ПРЕДАТЕЛЬСТВО.
Я чувствовал перемены, происходящие вокруг меня, но не мог понять их причины. В какой-то момент я даже стал думать, что моя семья наконец-то прониклась ко мне… Сейчас, повзрослев, я знаю причину их внезапной благосклонности: они просто прекрасно понимали, что собираются со мной сделать, и как мне, беспомощному, будет тяжело выживать дальше. Они чувствовали вину передо мной за принятое решение. Вину, неловкость и стыд.
Мама вновь начала сажать меня на крыльцо, а когда нужно было купаться — больше не ругалась. Раньше она всегда кричала на отца, мол, это должен делать он, потому, что я уже становлюсь взрослым. А теперь спокойно мыла меня, только брови её хмурились, а глаза блестели так, будто она хотела расплакаться.
Она вдруг сделалась такой заботливой и мягкой, что мне бы следовало сразу распознать подвох, но слишком уж хотелось верить в её любовь. Я помню, как мама делала нам с Йери домашний лимонад и леденцы. Помню, как мать снимала с деревянной ложки застывший сироп, разламывала его на куски и протягивала нам, наблюдая с улыбкой, как мы хрустим сладостью. Это моё последнее тёплое воспоминание о ней. Странно, но даже сейчас, после всего, что между нами произошло, я вспоминаю это мгновение с теплотой и будто снова ощущаю тот самый сладкий запах сахарного сиропа, он обволакивает меня, и я улыбаюсь…
Йери рассказывала смешные школьные истории, подолгу сидя рядом со мной на кровати. Да, моя миленькая сестрёнка тоже была в курсе всего того, что было мне уготовано. Она пообещала принести несколько интересных книг, чтобы мне не было скучно… Кстати, так и не принесла.
Отец мой только не смотрел на меня, прятал взгляд и предпочитал не оставаться со мной наедине. Должно быть, ему было стыдно больше всех. Но именно он в одно совсем не прекрасное утро взял меня на руки и посадил в машину.
— Куда мы едем? — спросил я.
Он промолчал.
— В больницу?
— Да… — ответил папа шёпотом.
Я заметил, как он вцепился пальцами в руль и как скривилось болезненно при этом его лицо. Я подумал, что со мной ещё что-то не так и испуганно притих.
Мы остановились у двухэтажного старого здания. Отец взял меня на руки. Впервые я ощутил, как они дрожат. Я прижался к нему, уткнувшись носом в шею, из-за чего не разглядел таблички у двери. Я продолжал думать, что нахожусь в больнице, когда папа опустил меня на кушетку в приёмной. Он ничего больше не сказал, просто оставил меня и ушёл. Ушёл так, будто бы должен был вернуться. Но почему-то всё никак не возвращался…
Восьмилетний, я лежал на кровати в приёмной, разглядывал грязные стены и ждал своего отца. Но вместо него в комнату вошли две женщины в светло-зелёной форме.
— Так, дружок, ты у нас соображаешь, или как? — сказала одна из них, помахав ладонью у моего лица. — Имя своё знаешь?
Я опешил.
— Мин Юнги.
— Слава Богу, соображает, — вздохнула она облегченно. — Давай в пятнадцатую его.
— Хорошенький-то какой, посмотри… так и не скажешь, что больной, жалко-то как… — запричитала вторая, поднимая меня на руки, чтобы пересадить в коляску.
Мне нечего было ответить. Я слышал подобное регулярно. Самые мои первые воспоминания включали в себя подобные слова. Упоминания о моей болезни и физической неполноценности превратились уже в моей голове в какой-то молитвенный напев — мучительный и унизительный.
— Где папа? — осмелился, наконец, спросить я.
— Уехал, малыш. Разве он с тобой не попрощался?
— Куда уехал?
Женщины резко затихли. Та, что причитала, присела передо мной на корточки и положила свои ладони мне на колени. Взгляд её был ласковым и одновременно предупредительным.
— Он вернулся домой, малыш. А ты поживёшь пока у нас, — сказала она.
— В больнице? — испугался я пуще прежнего.
— Это не больница, это дом-интернат для детей-инвалидов.
Слова её не дошли до меня сразу. Прошло несколько минут, прежде чем я осознал сказанное и разразился громким плачем. К тому моменту меня уже везли по длинному, обшарпанному коридору в комнату номер пятнадцать. Там меня перегрузили на койку, я продолжал орать, не переставая. Я не видел никого и ничего вокруг, смотрел только на дверь в какой-то глупой надежде, что мой папа сейчас вдруг вернётся, возьмёт меня на руки и скажет: «Ну всё, сынок, поехали домой»…
Я знал слово «предательство», но неподдельная суть его дошла до меня впервые. Меня будто столкнули в пропасть. А прежде воткнули в спину нож. И остриё его угодило прямо в сердце. Я кричал, пока не выбился из сил. Обмякший, я лежал на койке, насквозь пропахшей чужой мочой и смотрел бесцельно на потрескавшийся, давно не беленый потолок. Из груди моей вырывались то ли хрипы, то ли стоны…
Мужчина в белом халате склонился надо мной и что-то спросил. Я не ответил. Он прижал мне к лицу кислородную маску, в нос ударила струя прохладного воздуха, больно кольнуло что-то на сгибе локтя. Я медленно закрыл глаза, позволяя сгущающейся мгле поглотить меня.
ХОРОШО БЫТЬ ДЕБИЛОМ.
Проснулся я, когда было уже темно. Рука моя интуитивно дёрнулась вправо и хлопнула по кровати. Но выключателя не оказалось под ладонью, лампа не загорелась. Я не смог нащупать Джекси под одеялом и мгновенно запаниковал, а потом вспомнил, что нахожусь не дома. Мне снова захотелось плакать, слёзы покатились по моим щекам, и я никак не мог их утереть. Перенесённый стресс сделал мои руки совсем неуправляемыми.
Когда глаза мои привыкли к темноте. Я смог разглядеть ряд коек. Всего кроватей было шесть. Три по одну сторону комнаты, три по другую. Я лежал на самой крайней, ближе всего к двери, кровать рядом была пуста, остальные все заняты. Дышать было трудно, воздух казался спертым и влажным, пахло мочой и какой-то блевотиной. Я повернулся на бок и постарался снова уснуть, но у меня не вышло. Мне мешали запахи, из коридора доносилось пугающее мычание, иногда слышались вскрики, от которых я вздрагивал, а к утру мне ужасно захотелось в туалет.
Рассвело, один из мальчиков поднялся и, переваливаясь неуклюже с ноги на ногу, подошёл ко мне.
— Задолбал ты скулить, — прикрикнул он на меня.
Он был старше, выше меня примерно на голову и вообще здоровее, я затих, замечая шевеления на других кроватях.
— Что ты всё ноешь? Как твоё имя?
— Мин Юнги, — ответил я, стараясь не зарыдать в голос.
Мне ещё никогда не доводилось с кем-то знакомиться. В моей ограниченной жизни просто не имелось места для новых знакомств. У меня не было ни друзей, ни врагов, и я вообще не понимал, как должен себя вести.
— Ты отсталый, Юнги?
— Что?
— Дебил или нет?
Это сейчас я знаю о дебильности всё. Знаю, что это не оскорбление, а заболевание, свойственное детям, больным ДЦП. Выражаясь современным языком, это умственная отсталость или так называемая олигофрения. Она может быть врождённая и приобретённая, и классифицируется по степени тяжести на легкую, умеренную, тяжёлую и глубокую. Но куда понятнее для интернатских звучала старая классификация, и между собой мы пользовались только ей. Проще говоря, если ты немного придурковатый — значит дебил, сильно дурак — имбецил, вообще не соображаешь — идиот. Но тогда всё это было мне неизвестно, и я впал в ступор и растерялся, не зная, как должен реагировать.
— Нет, — ответил я, сжимаясь.
— А чего тогда ноешь день и ночь? Откуда ты к нам? Из сто восьмого? Девяносто шестого?
Я не понимал, о чём он говорит, поэтому ответил:
— Из дома.
Парень резко изменился в лице.
— А, — сказал он с таким видом, будто ему резко открылась вся истина. — Отказник, значит… Ну ничего, привыкнешь.
Он развернулся и поковылял обратно к своей койке. Я понял, что мочи сдерживать естественную нужду больше нет, и крикнул ему в спину:
— Мне нужно в туалет!
— И в чём проблема? Всё равно сейчас няньки придут.
Интернатская реальность — можешь терпеть — терпи, не можешь — ходи под себя и жди, когда перестелют. Но я, сколько себя помнил, никогда не ходил под себя.
— Пожалуйста, — взмолился я.
— Ладно… — нехотя согласился мой сосед. — Где там твой горшок?
У меня пробежали мурашки от слова «горшок», но я не подал виду, что разочарован. Конечно, стоило ожидать, что туалет и унитаз в казенных учреждениях — это привилегия исключительно для ходячих.
Парнишка посадил меня на холодное эмалированное судно и, продолжая придерживать, отвернулся в сторону, чтобы не смущать. Но я всё равно не мог сосредоточиться. Переполненный мочевой пузырь будто онемел, и я не мог выдавить из него ни капли. Я зажмурился, пытаясь абстрагироваться от всего, что меня окружало. У меня получилось немного расслабиться, и через боль я всё же помочился.
— Я Чон Хосок, — сказал парень, буквально роняя меня обратно на кровать. Потом тяжело выдохнул и сделал ещё одно усилие, чтобы усадить моё безвольное тело. — Это Сеун и Юнсок, а это… — он вздохнул, кивая на кровать в моём ряду, — это Ину. Подружимся, если не будешь ныть день и ночь.
Я слабо кивнул. Но когда в палату пришла няня перестилать тех, кто обмочился, а у нас таких было двое, я снова расплакался, очередной раз осознав совершенное по отношению ко мне предательство.
— Доброе утро Юнсок, доброе утро Сеун, доброе утро Хосок, доброе утро… Юнги. — Громко произнёс Ину.
Он лежал в луже собственной мочи, смотрел на меня и улыбался.
— Чего ты всё лыбишься? — спросил я у него сквозь слёзы, он меня ужасно раздражал.
— Он всегда улыбается, он — дебильный, — пояснил Хосок. — Ему двенадцать, но он иногда как маленький, не груби ему.
Я посмотрел на Ину и подумал, что быть дебилом не так уж и плохо. Я и до сих пор так думаю. И часто его вспоминаю. Он умер через два месяца после моего заселения, но вплоть до того дня, пока у него не остановилось сердце, он просыпался с улыбкой. Лежал обоссанный и счастливый. Моя набожная мать, когда видела по телевизору детей аутистов или даунов всегда повторяла: блаженны нищие духом. И здесь я с ней соглашусь. Им непонятно наше несчастье, их сердца не томятся от тоски и одиночества, в то время, как наши изнемогают от боли и страданий.
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В АД.
О, чудо! В дверях показалась мама. Она подошла ко мне быстрым шагом и, поставив на пол у кровати несколько пакетов, присела рядом.
— Мама… Мама… — зашептал я хрипло.
— Ты почему плохо ведёшь себя, крошка? — она погладила меня по голове, зачесывая волосы назад.
— Хочу домой. Я хочу обратно домой.
Я протянул к ней свою согнутую в запястье руку. Она шумно вздохнула и прижала меня к себе, пересаживая осторожно на колени.
— Почему ты отказался есть завтрак?
— Ты заберёшь меня домой?
— Ревешь белугой со вчерашнего дня, ты ведь уже не маленький.
— Где папа? Почему он оставил меня здесь?
— Смотри сколько здесь ребят…
— Хочу домой! — крикнул я ей в лицо. Мы будто говорили на разных языках, это разозлило меня.
— Если ты будешь хорошо себя вести, мы будем забирать тебя на выходные.
— Нет, не хочу на выходные! Хочу сейчас! Мама, мама, мамочка, пожалуйста, забери меня домой!
Я схватился за неё, взывая ко всему материнскому, что могло быть в этой женщине. Должно же было быть хоть что-то, хоть какие-то инстинкты, нас ведь связывала одна пуповина, кровь от крови, плоть от плоти, она выносила и родила меня. Я не мог понять, почему она сделалась такой жестокой, почему она так холодна.
— Я не могу забрать тебя… Господи, это всё должен был объяснить тебе твой отец, но он как обычно просто сбежал! Боже! Боже мой! Боже! — она принялась отрывать меня от себя. — Ты должен остаться, Юнги. Должен остаться… Так нужно…
— Кому нужно? — спросил я её, но она не ответила. — Кому нужно, мама?
Мама силой отцепила от своей одежды мои скрюченные пальцы и резко отпрянула, чтобы я, не дай Бог, не схватился за неё снова.
— Мы возьмём тебя… возьмём на выходные… — проговорила она неуверенно и попятилась к двери.
Я подался в её сторону, будто хотел догнать, но смог лишь завалиться на бок. Мама продолжала отступать к двери. Несколько секунд я смотрел на неё молча, а потом завопил, причём не по-детски, а как-то по-звериному. Мать моя прижала к губам ладонь и выбежала из комнаты.
***
Ближе к обеду ко мне пришли двое мужчин в белых халатах. Врачи. Невролог и педиатр. Они вертели и крутили меня, пытались заставить сесть, потом невролог поднял меня и поставил вертикально, прося опереться на ножки, но я, ослабнув от безутешного рёва, безвольно повис в его руках, не опираясь на стопы. Мужчина вздохнул и положил меня обратно.
— Окулист уже смотрел его? — спросил он, осторожно приподнимая мой подбородок двумя пальцами.
— Нет ещё.
Невролог чуть прищурился, вглядываясь мне в лицо. Я почувствовал, как из уголков глаз вновь прыснули слёзы. Они лились сами по себе, при этом лицо моё оставалось абсолютно неподвижным, у меня не было сил хмуриться или что-то говорить.
— Ну что же ты… — покачал он головой.
Я молча отвернулся.
— Мизинец и безымянный палец хорошо подвижны, большой подвижен, но слабо… на левой руке та же картина… — протянул задумчиво невролог, принимаясь разминать в своих больших руках мои кисти.
— Средний и указательный — контрактуры? — спросил педиатр, заполняющий карту.
— Да, формируются, но суставы ещё подвижны, пальцы нужно срочно выпрямлять. Что ты назначил ему?
— Феназепам.
— Почему Феназепам?
— Потому что больше ничего нет.
— У него спастика и сильный гиперкинез, ему Феназепам как мертвому припарка.
— У меня больше ничего нет, — повторил педиатр, посмотрев на коллегу обреченно.
Некоторое время они стояли подле меня молча. Я встретился взглядом с неврологом, в глазах его застыла жалость.
— Мальчика нужно лечить, — прошептал он.
— В следующем месяце будет Прозерин… — также тихо ответил ему коллега.
Невролог нахмурился, качая разочарованно головой, и, махнув рукой, вышел из комнаты. Педиатр дописал что-то в моей карте и вышел следом за ним. А я так и остался лежать неподвижно с текущими по щекам слезами.
***
Обеденный суп я тоже есть не стал. Нянька покормила Ину и, посадив меня в коляску, повезла куда-то всё по тому же длинному, обшарпанному коридору. Я не спрашивал куда. Мне уже было всё равно.
В медкабинете меня ждал другой врач. На этот раз женщина. Она открыла свой чемоданчик и достала оттуда какие-то причудливые очки.
— Давай-ка, зайка, посмотрим твои глазки, — голос у неё был тихий и ласковый.
Я иронично улыбнулся. Действительно ведь, зайка-косенький.
У неё были тёплые, мягкие руки. Она касалась моего лица очень нежно, пока проводила осмотр. Мне хотелось закрыть глаза и представить, что она моя мать, но я должен был смотреть на неё.
— Ты плакал недавно, зайка?
Я слабо кивнул, понимая, что и при ней мог бы заплакать. Мне стало казаться, что я просто больше не могу контролировать этот процесс.
Она сняла с меня странные очки, в которые вставляла разные линзы, и попросила проследить за её пальцем.
— Хорошо… — сказала она, улыбнувшись, и принялась укладывать свои инструменты обратно в чемоданчик. — Может быть, ты хочешь сам мне на что-нибудь пожаловаться? Тебя что-то беспокоит, зайка?
Меня предали — вот, что по-настоящему беспокоило меня. Но я не мог ей этого сказать, поэтому лишь пожал плечами и махнул рукой в сторону левого глаза.
— Это мы легко исправим, — женщина подмигнула мне и погладила по волосам.
— Это можно исправить? — раньше мне и не приходило этого в голову. Почему-то я думал, что если мои родители никак эту проблему не решали, значит, её в принципе решить нельзя.
Тогда у меня промелькнула мысль, а что если и с болезнью моей так же? Как мог я теперь верить людям, так легко отрекшимся от меня? Действительно ли они сделали всё, что могли?
— У таких деток, как ты, такое часто случается, в этом нет ничего страшного. Мы изготовим тебе специальные очки. Будешь носить их, и косоглазие исправится.
Вот так просто. Цена вопроса — очки со специальными линзами.
— Хорошо бы было, конечно, сделать это пораньше, но ничего, ещё не поздно. Только не плачь больше, ладно, зайка?
Я неуверенно кивнул. Она ещё раз погладила меня по волосам и позвала няню, чтобы та отвезла меня обратно в палату, пропахшую мочой и блевотиной.
***
Пакеты, что принесла мне моя мать, так и лежали у моей кровати. Я не знал, какие в интернате правила, должны ли мы делиться тем, что имеем с другими или нет, но в любом случае, эта передачка мне была совершенно не нужна.
— Хосок… — позвал я тихо.
Он не откликнулся, видимо не услышав. Всего нас в комнате под номером пятнадцать было пятеро. Ину, Сеун и я были лежачими, таким образом, ходячих было только двое. Но Юнсока я ещё совсем не знал, поэтому напрягся и сказал чуть громче:
— Хосок!
— Что? — подал он голос, приподнимаясь со своей койки.
— Подойди, пожалуйста.
— Хочешь в туалет? Позвать няньку?
— Нет, просто подойди…
Хосок заковылял в моём направлении. В отличие от всех нас он не страдал параличом, ему ампутировали ногу чуть ниже колена, и он привыкал к протезу, то есть, по моим меркам, был здоров.
— Чего? — плюхнулся он на мою кровать.
— Посмотри, что принесла моя мама, если там есть что взять, забирайте.
Хосок молча встал и подкатил к моей кровати коляску. Она, к слову, была у нас одна на троих.
— Вместе посмотрим, — сказал он, пересаживая меня.
Мне не было интересно, что в этих пакетах, я не хотел смотреть на свои старые вещи, все они теперь казались мне ненужными.
В первом пакете оказалась еда: фрукты, печенье и конфеты. От всего этого я отказался, равнодушно повертев головой. Во второй сумке лежала моя одежда: трусы, носки, футболки, пару спортивных брюк и тёплая кофта. Хосок сложил всё в мою тумбочку у кровати.
— Там нет собаки?
— Собаки?
— Да, игрушечной собачки.
— Нет, собачки никакой нет. Только книжка какая-то…
Он вытащил толстую книгу в чёрной обложке, и брови его взметнулись удивленно вверх.
— Библия, — хмыкнул он и положил ее мне на бедро.
Я скривился. Библия? Зачем она положила мне её? Чтобы я уверовал в то, что пути Господни неисповедимы, и что всё, что встречается нам на жизненном пути — это испытание, данное нам Богом, которое мы должны пройти? Мол, я должен принять свою участь смиренно и покорно? Стать мучеником на смертном одре?
Но я не ощущал внутри себя ничего священного. Я чувствовал себя так, будто меня бросили на погибель в грязное, отвратительно смердящее болото, а рядом со мной копошились и барахтались, пытаясь выжить, такие же, как я — дети-инвалиды.
Нахер Библию, нахер Бога, я уже в аду.
Я сбросил книгу на пол и посмотрел на Хосока. Он понял меня без слов.
Да, мы в аду.