***
Верховный Правитель встречал этот закат на подоконнике своей спальни. Пусть ее окна и выходили на пустынный облетевший сад, где попросту не могло произойти ничего интересного, юноша предпочел проводить этот вечер именно там, ведь оттуда можно было наблюдать за тем, как гаснут над бесконечными крышами последние алые лучи заходящего солнца... Он замер с видеофоном в руке, показывая это темнеющее небо своему притихшему собеседнику. Еще этим утром он говорил с Куромаку, своим королем и единственным родным братом, который всегда заботился об остальных правителях на правах самого старшего и самого образованного. Во время того не особенно долгого звонка Куро, поминутно поправляя очки, попросил мальчика поддержать подавленного Феликса... Сам он знал много о числах, о плоских и объемных фигурах, о формулах и даже об обществе в целом, но не о человеческих душах. При всем своем желании помочь, при всей любви к названным братьям он не умел как следует утешать. Успокаивать и возвращать веру в лучшее умел Данте, но тот категорически отказался говорить по видеофону, объяснив это тем, что техника передает голос и слова, но не дух, и напоследок сказал, что вспыльчивому валету не мешало бы для начала отоспаться и как следует все обдумать. Перебрав все остальные варианты, король треф остановился на чутком и отзывчивом Зонтике, который порой мог утешить одним своим присутствием или простой запиской в пару слов; объяснить эту его способность не мог никто, но и отрицать ее было невозможно. Если кто-то и был в силах помочь угасшему солнцу, как назвал его Ромео в очередном стихе, то только этот юноша. Вскоре после того, как Куромаку удалился по делам, не забыв заранее поблагодарить младшего брата, мальчик сам набрал номер Феликса... Начало их разговора казалось натянутым и неловким, но, поняв, что его не собираются расспрашивать о недавних событиях, король "светлейшей Фелиции" немного оживился и вскоре уже начал радостно рассказывать о преобразованиях в своей стране. Он всегда, с того самого момента, когда попал в этот мир девятилетним мальчиком, был разговорчив... Теперь он вел себя спокойнее, чем прежде, будто вынеся урок из своего недавнего срыва, но менее многословным это его не делало. Зонтик и не думал прерывать его: он просто радовался тому, что его названный брат и близкий друг снова способен чем-то увлечься и улыбнуться. Поток его слов казался бесконечным, а интонации были привычно переменчивы и живы; рассказав обо всем, что его интересовало, он спустился в сад и стал показывать своему другу диковинные цветы, а после отправился в ту неприкосновенную теплицу, где он сам выводил новые сорта репы... "Божественный правитель" разбирался в ботанике немногим лучше среднего школьника, и оттого наработки названного брата производили на него еще более сильное впечатление. Слушая его объяснения, он вспоминал о том, как в детстве они вдвоем выходили в тот мир, что называют реальным, и приносили оттуда цветы, которые потом пытались сажать в горшки; у Феликса они всегда приживались проще и быстрее, несмотря на все старания Зонтика. — Ты тоже сейчас думаешь о том, как мы пытались выращивать цветы в "белых пустошах" до того, как нас привязали к колоде карт, верно? — спросил червонный валет, уже возвращаясь в свой роскошный дворец. — Ты будто читаешь мои мысли, Феликс... Да, об этом сейчас сложно не вспоминать: кажется, ты прирожденный ботаник или по крайней мере садовод, — улыбнулся в ответ Верховный Правитель. — Нет, Зонть, если кто-то из нас и умеет читать мысли, то это ты! Когда ко мне приезжали Пик, Куро и Данте, я водил их по стране, а сам слушал, о чем они говорят... Пик сначала ругал того, кто умудрился провести какой-то ритуал и подчинить нас, привязав к колоде карт, а потом, когда прогрелся на солнышке и расслабился, стал шутить с нами — да, оказывается, он это умеет, представляешь? — но еще они говорили об остальных. Так я и узнал, что они считают тебя самым надежным и самым чутким из нас! Данте даже сказал, что не удивился бы, окажись у тебя какая-нибудь глубокая связь с миром и всеми нами, а Куромаку — что не верит в эти глубокие связи, но знает, что у тебя... высокий эмоциональный интеллект, кажется так! И Пик тоже сказал, что ты, конечно, слабый, но людей понимаешь лучше всех нас вместе взятых, и в этом твоя сила! А после того собрания, — ну, когда ты с синяком пришел, — он тебя и слабым больше не считает. Вообще мы все тебя любим! — после этого радостного рассказа юноша помолчал с минуту и продолжил: — Но я, кажется, слишком много говорю о себе, Фелиции и королях... А как дела у тебя? Ты рассказывал про свою страну на первом съезде, и мне с тех пор очень хочется посмотреть на нее, но у меня никак не получалось приехать к тебе. Может, покажешь мне свои улицы хотя бы по видеофону? — Прости, я сейчас могу разве что показать тебе улицу из окна, — только я не знаю, покажутся ли они тебе хоть сколько-нибудь живописными. У меня сейчас осень, и уже далеко не золотая... — Наверное, там дождь и холод, и поэтому ты не можешь выйти на улицу? Или ты заболел? Ты сейчас очень бледный. — Нет... Сегодня довольно ясная погода, и я вроде бы здоров, но выходить мне нельзя: это небезопасно, понимаешь? Кто-то подбрасывал мне записки с угрозами, и его еще не поймали. Мне и самому не особенно нравится сидеть взаперти в постоянном сопровождении стражников, но... — тут Зонтик замялся: он с самого начала не хотел рассказывать о своем положении, однако лгать он не любил и не умел, а что сказать дальше — не знал. — Я, разумеется, понимаю... Ничего не бойся, слышишь, Зонть? Все будет хорошо! Этого преступника поймают и накажут, а ты будешь снова гулять по улицам. Люди ведь в большинстве своем хорошие... Мои подданные любят меня, несмотря на все мои ошибки. После моего срыва, когда я почти заболел, они писали мне письма и спрашивали, как я себя чувствую, представляешь? Наверное, и тебя в твоей стране очень любят! А пока давай не будем говорить о грустном — ты, наверное, и без того грустишь... Хоть у тебя и осень, я думаю, что у тебя по-своему красиво. Можешь показать мне, что видно из твоего окна? После этой просьбы мальчик и перебрался на подоконник — и удивился тому, как быстро пролетело время. Он позвонил Феликсу около полудня, а теперь солнце начинало заходить... Вид неба, что с каждой минутой будто бы становилось все глубже и прозрачнее, казалось, заворожил их обоих. Несколько минут они молчали, глядя на вид за окном и забыв обо всем. Покрытые черепицей и металлическими листами крыши, залитые золотым солнечным светом казались волнами в бескрайнем море, а зубчатая стена на самом горизонте словно сошла с картинки в детской книге. В детстве, когда в распоряжении восьми названных братьев был огромный мир, состоящий лишь из белой пустоши, вещи, которые они могли принести из реального, и собственное воображение, они грезили о чем-то подобном; теперь же они видели это своими глазами. — Как раньше, помнишь? Мы тогда придумывали целые миры, сидя в своей крепости из подушек и покрывал, и представляли, что не можем туда пойти только потому, что взрослые будут за нас волноваться... Кажется, ты даже рисовал те миры. Я тоже пытался, но как бы я ни любил рисовать, художник из тебя куда лучше, чем из меня, — произнес Зонтик, снова переводя взгляд на экран. — Зато ты отличный музыкант, да и истории тех миров, которые ты придумывал, были захватывающими! И... знаешь, я до сих пор скучаю по тому нашему дому. Помнишь его? Он был маленьким, и в реальном мире выглядел заброшенным, а для нас, посреди пустоши, был вполне новым. Я не знаю, как это получилось, но ведь само наше существование — некоторое волшебство, верно? Данте называл то, чем был тогда наш мир, изнанкой реального, — непривычно тихо рассказал Феликс. — Раз тебе никак нельзя выйти, давай представим, что мы снова построили крепость из подушек и представляем себе очередной волшебный мир... Я уже обложился подушками! А ты будешь? Они оба сидели среди подушек и покрывал — на расстоянии многих километров друг от друга, но как будто рядом. В Фелиции никогда не было сумерек; механическое солнце не двигалось по небосводу, хоть оно больше и не гасло так резко, время суток там сменялось в считанные минуты. Закат для молодого импульсивного короля был непривычным зрелищем, и сейчас он наблюдал за ним с большим интересом. Они негромко вели беседу — о прошлом, о братьях, о надеждах, мечтах и тайнах... Обо всем. Вероятно, на следующее утро ни один из них не смог бы точно вспомнить, о чем именно был их вечерний разговор, но он был неимоверно важен: Феликс, в свои восемнадцать лет будучи по большому счету еще ребенком, верящим в чудеса и волшебство, думал, что Зонтик через эти, на первый взгляд, обыкновенные слова делится с ним частичкой своего неуловимого тепла, а тот просто радовался улыбке своего названного брата.***
Последние лучи солнца над Зонтопией угасли. Ночь, что начала опускаться на страну еще в шесть часов вечера, наконец, вошла в свои права. Начинала всходить луна — почти полная, только начинающая убывать; небо, в кои то веки ясное и не затянутое густыми темными облаками, было усыпано золотыми осенними звездами. Их свет еще не оттеняли уличные фонари, и потому каждому, кто смотрел на них, стоя на темных холодных улицах, они казались необычайно яркими. Впрочем, тех, кто мог бы сейчас удивиться этому, было немного: только последние омнибусы и дилижансы возвращались на станции, и редкие припозднившиеся прохожие поспешно расходились по домам... Только из одного из зданий — высокого и стремящегося ввысь, с замысловатой остроконечной крышей и садом, обнесенным кованой оградой, — выходили двое. В полумраке разглядеть их было непросто: оба они были одеты в длинные черные пальто, и их лица будто бы испускали на этом темном фоне бледный фосфорический свет. Они шли быстро и так тихо, что их можно было принять за незримые тени, бесшумно следующими за переменчивым ветром по ночам. Разумеется, верили в существование подобных духов разве что дети и излишне доверчивые и впечатлительные люди, однако это сходство было слишком очевидно, чтобы не отметить его... Морион, нередко бывший для своего друга проводником в мир обыкновенных людей, рассказал об этих поверьях с улыбкой — и тут же не удержал глуповатого смеха, когда какой-то пьяница, сидевший у выхода из кабака, при встрече с ними невнятно пробормотал нечто отдаленно похожее на первую строчку молитвы и неуклюже понесся прочь, спотыкаясь о собственные ноги на каждом шагу. Когда же перепуганный незнакомец, наконец, скрылся за углом, он обернулся, чтобы увидеть, как обычно сдержанный Алебард беззвучно трясется, тяжело облокотившись на перила крыльца того самого кабака. — Хотелось бы мне знать... — выдавил он сквозь смех, — что за историю он завтра будет рассказывать своим приятелям за кружкой пива? Видимо, вот так и рождаются слухи и легенды... — Пожалуй, это действительно так. Во всяком случае, так бывало в моем детстве: кто-нибудь мельком видел что-то из окна вечером, на следующий день рассказывал об этом всем, кого только знал, немного приукрасив, и в течение ближайшего времени все говорили по большей части об этом. Длилось это оживление обычно до тех пор, пока кто-то не замечал новую маленькую странность, — со вздохом сказал Морион. — Я помню даже, как отец пробовал рисовать выдуманных детьми духов по моим описаниям. Он и меня пытался учить рисованию, думал, что я буду архитектором, как он... — Признаться, я и не догадывался о некоторых твоих навыках... Впрочем, я и не спрашивал об этом, верно? — Верно... и в общем-то спрашивать, откровенно говоря, не было никакого смысла. Если бы я умел рисовать, то наверняка хоть раз нарисовал бы тебя, и ты, разумеется, узнал бы об этом... К сожалению, все попытки моего отца учить меня оказались тщетными. Я вроде бы понимал его объяснения, добросовестно пытался срисовывать картинки из книг и набрасывать все, что приходило в голову, но все это получалось у меня посредственно. Что бы я ни пытался изобразить, на бумаге оно выглядело куда хуже, чем в воображении: у всех людей, которых я рисовал, были одинаковые лица, а предметы лишь отдаленно напоминали самих себя... Поначалу это было естественно, однако со временем стало ясно, что мне попросту не суждено быть ни архитектором, ни художником. Кажется, отец тогда расстроился... Он всегда мечтал о том, чтобы хоть один из нас пошел по его стопам, — после этого рассказа экзарх замолчал, уставившись невидящим взглядом куда-то в темноту переулка. — Незадолго до смерти, когда он уже потерял память и узнавал родных через раз, он несколько раз подряд рассказывал мне о своих сожалениях. Конечно, он не стал бы говорить со мной об этом, если бы понимал, кто перед ним, но тогда он рассказал мне, как его гложет то, что ни один из его детей не стал его преемником. Они снова двинулись вперед — теперь уже не поспешно, как до этого, а очень медленно. Оба были так погружены в свои мысли, что рисковали бы врезаться во что-нибудь, если бы улица не была прямой и пустынной... В конце концов священник решился поднять голову и снова заговорить: — Я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Ты смущен тем, что не знаешь, как ответить на мои истории, верно? Я бы и сам на твоем месте не знал... Кажется, на такое правильных ответов просто не может быть. Сколько раз я сам был не уверен в том, что смогу по-настоящему утешить кого-нибудь на исповеди! — А я, признаться, никогда не был в этом уверен. Кажется, я и вовсе не умею утешать, — вздохнул Старший Брат, машинально положив руку на плечо своему другу. — Ты искренне хочешь помочь — этого вполне достаточно. Иногда молчание значит куда больше, чем сотни слов, не так ли? Твое молчание сейчас точно стоит любых речей. Я благодарен тебе уже за то, что ты слушаешь мои рассказы о разных пустяках, смеешься вместе со мной над тем, что в приличном обществе не принято считать смешным, и соглашаешься пешком отправиться за город ночью... Это дорогого стоит, поверь мне. — Я поступаю так потому, что люблю тебя и действительно хочу помочь, хотя и не знаю, как это сделать. Вероятно, сейчас тебя может исцелить только время: даже сам Зонтик не в силах моментально сделать человека счастливым, если тот несчастен... Но весь тот путь, что тебе предстоит, я готов пройти рядом с тобой. — Знаешь, некоторые из прихожан открыто называют тебя моим покровителем, — и в некотором смысле они правы... Но вот это, на мой взгляд, куда важнее любого покровительства. В конце концов, я бы никогда не был беден, ведь моего наследства хватило бы на несколько жизней, а жить счастливо и приносить пользу может и обыкновенный школьный учитель. Однако мне не хватило бы сил справиться с тем, что свалится на меня уже через несколько дней. Я знаю, как это бывает обычно: в первую неделю не веришь и даже не вполне понимаешь, что это случилось, но потом... Скажи честно: ты отвергнешь меня, если я вдруг стану противоположностью самому себе? — Подобные перемены всегда временны; если горе превратит тебя в циничного затворника, не желающего видеть даже ближайших друзей, то я буду помнить о том, что ты не будешь таким вечно, ждать и молиться за тебя... и, пожалуй, иногда навещать, хотя бы чтобы проверить, в порядке ли ты. — Думаю, это будет самым правильным решением... Ну а теперь давай сделаем вид, что все уже позади! Может быть, я попросту слишком пьян, чтобы мыслить хоть сколько-нибудь здраво, но сейчас думать о плохом мне совсем не хочется. Еще с полчаса они продолжали идти в молчании, словно безмолвно говоря о чем-то таком, что невозможно было выразить никакими словами. Некоторые люди понимают друг друга с одного взгляда, — но они не нуждались даже во взглядах. Казалось, сами их души были так прочно связаны, что каждый из них мог слышать мысли друга не менее отчетливо, чем свои собственные... Сейчас Алебард точно знал, что Морион молится про себя — и благодарит создателя за то, что послал ему таких друзей, и просит дать побольше сил на то, чтобы выдержать предстоящие испытания. — Ты знаешь, отец когда-то обещал сводить нас к озеру... Мне тогда было девять лет. Мы все лето собирались, но постоянно откладывали по разным причинам, пока... Если коротко, то в конце того лета мне исполнилось десять, а осенью мы потеряли маму и Кэти. После этого нам было уже не до похода за город. Не знаю, помнил ли об этом хоть кто-нибудь, кроме меня, но все мы будто бы сговорились без слов о том, чтобы никогда не упоминать этот план, и мы так и не побывали там... — тихо и медленно проговорил он после долгой паузы, как будто ни к кому не обращаясь. — Может быть, вся эта история от начала и до конца банальна и скучна... Подобных ведь великое множество, наверняка даже больше, чем придумано чисел — такая прозаичная обыденность есть в жизни любого человека. Просто мне жаль, что мы с отцом так и не увидим озеро вместе... — А может быть, и увидите. Я не хотел бы лгать тебе, Морион, даже только ради утешения... То, что я сейчас скажу тебе, будет лишь моими предположениями: Зонтик никогда не рассказывал мне об этом подробно. Ты знаешь, куда уходят те, кто умер? — также тихо отозвался Старший Брат, снова приобняв его. — Ты говорил, что они возвращаются в новых телах, если только Зонтик не сочтет их безнадежными грешниками. — Ты прилежный ученик; твой ответ верен... Но что происходит с ними до перерождения? И что Зонтик делает с теми, кто не заслужил или не пожелал вернуться в этот мир? Некоторые из тех, кто умирает в глубокой старости или после долгой болезни, так утомлены своей жизнью, что не хотели бы снова начать жизнь, пусть даже совершенно новую, а наш создатель милосерден и слышит желания своих творений. — Честно говоря, сколько бы я ни думал об этом, мне никогда не удавалось найти внятный ответ, который удовлетворил бы хотя бы меня одного. О том, чтобы узнать правду, которую Зонтик не открыл даже тебе, я, разумеется, и не мечтал... Так куда же они уходят? — Я однажды задал ему тот же вопрос, и в ответ услышал цитату из одной книги — ты, вероятно, читал ее — о том, что некоторые люди не заслуживают свет, но заслуживают покой. Иногда они возвращаются позже, очистившись и исправившись или попросту отдохнув, но для других покой и оказывается желаннее света. Еще он сказал мне, — может быть, чтобы я не слишком горевал о погибшем приятеле, — что такие души, хотя и не могут говорить с живыми наяву, всегда наблюдают за нами и остаются где-то рядом, иногда являясь во снах. Вероятно, они живут в небе, так высоко, что только Зонтик и может их увидеть, поднявшись на самый верх своей башни... Не зря ведь последний ее этаж тонет в облаках, верно? — на последней фразе он слабо улыбнулся. — Разве ты сам не поднимался туда? Если бы все было так, то ты наверняка хоть мельком увидел бы их незаметный мир... — Я не знаю, был ли это изначальный план Зонтика, или это произошло случайно, но я боюсь высоты. Один раз он хотел показать мне город со смотровой площадки под самыми облаками, но мне не хватило духа открыть там глаза. Разумеется, о том, чтобы подняться еще выше, не могло быть и речи. — Вот как... Знаешь, я слышал от одного ребенка легенду о том, что послание, запечатанное в стеклянную бутылку и пущенное по воде ночью или на рассвете, обязательно дойдет до того, кому оно предназначено. И я думаю, даже если бы ты мог подняться к тому месту, где души обретают покой, что-нибудь преградило бы тебе путь к их миру, потому что живым попросту не место среди мертвых, как и мертвым среди живых. Кроме того, найти одну душу среди тысяч бестелесных и невидимых едва ли возможно для человека. — Ты хотел бы проверить эту легенду, не так ли? И хотел с самого начала — поэтому мы и идем к озеру, верно? — Я столько всего не успел и не решился сказать им... — как бы оправдываясь произнес Морион. — Конечно, это по-детски, и Первому Священнику не пристало заниматься подобным, но сейчас это кажется последним шансом передать все то, о чем молчал прежде. — Я бы на твоем месте поступил точно так же, поверь. Я не могу сказать, правдива ли эта легенда, но если истины в ней не больше, чем в городских сплетнях, то этот маленький ритуал по крайней мере будет утешением для тебя, а это дорогого стоит... Я это по себе знаю, хотя даже представить не могу, что чувствуешь ты сейчас. Все, абсолютно все, что говорят нам о загробной жизни, может оказаться просто сказками, придуманными ради утешения тех, кто остался здесь, и тех, кому предстоит уйти, но разве это имеет значение, когда первые тонут в боли, а вторые в ужасе? — Не думал, что когда-нибудь услышу от тебя подобное... и тем более не думал, что соглашусь с этим. Признаться, сейчас я предпочел бы веру в хоть какое-нибудь существование для тех, кто не перерождается, точному знанию о том, что они попросту исчезают бесследно... Армет в детстве часто спрашивал меня, знаю ли я что-нибудь о его матери, а я не знал, как отвечать ему: мне не хотелось ни лгать ему, ведь я поклялся больше никогда не обманывать, ни говорить правду. Теперь я, кажется, понимаю его... — К чему же ты пришел в итоге? Я ни за что не поверю в то, что ты способен отмалчиваться или увиливать в ответ на вопросы. И... знал ли ты на самом деле правду, или только предполагал? — Поначалу и я только предполагал, но вскоре узнал от одного из своих знакомых, который служил в полиции о некой женщине, тело которой он обнаружил в канаве четырьмя годами ранее... Слегка вьющиеся очень светлые волосы, ясные бледно-голубые глаза, бледная кожа, маленький рост и хрупкое телосложение, — а еще веснушки. Он говорил, что этот образ преследовал его в кошмарах: она казалась совсем ребенком и удивительно напоминала ему его дочь... А кого она напомнила тебе по этому описанию? — Армет... Неужели она и была его матерью? — Это достоверно неизвестно, но слишком многое указывает на это: следователи установили, что это было самоубийство; в крови у нее была какая-то запредельная концентрация снотворного, а в кармане нашли целую тетрадь с длинной исповедью о том, как она сбежала из дома в четырнадцать лет, как хваталась за любую работу, чтобы прокормить себя, как однажды отдалась кому-то за деньги и как после этого родила сына. Ее сын был слепым. Она изо всех сил старалась заботиться о нем, но уже была беременна вторым ребенком, и его отец обещал жениться на ней, однако ее первенец его совершенно не интересовал... Если коротко, то она не видела другого выхода, кроме как бросить сына на попечение своей соседки. Ей показалось, что так ему будет лучше, ведь эта соседка по крайней мере никогда не навредила бы ему, в отличие от отчима. Больше она ничего не знала о судьбе своего сына, но по ее записям можно было понять, что она хоть немного любила его: она писала о нем очень подробно и тепло. Остаток же ее истории, не связанный с сыном, был краток и в каком-то смысле небрежен... Второй ребенок родился больным и прожил всего год, а муж бросил ее вскоре после этого. Оставшись наедине с чувством вины и осознанием, что она потеряла обоих детей, она сначала ударилась в религию, но когда священник сказал ей, что гибель дочери — наказание для нее свыше, то больше не приходила в церковь, а горе начала глушить выпивкой. Когда я узнал об этом, Армету было всего десять лет, и я долго колебался, прежде чем рассказать ему хоть что-нибудь об этой истории. В конце концов, он не единственный, кто родился слепым, и не единственный бледный хрупко сложенный блондин с веснушками... Все это могло быть лишь совпадением, не так ли? Но он продолжал спрашивать меня об этом, и разве что человек без души и сердца не заметил бы, что для него это важно. Тогда, сразу, я не решился рассказать ему, но пообещал поговорить об этом, когда он будет достаточно взрослым, чтобы понять все. А теперь, раз уж я, сам того не ожидая, исповедался перед тобой, скажи мне: правильно ли я поступил, или мне стоило тогда сказать все прямо? — Я на твоем месте принял бы такое же решение, и это все, что я могу сказать. Ты не солгал, и это похвально, даже если забыть о том, что ложь — грех, и не высказал все слишком резко, а значит, поступил милосердно... А сейчас, я полагаю, пришло время, чтобы рассказать ему всю правду. — В этом ты прав. Пожалуй, завтра я передам ему эту тетрадь, — тот самый знакомый отдал ее мне, поскольку не хотел больше держать у себя, — а на следующей неделе, в Ночь Памяти, мы отправимся на могилу его матери... Знаешь, мне теперь кажется, что наши с ним истории переплетаются каким-то непостижимым образом. Я ведь тоже после смерти отца нашел кое-что на чердаке его дома... Ну, об этом я расскажу тебе позже, когда сам пойму, есть ли там что-нибудь примечательное.***
Уже на подходах к озеру Морион поразился его сходству с огромным зеркалом, лежащим на земле. Ветер, что всю дорогу подгонял их резкими порывами и бросал в лицо или под ноги целые охапки влажных опавших листьев, теперь стих, а по небу плыли лишь редкие лиловые облака... Гладь воды отражала и эти облака, и звезды, и стареющую луну, и все в ней казалось темнее. Это напомнило священнику о серебряном зеркале в гостиной его нового дома, которое он, обычно не будучи суеверным, завесил белой простыней после смерти своего отца, поскольку даже собственное отражение в его холодной мрачной глубине казалось ему беспокойным духом. Впрочем, озеро, в отличие от зеркала, будто бы делало все теплее. "Пожалуй, в нем и настоящий призрак покажется добрым духом-хранителем, который оберегает живых... Вот бы существовали подобные зеркала! Я бы заменил на такое то, что не давало мне покоя в детстве и не дает теперь," — подумал он, взглянув на этот вид с вершины пологого холма. Вероятно, летом или в самом начале осени все здесь выглядело куда лучше, но даже сейчас, в преддверии ранней холодной зимы, это место было живописно; если бы экзарх все же смог в детстве научиться рисованию, он непременно попытался бы по крайней мере набросать этот пейзаж... Но он точно знал, что любая попытка обернется лишь очень бледной копией на листе бумаги, не передающей и десятой доли истинного образа, и потому даже не думал о том, чтобы пробовать. Подобное было бы сложно написать даже обученному, но не особенно одаренному художнику: чтобы действительно изобразить такой вид, его нужно было ощутить всем своим существом, а эта способность встречается куда реже, чем умение проводить четкие плавные линии на бумаге или холсте и наносить на них краску. — Думаю, Мантия великолепно написала бы этот вид, если бы захотела... — задумчиво произнес Первый Священник, обводя взглядом пологие холмы. — И отец, наверное, смог бы, хотя он предпочитал рисовать здания и людей. Может быть, смог бы и я, если бы мои руки были способны переносить на бумагу то, что я отчетливо вижу в своем воображении. — Яркое воображение и чувствительная душа куда важнее ловких рук, — отозвался Старший Брат. — Мантия, похоже, обладает и тем и другим, как и твой отец: оба они гении своего дела. Ты же — гений своего... У меня попросту не могло быть ученика лучше, чем ты, и я никогда прежде не встречал людей, подобных тебе. — Я рад об этом знать. Честно говоря, во время первого нашего урока ты показался мне язвительным и слишком требовательным. Одно время я даже тебя боялся: мне казалось, что ты запросто можешь ударить меня за какую-нибудь оплошность, и это опасение подогревала твоя манера стоять у меня за спиной с указкой в руках; а уж когда ты один раз потребовал, чтобы я протянул руку... Тогда я всерьез подумал, что ты собираешься отхлестать меня этой самой указкой. Я привык к твоей манере обращения и перестал бояться тебя только через пару месяцев, когда ты показал себя с другой стороны, — признался Морион, медленно направляясь вниз, к кромке воды. — Возможно, первое время я был к тебе слишком строг и резок, ведь ты стал для меня первым учеником, и я понятия не имел, как с тобой обращаться. Я плохо знал тебя, и потому опасался, что при всех своих добродетелях ты мог скрывать в себе склонность откровенно наглеть от мягкости... Пожалуй, за это я должен попросить прощения. — Мне не впервой: отец любил меня, но боялся избаловать и хвалил нечасто. Он в целом был добродушным и честным, но довольно замкнутым, сдержанным и временами холодным человеком. У него забота всегда выражалась в действиях, а не в словах или ласке... Они с матерью любили друг друга, но, насколько я запомнил их отношения, это всегда была спокойная привязанность. Может быть, все дело было в том, что к моменту моего рождения они были женаты уже пятнадцать лет, однако мне всегда казалось, что настоящую страсть отец испытывал только к своей работе. Так же он относился и к детям: он никогда и пальцем нас не трогал, нередко проводил с нами время, но целью любого разговора считал обмен информацией, и потому говорил о своей любви редко. А когда он брался учить нас чему-то, то показывал себя терпеливым, но требовательным и строгим учителем... Он никогда не кричал на нас и не унижал, но чтобы добиться его похвалы, нужно было сделать что-то действительно из ряда вон выходящее, — рассказывая все это, священник шел все быстрее и быстрее: чем ниже он спускался, тем круче становился склон, но он этого почти не замечал, будучи погруженным в разговор и свои воспоминания. Казалось, он снова не замечал ничего вокруг себя, кроме своего собеседника, к которому поминутно оборачивался... — Морион, стой! — внезапно крикнул Алебард, заметив на пути камень; но было уже поздно: его друг успел сделать еще шаг и споткнуться... Он упал на землю и заскользил вниз по мокрой траве. Он пытался ухватиться хоть за что-нибудь, но это было бессмысленно: все вокруг было мокрым от ночной росы, и оттого чрезвычайно скользким. Глубокое ледяное озеро становилось все ближе, паника заставляла время течь словно быстрее и медленнее одновременно, а остановить свое падение не представлялось никакой возможности. Гибель казалась неизбежной: плавать Морион не умел, а если бы и умел, то от этого не было бы никакого толка, поскольку он был одет в и без того тяжелое шерстяное пальто... Принято считать, что в такие моменты перед глазами должна пронестись вся жизнь, однако у него в голове вертелись только обрывки молитв — он вспоминал их все сразу, но ни одну из них не мог мысленно произнести до конца. Разумеется, Старший Брат бежал за ним, надеясь поймать, однако ему это никак не удавалось, а удерживать равновесие было все сложнее; в конце концов он сам поскользнулся и упал... Удар об воду был оглушительным. После громкого всплеска воды и обжигающего мокрого холода, что в момент наполнял все тело, время будто замерло. Первому Священнику казалось, что он совсем не двигался и даже ни о чем не думал, — что происходило на самом деле он не смог бы достоверно вспомнить. Все, что запечатлелось в его памяти о тех бесконечных пяти секундах, — выражение панического ужаса на лице всегда решительного министра и его неестественные изломанные движения, которые, вероятно, показались бы комичными, если бы все это не было так страшно... Все это завершилось в один момент: Алебард вдруг замер, и лицо его исказилось самой странной улыбкой, какую только можно было себе представить. После же крепко схватил своего друга за руку и почти безумно произнес: — Мы живы... Мы выживем, понимаешь? Я нащупал дно, я стою! — и тут же не без усилия, но быстро выдернул его, замершего от потрясения, из воды, чтобы посадить на деревянный лодочный причал. Как он сам оказался на этом причале, Морион не понял — слишком сильно его поразило собственное спасение. Общая, безусловно целая, — ведь иначе в жизни попросту не бывает, — картина для него вновь была раздроблена на отдельные осколки, и запомнил он далеко не каждый из них... На этот раз это были окровавленные бледные руки Старшего Брата и его вздох облегчения после последнего рывка, когда он смог перевернуться и лечь на спину на доски причала, выкрашенные линялой растрескавшейся краской. В тот же момент свалился и сам экзарх: он не был особенно утомлен физически, но его вымотал страх за себя и своего друга. Несколько секунд они лежали неподвижно, не обращая внимания на холод и ободранные руки, и только после вдруг синхронно рассмеялись — не то радостно, не то нервно. — Вот в такие моменты и понимаешь, что жить все это время хотелось... — проговорил священник, снова обессиленно падая после этого приступа смеха. — И прибавить нечего: ценность жизни никогда не понимаешь так отчетливо, как в моменты опасности, — отозвался Первый Министр. — Знаешь, я плаваю не лучше топора, но теперь твердо уверен в том, что научиться следует. Будь здесь всего на несколько сантиметров глубже, или не будь я таким высоким, спасти нас смогло бы разве что чудо. — А может, нас чудо и спасло? Ведь это Зонтик создал тебя почти на голову выше самых высоких людей. — Насколько я знаю, он не провидец, а по его собственным словам, его вернее будет назвать находчивым человеком, чем гениальным стратегом... Едва ли он мог предвидеть этот случай, хотя спаслись мы наверняка благодаря его милости. А теперь нам лучше поспешить обратно: мокрыми мы в любом случае замерзнем, но если поторопимся, то у нас будет шанс по крайней мере не покрыться коркой льда. Перед тем как отправиться в путь Морион встал на колени, чтобы опустить в озеро три стеклянные бутылки с посланиями для мертвых родственников. — Сегодня я едва не встретился с вами раньше времени и понял, что как бы я ни скучал по вам, мне не хотелось бы приближать эту встречу... Прошу, где бы вы ни были теперь, будьте счастливы и знайте, что счастлив, насколько это возможно, я, — тихо и торжественно сказал он, поднимаясь с колен. — Более того, я собираюсь начать одно новое дело — не ради себя, но ради тех, кто более всего нуждается в помощи.***
Если дорога к озеру показалась им бесконечно долгой, то обратная, напротив, прошла до странности быстро. Холод и начинающая застывать вода на одежде и волосах отнюдь не располагали к тому, чтобы останавливаться ради особенно важный слов, и все теперь говорилось на ходу... Чем ближе был дом, тем более оживленным становился их разговор и тем яснее становилось, что до утра ни один из них не сомкнет глаз. День, что теперь начинался, обещал быть наполненным перевозбужденной суетой — впрочем, это было к лучшему: священнику предстояло привести в порядок старый дом, чтобы подготовить его к исполнению своих замыслов, и сделать это он собирался как можно быстрее. В дом они вошли с первыми лучами рассвета. Армет и Эрик еще крепко спали в одной из спален на втором этаже, даже не подозревая о том, что пережили этой ночью два их благодетеля и до какой степени они сблизились за несколько секунд, едва не ставших роковыми... До самого их пробуждения Морион и Алебард судорожно исправляли все последствия своего приключения, будто провинившиеся школьники, желающие скрыть от взрослых свой проступок.