и Морион солгал бы, если бы сказал, что не испытал в этот момент некоторое облегчение. Днем кладбище будто теряло ту мрачную таинственность, что вызывала необъяснимый трепет при свете луны. Сейчас все влажные от недавнего дождя дорожки, посыпанные гравием, серые каменные надгробия разных форм и размеров, облетевшие деревья, почти увядшие цветы на некоторых могилах и даже массивные приземистые склепы, в которых, если верить многочисленным городским легендам, обитали духи, казались почти обыденными… Если в предрассветном сумраке священник не боялся, но прекрасно понимал, почему многие горожане избегали этого места, то теперь он сам себе удивлялся — как в десять лет, когда в момент закончилось его детство. После того пожара вере в сказки тут же пришел конец; за считанные недели из ребенка он стал почти взрослым и сам не понял, как и почему это произошло. Даже сейчас, почти двадцать лет спустя, в его воспоминаниях месяцы, проведенные в больнице, сливались в один бесконечно длинный день, полный обрывков случайно услышанных фраз, запаха лекарств, белых простыней и неприятно яркого холодного света… Он не помнил, как слишком рано повзрослел тогда, — так же, как сейчас удивлялся той перемене, что будто бы произошла в кладбище за прошедшие неполные два часа. Впрочем, и сейчас он понимал, что само место осталось тем же: изменился лишь его взгляд. Может быть, и в детстве он стал другим только потому, что начал думать о себе иначе? Когда-то ведь он и впрямь отчаянно пытался быть или хотя бы казаться взрослее — и об этом он помнил точно… Однако размышлять об этом долго ему не пришлось: до похорон оставалось менее получаса, и нужно было идти туда, где уже была вырыта могила. Первому Священнику не хотелось приближаться к этому страшному месту. Он чувствовал себя почти обреченным, как в детстве, перед очередным новым знакомством, когда каждый считал своим долгом выразить свои соболезнования, и все делали это одинаково — даже слова почти у всех были одни и те же… Эти слова он знал наизусть, и они неизменно вгоняли его в тоску; порой он подумывал о том, чтобы начать представляться другим именем, лишь бы не быть для всех несчастным сиротой. Теперь ему казалось, что все это повторится снова, и идти на похороны отца хотелось все меньше, но пути назад не было. Если бы он не пришел на кладбище заранее, то, вероятно, сказался бы больным — это было бы малодушно и совершенно по-детски, но прийти было бы выше его сил. Во всяком случае, так он себя чувствовал, пока медленно шел по дорожке за своим близким другом… Тот не мог этого не заметить и не мог промолчать, видя его побледневшее, искаженное страданием лицо. — Ты предпочел бы быть сейчас в другом месте, не так ли? — тихо спросил Старший Брат, остановившись на перекрестке двух дорожек. — Ты, как и всегда, угадал… Это так. Может быть, мне было бы лучше погулять под ледяным дождем в тот самый день и лежать теперь с жаром, — печально вздохнул в ответ священник. — Я не могу понять сам себя, но мне хочется сбежать и спрятаться… как в детстве, понимаешь? — Я не могу сейчас утверждать, что понимаю тебя полностью — для этого у меня слишком мало подобного опыта, — но у меня и мысли не возникает о том, чтобы тебя осуждать. Возможно, я сам на твоем месте чувствовал бы себя так же, а может, и как-нибудь иначе — этого я тоже не знаю… Знаю я только то, что тебя нельзя винить в том, что похороны делают тебя еще более несчастным. — Многие говорят, что ритуалы вроде этого помогают проститься, а мне сейчас просто страшно… — Чего же ты боишься, Морион? Что именно пугает тебя и вызывает желание быть где-нибудь подальше? — Ты, наверное, будешь надо мной смеяться… Готов поспорить, ты снова насмешливо улыбнешься и бросишь какую-нибудь язвительную фразу — вроде бы без гнева, но точно в цель, чтобы выбить слезы, — тут экзарх горько улыбнулся. — Но тебе я доверяю едва ли не больше, чем себе… Я боюсь увидеть мертвое тело отца и снова испытать тот бессильный страх, что накрыл меня волной в день его смерти, боюсь встретиться взглядом с братьями и понять, что они все же не готовы простить меня, боюсь опять услышать десятки одинаковых фраз — как после гибели матери и сестры, — и… сам не знаю, чего еще я боюсь, но меня почти мутит от смутной тревоги. Мне самому от себя было бы смешно, если бы не было так тяжело. Я снова чувствую себя тем десятилетним мальчиком, что потерял мать и сестру, с той лишь разницей, что на их похороны я так и не попал, потому что лежал в больнице… — Над этим впору плакать, а не смеяться. Должно быть, тебе сейчас невыносимо тяжело… Я не могу и представить себе этого. Вероятно, ты намного сильнее меня: мне кажется, что я бы подобного не вынес, — с этими словами Алебард мягко положил руку на плечо своему другу и непривычно медленно повел его вперед. — Я далеко не мастер в правильном выражении сочувствия, и ты уже знаешь об этом… Знай также о том, что мое сострадание к тебе искреннее. Если тебе этого захочется, я готов провести с тобой весь остаток дня, да и всю ночь тоже. — Пожалуй, сейчас это — предел моих мечтаний, — почти весело усмехнулся Морион. — Ради этого я готов с достоинством выдержать эту церемонию. Дальше они шли чуть быстрее, но Первый Министр продолжал бережно вести своего друга за руку. Тот все еще чувствовал себя маленьким и одиноким ребенком, но теперь также ощущал, что рядом с ним есть кто-то способный понять и защитить, кто-то сильный, мудрый и любящий… Именно этого знания ему не хватало в самом начале взрослой жизни, когда он впервые уехал из родительского, но не родного дома. Отец тогда не отрекся от него по примеру своих старших сыновей, но все же будто бы бесконечно отдалился. В то время он впервые почувствовал себя до такой степени взрослым и таким одиноким. Сейчас, когда его мелко подрагивающую руку мягко обхватывали длинные и сильные ледяные пальцы, он снова вспоминал ту далекую бессонную ночь, проведенную в слезах на смехотворно широкой кровати в крошечной съемной квартире, и невольно подумал, что ему тогда было бы намного легче, если бы рядом был кто-то вроде его лучшего друга… Однако между той ночью и их знакомством прошло долгих четыре года, и оставалось только покрепче сжимать руку своего спутника, как бы убеждаясь в том, что тот никуда не исчезнет. Он точно знал, даже не поднимая взгляд, чтобы увидеть его лицо, что Старший Брат сдержанно, но тепло улыбается…***
Во время церемонии, начавшейся ровно в десять часов утра, Морион стоял в первом ряду, рядом со своими братьями, и все они — невысокие и удивительно похожие друг на друга, несмотря на все различия, — казались в своих черных костюмах еще более бледными, чем обычно. Бацинет, коренастый и крепкий, с холодно блестящими синими глазами, в длинном черном пальто с подкладками в плечах и поднятым воротником и в белых перчатках, неизбежно приковывающих внимание, напоминал каменное изваяние — таким неподвижным казалось его широкое лицо. На нем и обычно было сложно различить какое-нибудь определенное чувство, а теперь оно и вовсе застыло и стало напоминать ледяную маску с непроницаемым выражением. Он хмурился — не то от какой-то тяжелой мысли, не то от душевной боли… Младший из его братьев изредка бросал на него робкие взгляды, будто тщетно надеясь все же понять, что он теперь чувствует. Сириус на фоне своих родственников выделялся светлым пятном: длинная черная накидка только подчеркивала его бледное худое лицо с еще более бледным шрамом и длинные лазурно-голубые кудри, спадающие на это лицо… Он стоял чуть позади, словно стесняясь показаться остальным на глаза или сомневаясь в своем праве находиться здесь, и беззвучно ронял слезы, прикрывшись волосами. Оглядываясь на него, Первый Священник поражался тому, как мало он изменился за прошедшие двенадцать лет: он остался тем же, что и в свои двадцать два, — высокий по меньшей мере в сравнении со своими братьями, худой, со своей особенной, неуловимой грацией и таким же неуловимым изяществом… В ранней юности, будучи еще учеником, он казался нескладным и полностью состоящим из разных «слишком», но теперь самый младший из Вирмутов, наконец, разглядел в нем то, чего не видел раньше. Теперь он видел, что его брат красив, даже несмотря на большой шрам, делающий все лицо асимметричным. Пусть у него не было брови над левым глазом, пусть сам глаз казался меньше здорового правого из-за отсутствия ресниц и близорукого прищура, красоту этого лица определяла выразительность взгляда. Сейчас, когда ушли его замкнутость и глухая озлобленность, вызванные совершенно чуждым ему окружением, стало заметно, что на деле он тихий, но добрый и любознательный человек… Во всяком случае, вокруг него не ощущалось той ледяной стены, что почти физически окружала замершего в молчании Бацинета. Морион же среди них вновь чувствовал себя ребенком — единственным в семье, кого назвали бы ребенком за ее пределами… Он один не стоял неподвижно, а то и дело оглядывался на остальных, и стирал рукавом текущие по лицу слезы. Если несколько минут назад он изо всех сил боролся с воспоминаниями о детстве, то сейчас прошлое захлестнуло его с головой, — но он почти не тонул в нем. Он почти не различал слов длинной речи, что произносил его друг, и переводил взгляд с одного лица на другое, с закрытого гроба на наспех сколоченном деревянном помосте, завешенном черной тканью, на толпу с бледными лицами в темной одежде, стоящую вокруг, и ему в голову приходили странные, но удивительно меткие мысли, как в девять лет. Он безмолвно сравнивал людей в черных пальто, костюмах, плащах и накидках с едва заметно волнующимся морем, хотя о существовании морей знал лишь из книг, написанных за пределами его родного мира. Он пытался узнать как можно больше лиц среди этого моря, искал ритм в речи, которую слушал вполуха, разглядывал светлые камушки под ногами… Эти мысли были легче почти стихшего влажного ветра, но другие, куда более тяжелые и серьезные, более подобающие на похоронах, они не прогоняли. Эти мысли и заставляли его поминутно проходиться по и без того покрасневшим от слез и бессонных ночей глазам грубым шерстяным рукавом пальто. Для той смеси чувств, что он сейчас испытывал, не было названия. Обычно он понимал, что чувствует, но в этот раз все было иначе: слезы текли сами собой, помимо его воли, мысли носились в беспорядке, спутываясь в тугой клубок, который при всем желании было бы невозможно распутать — по крайней мере так ему казалось, когда этот безумный вихрь захватывал его и уносил в самые мрачные уголки памяти. Порой он ощущал, что земля выходит у него из-под ног, и он будто был готов в любой момент упасть у всех на виду… Однако в изможденном, полуспящем теле было чуть больше сил, чем он чувствовал. Во всяком случае, ему удалось выстоять до конца длинной речи, хотя и не так прямо и ровно, как Бацинету. Впрочем, сознание его было все дальше от этого кладбища, закрытого деревянного гроба и слов Старшего Брата, за голосом которого он до последнего пытался следовать в том мраке, что незримо сгущался вокруг него… Он не сразу понял, когда этот голос стих, а его обладатель отошел к тем, кто еще несколько секунд назад безмолвно его слушал. Пока гроб плавно опускали в могилу, он смотрел как бы сквозь мир, не видя ни могильщиков, ни самого гроба, ни даже мокрого кленового листа цвета пламени, вероятно, последнего в этом году, что бесшумно упал с ветки на шляпу одного из тех шестерых крепких мужчин, что медленно спускали в глубокую прямоугольную яму деревянный ящик — последнее пристанище тела его отца. Сама мысль о том, что теперь тот, с кем он говорил всего три дня назад, лежит там казалась ему странной, почти сюрреалистичной… Если бы не промозглый мокрый холод, тихий шепот толпы позади, прохладная рука соседа, того самого двоюродного брата, имени которого он все еще не мог вспомнить, едва заметно касающаяся его руки, и тихие, но поразительно отчетливые всхлипывания Сириуса, то все это казалось бы сном или иллюзией. Его взгляд скользил по всему, что он только мог увидеть, но ни на чем задерживался. Мысли продолжали вращаться безумным вихрем и, хотя они и вертелись вокруг одной странной драмы его жизни, останавливаться они также ни на чем не желали, и вскоре он перестал даже пытаться уследить за ними или поймать хоть одну… Из этого странного полузабытья его выдернул мягкий тихий голос, зазвучавший где-то рядом и немного сверху, и легкая рука на плече. Он не сразу понял, кто прикоснулся к нему — настолько он отвык от присутствия рядом братьев. Пятнадцать лет назад это мимолетное прикосновение внушило бы ему некоторое чувство безопасности — не то, что он испытывал рядом с отцом, но все же оно появлялось и в те моменты, когда Сириус был рядом. Теперь оно вызвало только мучительное ощущение неопределенности, которое, впрочем, не продлилось слишком долго, поскольку слова брата развеяли его… Начало его фразы утонуло в его бесконечных мыслях, но ее продолжение он различил отчетливо: — …И я, разумеется, давно уже на тебя не злюсь. Может быть, все это в целом было глупо — начиная с моего поступления в университет… Ты не в обиде на меня за то, чего я наговорил тебе тогда? — и в ответ он судорожно закивал и с большим облегчением ответил на объятия брата. Тот, как и пятнадцать лет назад, был на полголовы выше него, и, вероятно, все еще мог показаться старше, хотя и выглядел на добрых десять лет моложе, чем был на самом деле… Тот, кто стоял в шаге от них, не решаясь подойти, старше казаться не мог никак: он был больше похож на мальчика, лишь недавно ставшего юношей, чем на взрослого мужчину. Он выглядел едва ли не ровесником Армета, да и чем-то неуловимо напоминал его — такой же маленький, тонкий и призрачно-бледный; однако во всем прочем они разительно отличались. Если прозревший гончар был открыт и любопытен, то этот человек будто бы изо всех сил скрывал и открытость, и любопытство, и все, что обычно присуще детям, пытался хотя бы казаться взрослее, тем самым только усиливая то противоречивое впечатление, что производили его до странности идеальные черты, влажный блеск в огромных почти черных глазах и гладкие темные волосы, немного не доходящие до плеч… — Наверное, вы плохо меня помните, — негромко проговорил этот знакомый незнакомец, двоюродный брат Первого Священника, верховного судьи и просто Сириуса, имени которого ни один из них не мог вспомнить. — Кажется, мы с вами не так часто говорили… может быть, дело было в разнице в возрасте, — смущенно отозвался средний из оставшихся Вирмутов. — Что ж, может быть, мы должны познакомиться снова? Я не настаиваю, если вам сейчас не до этого или как тогда не особенно во мне заинтересованы… — Тогда пять или восемь лет разницы в возрасте имели куда большее значение, чем теперь. Сейчас этой разницей можно пренебречь, и дружба между нами возможна, — впервые с момента начала церемонии подал голос Бацинет, бесшумно подойдя. — Нам следовало бы познакомиться заново. Наши имена вы помните? — Да… Бацинет, Сириус и Морион, трое братьев, — тут по лицу кадета, — а Морион продолжал так называть его про себя, — скользнула сентиментальная улыбка. — Трое очень разных братьев, которые никогда не были неразлучны ни друг с другом, ни со мной. Бацинет всегда, сколько я себя помнил, казался мне едва ли не самым взрослым из всех, кого я знал, Сириус был для меня загадкой, которую я не мог разгадать, а вот Морион был мне приятелем, хотя мы виделись не так часто… Услышав упоминание о себе, совершенно обессилевший экзарх смущенно простонал что-то невнятное и зажмурился, вжавшись лицом в плечо брата. О своем кузене он помнил не так уж мало, ведь в детстве они действительно были друзьями — и, возможно, даже довольно близкими, — но его имя упорно ускользало из памяти… Последние силы уходили на бесплодные попытки вспомнить его, и ослабевшее тело переставало слушаться. Ему оставалось только безвольно повиснуть на руках старшего брата и затихнуть в странном оцепенении: на большее его бы не хватило. — Вы не помните моего имени, — без малейшего намека на обиду продолжал двоюродный брат; иного от них он будто и не ожидал, но это не мешало ему продолжать разговор. — Я бы ваши, может быть, тоже забыл, если бы не та подписанная фотография… Я до сих пор не могу поверить в то, что это было так давно. Мое имя — Пасгард… Все трое Вирмутов тяжело вздохнули — одновременно, не сговариваясь. У каждого в памяти всплыла фотокарточка — их было пять одинаковых, снятых на старую камеру, придающую всему более теплые и мягкие оттенки… В тот день, когда они были напечатаны, они не отличались друг от друга ничем, ни единой черточкой, но теперь у каждой из них появилась своя индивидуальность, и далеко не такая ностальгично-радостная, как цвета на них. Та, что досталась Бацинету, теперь валялась где-то в темном углу в его доме, полностью покрытая пылью и, возможно, измятая. В день той самой ссоры он с холодным негодованием забросил ее в самый дальний угол, куда никто и не подумал бы заглядывать, намереваясь никогда больше не вспоминать о братьях, которые его разочаровали… Сириус свою разрезал на две части — также чтобы не смотреть на лица тех, кого считал виновными в разрушении своих надежд. Он тоже не держал на виду ни одну из частей: та, где были его родственники, вызывала у него приступы меланхолии, а вторую, на которой остался только он, предпочитал не выставлять на всеобщее обозрение потому, что не считал свое лицо достойным того, чтобы на него смотреть, — однако избавиться от них окончательно он не смог. Для подобных мер он, даже после смертной обиды, которую, как он тогда думал, было бы невозможно простить, был слишком добр и мягок. Морион изо всех сил старался сохранять свою маленькую реликвию в том же виде, в каком получил много лет назад. Она не была ни измята, ни испачкана пылью или чернилами, — только местами на ней расплывались едва заметными бесформенными пятнами следы его слез… Каждый раз, когда крупные капли падали на ее плотный глянцевый картон, он бережно стирал их так быстро, как только мог, но изредка они успевали впитаться и оставить размытую кляксу. Эту с виду ничем не примечательную фотокарточку он всегда носил с собой вложенной в карманный молитвенник — там, под потрепанной твердой обложкой, с ней соседствовало еще одно семейное фото, сделанное несколькими годами раньше. На нем были мать семейства, и Кэти, и Сириус без шрама на лице, и улыбающийся Бацинет без перчаток… Это было последнее напоминание о беззаботном детстве: всего через несколько дней после того, как была сделана эта фотография, случился тот самый роковой пожар. На ней разводов от слез было куда больше… Лишь одна из фотокарточек осталась в первозданном виде — та, что осталась у Пасгарда в память о каникулах, проведенных в «новом доме Вирмутов». Его вид, будто застывший во времени, отражал всю его суть: он бесконечно дорожил своим прошлым и делал все возможное, чтобы не терять то, что могло напомнить о нем. В свои тридцать лет он выглядел едва ли на восемнадцать; он продолжал носить кадетскую форму — черную с голубыми узорами, еще сильнее подчеркивающую его почти по-детски тонкую фигуру, — и все еще стригся так, как обычно стригли воспитанников кадетских корпусов… Казалось, он пытался оставаться тем же, что и четырнадцать лет назад, и к любым физическим воплощениям памяти относился более трепетно, чем многие относятся к церковным реликвиям. Все свои фотографии он вставлял в рамки под стекло и тщательно заботился об их сохранности, — и эта не стала исключением… Последняя же карточка лежала сейчас под землей в гробу, вместе с тем, кто сделал его. Кирас Вирмут, покойный отец семейства, также дорожил этим воспоминанием, и потому всегда держал ее при себе — даже после смерти он не захотел с ней расстаться. …Казалось, это молчание продлилось бы вечно, если бы его не разрушил вездесущий Старший Брат. Священника не переставала поражать его способность приблизиться незаметно и неподвижно стоять в стороне, внимательно наблюдая с высоты своего огромного роста за всем происходящим, а после, в тот самый момент, когда это более всего необходимо, вдруг возникнуть будто изниоткуда и заполнить собой гнетущую пустоту… Сейчас он вновь проявил это умение. Пока он не заговорил, ни один из четверых братьев не замечал его присутствия; даже Сириус, способный расслышать тихий шорох шагов сквозь шум бури, и Морион с его почти мистической способностью чувствовать на себе взгляды своего друга, не могли сказать, как долго он стоял рядом. Впрочем, ни один из них не знал, сколько времени они молча смотрели друг на друга. Бацинет, обычно холодный, рассудительный, пунктуальный и будто бы всегда мысленно стоящий в нескольких шагах от любого собеседника, теперь потерял счет времени… Пасгард еще несколько мгновений стоял почти в оцепенении, переводя взгляд с братьев на Первого Министра, и только после этого, наконец, ответил — невпопад и совершенно по-детски: — Простите, я не сразу вас заметил… Мориону, кажется, нехорошо, — в этот момент он еще сильнее напоминал растерянного внезапной встречей с «высоким гостем» кадета. Все попытки говорить более четко и уверенно только придавали ему сходство с ребенком, изображающим взрослого… Он вдруг неловко усмехнулся, замолчал и опустил голову, пряча свои огромные, темные и до странности живые глаза. — Ему не так уж плохо. Он просто ужасно устал и, может быть, переволновался… Ему бы проплакаться, отоспаться как следует и поесть, и он снова будет в порядке, — мягко и спокойно возразил Сириус. — Лучше всего будет увести его отсюда. В чем бы ни была причина его состояния, оставаться здесь ему нет смысла, — невозмутимо прибавил старший из троих братьев. — Могу предположить, что вы все же заключили перемирие. Это не может не радовать, — и я согласен с вами в том, что стоять перед могилой дальше бессмысленно. Церемония окончена, выражать свое горе можно где угодно, а говорить я бы на его месте предпочел без свидетелей… Впрочем, и на месте любого другого человека тоже, — тихо ответил всем им Алебард, оценивающе поглядывая на своего друга. Умом он понимал, что тот действительно только обессилел из-за бессонных ночей и задремал, как только почувствовал надежную опору, — не более того, — но в глубине души начинал смутно волноваться, и потому пытался понять, что же с ним происходит на самом деле. В этом они с Зонтиком были до странности похожи; разница между ними была лишь в том, что правитель свою тревогу то ли не хотел, то ли не мог скрывать, в то время как его верный помощник чаще молчал о своих страхах. Даже просыпаясь от самого ужасного ночного кошмара, он редко говорил о содержании этого сна — большим облегчением для него было то, что молодой король был никогда не проявлял настойчивости, всегда удовлетворяясь короткими и явно лживыми ответами о том, что сон был слишком сумбурным, чтобы его пересказать, или забылся за несколько минут после пробуждения… Сейчас же он вполне успешно прятал свое легкое волнение от всех, кроме близких друзей, за непроницаемым взглядом, холодным голосом и разумными, но не выражающими особенных чувств словами. — Как вы думаете, не сочтут ли нас грубыми или черствыми, если мы уйдем сейчас? Кажется, приличия мы соблюли, но в достаточной ли мере? — спросил Бацинет, немного подумав. — Да к черту приличия… — еле слышно произнес Пасгард, не обращаясь ни к кому. — Мориону плохо, ваш отец мертв, а вы встретились впервые за двенадцать лет, — в сравнении с этим репутация не значит ничего. К тому же они, скорее всего, и сами догадаются, почему мы уходим… а те, кто не поймет этого, и не заметят нашего отсутствия. — В этом я с вами согласен: сейчас мнением окружающих не только можно, но и стоит пренебречь. Если вы, Бацинет, думаете иначе, то мы не намерены принуждать вас следовать за нами. — Уж поверьте, у меня нет ни малейшего желания тут оставаться… — вдруг выдохнул старший из оставшихся Вирмутов, и в его обычно безжалостно-холодном глубоком голосе промелькнули слабые отголоски каких-то чувств. — Не думайте, что я не любил отца, не сожалею о его смерти или верю в нелепые детские сказки о злых духах. Дело только в том, что я предпочтитаю не проявлять свои эмоции при свидетелях. Репутацией я все же дорожу, а судья должен быть собран и спокоен. — Сейчас ты не верховный судья, а скорбящий сын, — сонно и слабо пробормотал очень вовремя проснувшийся младший брат. — Если бы ты при всех впал в истерику, то, я уверен, никто и не подумал бы терять к тебе уважение. Во всяком случае, я бы только убедился в том, что сердце у тебя все же есть… Правда, я и так почти убедился в этом, когда ты заговорил о проявлении чувств. — Сказал бы, что узнаю тебя, если бы по-настоящему знал. Мы ведь почти незнакомцы… — печально заметил Сириус, потрепав брата по плечу, совсем как в юности. — Ну, погрустить мы еще успеем, верно? Тебе, наверное, очень хочется отоспаться и поесть, и быть где-нибудь подальше отсюда. Ты ведь тоже чувствуешь, что это место какое-то… нехорошее, да? — Разумеется. Мы можем уйти, не так ли? Голова кружится… Кажется, я скоро опять усну на ходу. — Тогда я лучше поведу тебя, чтобы ты не упал… Пойдем. Мы тебя не бросим, — тут Сириус обернулся и обратился к остальным. — Не бросим ведь, верно? — Я не могу принимать решения за всех, — на последнем слове Алебард бросил короткий выразительный взгляд на стоящего в нескольких шагах от остальных Бацинета. — …Однако сам я буду рядом хоть до завтрашнего вечера, и после этого, конечно, тоже не оставлю наедине с тем, что в одиночку преодолеть почти невозможно. — Я не могу позволить себе задержаться допоздна, но и уйти сейчас к себе тоже не могу… В конце концов, возвращаться мне не к кому, а вас я люблю, хотя и не уверен в том, что действительно знаю, — робко ответил ему Пасгард. К кому именно относилась последняя его фраза, он и сам не смог бы сказать: любил он и своих двоюродных братьев, и Первого Министра, который уже успел сообщить ему о скором повышении по службе. Со дня ареста своего бывшего начальника, Железного Макса, вечный кадет выполнял его обязанности и был по сути министром защиты — теперь же ему предстояло занять эту должность и официально. Одна мысль о том, что вскоре он будет видеться с объектом своей непонятной привязанности, вызывала у него бурю противоречивых мыслей и чувств… Впрочем, сейчас он предпочел не думать об этом. Сейчас нужно было найти Армета и Эрика, которых толпа оттеснила почти к самой ограде, и отправиться вместе с ними в «новый дом Вирмутов», где они никогда прежде не были.***
Семеро необычных прохожих, одетых в траур, пересекали странно побледневшие улицы. На фоне тумана — пока легкого и прозрачного — их одежда казалась темнее самой темноты, в то время как лица, все как на подбор бледные, будто сливались с ним… Все, кто видел их, невольно провожали их взглядом, но ни один из самих путников не обращал на это никакого внимания: они были всецело поглощены своим тихим разговором. Иногда они улыбались, и изредка даже почти весело, но чаще печально смотрели вдаль или замолкали на полуслове с тяжелым вздохом, будто натолкнувшись на какое-то непреодолимое препятствие. Своеобразное веселье, возможно, и ожидало их в этот день, но много позже… — Вы ведь не будете напиваться, правда? — настороженно спросил Эрик, заглядывая в глаза каждому из взрослых по очереди. — Не заставите нас пить вино — или еще что-нибудь в этом роде? — Разумеется, у нас и в мыслях подобного нет. С кем ты только рос, мальчик? Кто научил тебя подобным мыслям? — с почти брезгливым удивлением ответил ему Бацинет. — Ради всего святого, не будь таким высокомерным… Я рад нашему примирению, но сейчас твои слова слушать нелегко, — простонал Морион, с трудом обернувшись на брата. — Не стоит лишний раз напоминать Эрику о его прошлом и происхождении: он и без тебя нередко стесняется старых привычек и подобных мыслей. — Это точно: детство у мальчика явно было тяжелое, но разве он в этом виноват? — негромко, как и всегда, согласился Сириус. — Не бойся, Эрик, — тебя же так зовут, верно? — мы не собираемся много пить… Мне еще домой возвращаться, за город, Пасгарду и Бацинету завтра нужно будет идти на работу, а Морион, кажется, очень добрый — по крайней мере так мне говорили. — А я просто из тех, кто почти не пьянеет даже после нескольких бутылок вина, — невесело усмехнулся Алебард, уже поднимаясь на каменные ступеньки крыльца. — Я могу хоть поклясться тебе в том, что не буду пить ничего крепче чая! И если кто-нибудь все же будет напиваться, то сделаю все, что смогу, чтобы остановить его, — тихо сказал Армет, наклонившись к своему названному брату. Тот в ответ улыбнулся и едва заметно прижался к нему, как бы без слов благодаря за это утешение... Новый хозяин этого высокого и узкого дома, снова проснувшись окончательно, как два часа назад в склепе, открыл ключом выкрашенную белой масляной краской входную дверь и впустил всех в коридор — бесконечно длинный и темный. Пришло время оживить до сих пор безмолвное и мрачное здание... Пусть Первый Священник и не собирался переселяться, у него уже были некоторые планы на дом, доставшийся ему в наследство, хотя и довольно смутные, и для этого следовало привести его в более жилой вид. Бросив последний взгляд на замысловатую остроконечную крышу дома, Старший Брат невольно подумал о том, что из маленького чердачного окна наверняка виден замок... Эта мысль заставила его вновь вспомнить о Зонтике, который остался там наедине с молчаливыми слугами и еще более молчаливыми стражниками. Ему в этот момент хотелось быть в двух местах одновременно, однако выбор уже был сделан. Он был с тем, кому в этот день был нужнее, — но это не означало, что он совсем не волновался о том, кого оставил... И все же ему оставалось лишь вздохнуть напоследок и переступить порог. В конце концов, Верховному Правителю его тревога или сожаления ничуть не помогли бы, а значит, нужно было помочь тому, кто был рядом и нуждался в этом. Он еще не знал, что юноше предстояло провести этот вечер отнюдь не в тоске, тревоге и одиночестве: всего через три часа, когда скорбящие родственники и их друзья будут беззаботно болтать в гостиной, в его спальне зазвонит видеофон...