Следствие
27 августа 2013 г. в 16:43
Для Фурера начиналось изматывающее, инквизиторское следствие, обещавшее, впрочем, быть весьма недолгим. Приглашенный к нему молодой доктор определил у террориста легкую степень контузии и посоветовал соблюдать полный покой, но почти тут же сконфузившись нелепости своих рекомендаций и не понимая, зачем его вообще вызвали, решил на всякий случай впрыснуть пациенту камфары, чтобы не выглядело так, что тот вовсе не получил никакой врачебной помощи. Разумеется, никакого постельного покоя террористу не дали; будили ночью и гоняли часами по тюремному двору, после, измученного и злого, вели в кабинет для допросов. И били, конечно, хоть и это не приносило расследованию ощутимых результатов.
На столе перед следователем дорогой мраморный чернильный прибор, стакан в штампованном подстаканнике с цветочным узором, початая коробка кубинских сигар и латунная пепельница «ракушкой». И хочется взгляду цепляться за эти предметы, но Фурер выдерживает, смотрит прямо и вызывающе на сотрудника департамента, скованные руки спокойно сложены на коленях.
— Ваше имя?
— Фурер.
— Еврей? Немец? — засомневался следователь, вглядываясь в его лицо и делая пометки на бумаге, но ответа удостоен не был.
У Фурера черные блестящие глаза под сердито опущенными бровями, темные, слегка вьющиеся волосы, но в остальном в чертах лица ничего, изобличающего нерусскость — нос прямой, губы тонкие, правильно очерченные. Он мог бы показаться красивым, если бы не было в нем этого выражения мрачной непреклонной суровости, выплескивающейся на окружающих.
У него требовали назвать полное имя, год и место рождения, учебы, работы, имена родителей, он молчал, презрительно глядя на допрашивающего. Только когда у него спросили, не относит ли он себя к какой-либо партии, преступной группе или движению, Фурер громко и гордо заявил, что считает себя социалистом-революционером максималистских взглядов*. На этом следователям все с ним стало ясно. Спрашивали и о напарнике, который бросил бомбу в карету товарища министра.
— Лавенир. Эсер, — ответил Фурер, пытаясь вызвать в памяти его образ. Казалось бы, воспоминания о друге должны были быть совсем недавними, близкими, но вместо этого ускользали, будто растворяясь в дымке десятилетий. Юное, открытое, миловидное лицо, застывшее мертвой недвижимой маской. Другого Фурер представить себе почему-то никак не мог.
— Что у вас за клички! — разозлился следователь, но тут же, сменив тон, заискивающе попросил: — Назови имя, чтоб близких сыскать. Друг-то твой покалечился сильно, лежит в госпитале, говорить и слышать не может, только смотреть. Ему бы родных повидать для выздоровления скорейшего полезно было.
Фурер, казалось, побледнел еще сильнее, губы задрожали и искривились в презрении.
— Лжете, мерзавцы, лжете. Он мертв, я сам видел и твердо в этом уверен.
Следователь отрицать не стал, продолжив допрос, как будто не был только что уличен в уловке. Полицейские, верно, полагали, что террорист, получив контузию, мало что успел понять и разглядеть при взрыве и пользовались этим, а также его полной изоляцией от внешних новостей, пытаясь запутать.
— Имейте в виду, господин Фурер, что девицу вашу также схватили, и она уж во всем созналась и на всех указала. Так что ни других организаторов убийства его превосходительства, ни ваших руководителей вы своим упрямством не спасете от правосудия, — заявил следователь, скучающе прищуриваясь сквозь пенсне.
— Опять лжешь, пес, — зло сверкнул глазами Фурер. — Не было девицы.
Но девица действительно была — помощница аптекаря с Благовещенской улицы, ставшая непосредственной свидетельницей покушения. Фурер не заметил ее, а между тем она стояла все время за самой его спиной. С испугу девушка кинулась бежать, не разбирая дороги, и натолкнулась прямо на бежавшего навстречу, к взорванной карете, полицейского, да еще и нечаянно зацепила своими юбками выпавший у Фурера револьвер. В дыму, криках и панике жандармы, ничего толком не понимая и ничего не разобрав, схватили ее по ошибке вместе с террористом. И если бы не вмешательство и поручительство хозяина-аптекаря, могла бы эта история и для ни в чем не повинной девицы окончиться плачевно. Когда Фуреру, наконец, стала ясна эта ситуация и ошибка следствия, он долго смеялся над непрофессионализмом жандармских.
— А что, так, пожалуй, можно любого схватить, судить и вешать! — говорил он. — Маленький человек — что собака забитая, пинай ее, сколько хочешь, не оскалится.
Так было раньше на просторах того, что Фурер называл «самодержавной равниной»: веками угнетенный народ молча, с осточертевшей христианской покорностью сносил и голод, и рабство, и бесправие, но с новым веком, с его мятежным рвением к свободе, все готово было измениться. И равнинная страна, все еще гладко-спокойная на поверхности, внутри уже бушевала, как океан, гневом и ненавистью к палачам и эксплуататорам, и каждая разрывающаяся на ее поверхности бомба приближала неминуемый и великий день общего восстания, предреченной и желанной революции.
Они много обсуждали это с Лавениром еще в бытность свою студентами Петербургского университета. Для Фурера все было точно, холодно, расчетливо, как движение механизма, он видел в терроре его неизбежность и неизбывную полезность, жестокую эффективность. От твердого осознания этой необходимости он мог пойти на что угодно. Для Лавенира, в глубине души остававшегося верующим человеком, все представлялось иначе. Он, со свойственной ему поэтичностью, был всецело захвачен идеями тираноборчества, одержим мыслью о святой искупительной жертве, подобной той, что принес когда-то за людей Христос. И хотя оба товарища романтизировали террор каждый по-своему, все же были совершенно едины в своей вере в него.
Но своим судьям и палачам Фурер объяснить все это не мог и не собирался. Он уже выступил за партию делом, застрелив товарища министра, а теперь настало время партии ответить за него словом. Все, что хотят жандармы узнать о причинах и мотивах казни Базилевского — пускай прочитают в партийном уставе.
Самого факта своей виновности он не отрицал, даже напротив, с гордостью подчеркивал. Но и здесь поджидала его ловушка: Фурер сомневался, имеет ли он право брать на себя убийство Базилевского только лишь потому, что ему выпала возможность добить и без того раненого взрывом товарища министра. Лавенир, добровольно отдавший свою жизнь ради великой цели, больше заслуживал чести называться исполнителем приговора Базилевскому. Так Фурер мучился этим вопросом — не предает ли он невольно друга, не пытается ли выставить себя главнее его, в то время как роль Лавенира в этом деле была куда более важной, — и только вспомнив о том, что его наверняка повесят, Фурер успокоился вполне и удовлетворился мыслью, что они с Лавениром совершенно равны.
Однажды террориста привели в тот же кабинет, в котором его обычно допрашивали, но на этот раз там кроме следователя и секретаря, сидела еще женщина в черном платье — совсем не старая, однако с бледно-пожелтевшей кожей, измученными глазами и нервно дергающимися пальцами, сминающими кружевной носовой платок.
— Узнаете его? — спросил следователь женщину. Та бросила на Фурера ненавидящий, полный боли взгляд.
— Узнаю, видала его несколько раз рядом с Андрюшей. Но имени не знаю — не представлялся.
Следователь кивнул и протянул ей стакан с чаем, куда предварительно накапал немного коньяка для успокоения нервов. Когда Фурера взяли под руки, чтобы вывести из кабинета, он обернулся и сказал, глядя на женщину:
— Зинаида Карловна, ваш сын погиб геройски, вам бы гордиться им следовало, а не слезы лить.
Она резко встала, выпустив из рук стакан с чаем, разбившийся об пол перед ней, и хотела ответить что-то, но вдруг покачнулась и почти упала обратно в кресло. Террориста вытолкнули из кабинета, и за закрывшейся дверью через полминуты тишины он услышал надрывные женские рыдания.
«Положительно, женщины большей своей частью дуры, — досадливо думал Фурер, пока охранники конвоировали его обратно в камеру. — Может быть, решила, что я специально так подстроил, чтобы ее сын погиб, а самому остаться в живых. Но он сам, он сам настаивал на том, чтобы бросить бомбу».
Они долго об этом спорили и сошлись в итоге на том, что Лавениру будет проще приблизиться к карете товарища министра, так как он меньше внушал бы подозрений. Взрывчатки у них было на одну бомбу и, соответственно, на одну попытку. Если бы Базилевский умер мгновенно, как должно было случиться, то вся слава по праву досталась бы Лавениру. И он этого заслуживал, вполне заслуживал… Фурер опять почувствовал себя виноватым перед ним, но отбросил поспешно это ложное чувство. Оставалось уже совсем немного.
* Как таковой Союз социалистов-революционеров-максималистов оформился только на рубеже 1905-1906 годов, но фракция неумеренных товарищей в партии определяться начала намного раньше.