Canto № 4. «Не убоюсь зла, потому что Ты — то самое зло»
15 марта 2026 г., 16:05
Хот-Спрингс, Арканзас, 10 января 2006 года, 18:45
Тэхен ждал в машине уже час. Он знал, что сегодня у Чонгука очередная встреча с Коулманом — детектив вызвал его «просто поболтать, подписать последние бумаги». Чонгук рассказывал об этом вчера по телефону, и голос его звучал почти радостно.
Тэхен сидел за рулём, заглушив двигатель, и смотрел на вход в участок. Фонарь мигал — то загорался, то гас, отбрасывая на заплёванный тротуар неровные полосы света. В машине было холодно, но Тэхен не замечал. Он сжимал руль, считал минуты и ждал.
Чонгук вышел первым — закутанный в своё старое пальто, слишком лёгкое для января. Надо будет купить ему что-то тёплое и по погоде. Он поежился, поднял воротник и обернулся. Из двери показался Коулман. Что-то сказал, улыбнулся своей тёплой, отеческой улыбкой. Чонгук кивнул, улыбнулся в ответ — той улыбкой, которую Тэхен считал своей.
Они стояли слишком близко. Коулман положил руку Чонгуку на плечо — легонько, почти невесомо. Чонгук не отстранился, наоборот — чуть наклонил голову, прислушиваясь к тому, что говорил детектив.
Тэхен смотрел, внутри него поднималась знакомая волна — чёрная, тяжёлая, всё заполняющая. Он знал это чувство. Рука уже сжимала руль так, что кожа на костяшках побелела.
Коулман что-то сказал, и Чонгук рассмеялся. Коротко, удивлённо — и Тэхен вдруг понял, что не слышал этого смеха уже неделю, может, больше.
Чонгук смеялся не с ним.
Коулман убрал руку, достал из кармана что-то — маленький пакет? — и протянул Чонгуку. Тот взял, кивнул, улыбнулся ещё раз. Они постояли ещё минуту, потом Чонгук махнул рукой и пошёл к автобусной остановке. Коулман смотрел ему вслед, пока Чонгук не скрылся за углом.
Тэхен смотрел на Коулмана. Детектив стоял, засунув руки в карманы пальто, глядя в ту сторону, куда ушёл Чонгук. Лицо его было спокойным, удовлетворённым. Потом он развернулся и медленно пошёл к своей машине, припаркованной в сотне метров от участка.
Тэхен завёл двигатель. Он поехал за Коулманом — медленно, держась на безопасном расстоянии, наблюдая.
Детектив ехал через город, никуда не сворачивая. Тэхен следил за красными огнями его машины, и в голове его прокручивались картины. Десятки картин, сотни. Сотни вариантов развития дальнейших событий.
Коулман остановился у супермаркета, вышел и зашёл внутрь. Тэхен припарковался в дальнем углу парковки, заглушил мотор и стал ждать. Внутри было пусто, только холод и тишина.
Через пятнадцать минут Коулман вышел с пакетом продуктов. Сел в машину, поехал дальше, а Тэхен — за ним.
Они петляли по городу ещё полчаса. Коулман заезжал в аптеку, в почтовое отделение, ещё куда-то. Тэхен следил, запоминал маршруты, привычки, время.
К чему ты так готовишься, хрыч? Мысль о том, что Коулман может кормить Чонгука, готовить для него, заботиться о нём, была невыносимой.
Наконец детектив припарковался у своего дома — старого двухэтажного здания на окраине, с облупившейся краской и тёмными окнами. Вышел, достал пакеты, направился к подъезду.
Тэхен смотрел, как он открывает дверь, как исчезает в темноте подъезда. Смотрел на окна — на третьем этаже зажёгся свет. Коулман вошёл в квартиру.
Тэхен сидел в машине ещё час, просто смотрел на светящееся окно, запоминал расположение, подъезды, пути отхода. Потом завёл мотор и уехал.
Скоро, детектив, очень скоро.
Хот-Спрингс, Арканзас, 11 января 2006 года, 16:22
На следующий день Чонгук позвал Тэхена в кафе. Они сидели за столиком у окна, пили кофе, и Чонгук рассказывал о своих делах. Тэхен слушал, кивал, улыбался в нужных местах, но краем глаза он следил за тем, как Чонгук двигается, как говорит, как смотрит. Чонгук был не в себе.
Это стало заметно ещё сильнее, чем в прошлый раз. Глаза — тёмные, с расширенными зрачками, почти не реагирующие на свет. Руки — чуть подрагивали, когда он подносил чашку к губам. Речь — с паузами, с запинками, будто он забывал слова посреди предложения.
Тэхен протянул руку через стол и накрыл его ладонь своей. Пальцы Чонгука были холодными — слишком холодными для тёплого кафе. Тэхен сжал их легонько, согревая, погладил большим пальцем по костяшкам.
— Ты замёрз, — сказал он тихо. — Дай я согрею.
Чонгук посмотрел на их соединённые руки, и на его лице появилось то самое выражение — доверчивое, почти детское, от которого у Тэхена всегда сжималось сердце.
— Твои руки всегда тёплые, — прошептал Чонгук. — Как ты это делаешь?
— Просто рядом с тобой мне всегда тепло.
Чонгук улыбнулся — слабо, рассеянно, но искренне. Тэхен задержал его ладонь в своей ещё на минуту, прежде чем отпустить — не хотел, чтобы Чонгук почувствовал себя неловко.
— Ты точно хорошо себя чувствуешь? — спросил Тэхен, когда официант принёс им по второму стаканчику кофе. Он специально заказал для Чонгука с мёдом и сливками — тот любил послаще.
— Да, нормально. — Чонгук улыбнулся, но улыбка вышла кривой, неживой. — Просто устаю. Я взял ещё одну подработку... и Коулман принёс мне очень интересную книгу.
— Коулман? — переспросил Тэхен ровно.
— Ага. — Чонгук отпил кофе, поморщился, добавил ещё сахара. — Она настолько захватывающая, что я иногда забываю о сне.
Тэхен промолчал. Внутри него всё кипело, но он заставил себя улыбнуться.
— Ты сегодня какой-то бледный, — продолжал Чонгук, глядя на него. — Тоже устал?
— Нет. — Тэхен улыбнулся мягче, теплее. — Я просто думаю о тебе. Всё время.
Чонгук смущённо улыбнулся, отвёл взгляд. В этом движении было столько детской, трогательной застенчивости, что у Тэхена сжалось сердце.
— Я тоже о тебе думаю, — тихо сказал Чонгук. — Постоянно.
Они сидели в тишине, за окном проезжали машины, где-то смеялись люди, а в кафе было тепло и спокойно. Тэхен смотрел на Чонгука и чувствовал, как внутри него борются два чувства — бесконечная нежность и холодная, расчётливая ярость.
Он мой, только мой.
— Знаешь, — вдруг сказал Чонгук, — Коулман вчера спросил, не хочу ли я погостить у него. На время, говорит, одному мне тяжело, а у него комната свободная.
Тэхен замер.
— Что?
— Чушь какая, — Чонгук пожал плечами. — Он, наверное, от доброты душевной. Сказал, что я напоминаю ему сына, и он хочет помочь.
Тэхен молчал, рука, сжимавшая чашку, чуть дрогнула. Он поставил её на стол, чтобы Чонгук не заметил.
— Ты отказался?
— Конечно! — Чонгук посмотрел на него удивлённо. — Я же не могу. Зачем мне к нему? Я же хочу начать жить самостоятельно!
Тэхен выдохнул медленно, еле заметно. Потянулся через стол и снова взял Чонгука за руку — на этот раз просто так, без причины.
— Правильно, — сказал он. — Ты должен жить своей жизнью, но знай: если станет совсем тяжело — моя дверь всегда открыта. Ты всегда можешь вернуться.
Чонгук сжал его пальцы в ответ.
— Знаю, — прошептал он. — Спасибо.
Они вышли на улицу, воздух был холодным, колючим, небо — чёрным, без единой звезды. Чонгук поёжился, закутался в пальто. Тэхен молча шёл рядом, но через несколько шагов остановился, снял с себя шарф — мягкий, кашемировый, тёмно-серый — и накинул Чонгуку на плечи.
— Тэхен, не надо, ты замёрзнешь...
— Я не замёрзну. — Тэхен заботливо запахнул шарф на его груди, поправил воротник. — А ты заболеешь, мне это не нужно.
Чонгук смотрел на него снизу вверх, и в глазах его стояла такая благодарность, такая чистая, незамутнённая нежность, что у Тэхена в очередной раз перехватило дыхание.
— Ты слишком добрый ко мне, — прошептал Чонгук.
— Ты заслуживаешь всей доброты мира.
Они дошли до автобусной остановки, Чонгук остановился, повернулся к нему.
— Спасибо за вечер, — сказал он. — Мне всегда хорошо с тобой.
Тэхен смотрел на него, на его бледное лицо, на тёмные круги под глазами, на губы, тронутые лёгкой улыбкой. И вдруг понял, что не может позволить ему так просто уйти. Не сегодня.
— Чонгук, — сказал он. — Можно я задам тебе один вопрос?
— Конечно.
— Ты доверяешь мне?
Чонгук посмотрел на него удивлённо.
— Больше всех на свете.
— Тогда ответь честно: что с тобой происходит?
Чонгук замер, улыбка сползла с его лица.
— В смысле?
— Ты похудел, ты плохо спишь. У тебя глаза... другие. — Тэхен шагнул ближе, положил руки ему на плечи, заглянул в лицо. — Я вижу, что ты не в порядке и я хочу знать почему.
Чонгук молчал долго, так долго, что Тэхен уже решил — не ответит.
— Я не знаю, — прошептал наконец Чонгук, голос его дрогнул. — Честно, не знаю. Мне кажется, я схожу с ума.
— Ты не сходишь с ума.
— Тогда что?
Тэхен притянул его ближе, обнял — крепко, надёжно, как обнимают самое дорогое. Чонгук уткнулся лицом ему в плечо, замер, дрожа.
— Я узнаю, — сказал Тэхен в его макушку. — Я узнаю, что с тобой, обещаю и всё исправлю.
— Правда? – прошептал Чонгук, шумно вдыхая аромат Тэхена.
— Правда, Мon Аnge.
Автобус подъехал, Чонгук поблагодарил Тэхена за вечер и поспешил занять свободное место в тракнспорте. Тэхен смотрел, как автобус уезжает, как огни исчезают за поворотом. Шарф остался на Чонгуке — тёмно-серое пятно в мутном окне уходящего автобуса. Тэхен улыбнулся, теперь частичка его всегда будет с Чонгуком.
Мужчина сел в машину, но домой не поехал. Он поехал в гости к одному знакомому.
Свет в окне на третьем этаже горел, Тэхен сидел в машине, смотрел на этот свет и чувствовал, как внутри него всё успокаивается. Приходит та самая холодная, чистая ясность, которая всегда предшествовала чему-то большему. В голове сложились последние кусочки пазла. Он вспомнил тепло Чонгука в своих руках, его дрожь, его шёпот: «Мне кажется, я схожу с ума».
Ты делаешь это с ним. Я всё исправлю.
Коулман вышел из дома в семь вечера. Тэхен ждал его в машине, припаркованной за углом. Видел, как детектив садится в свой автомобиль, как выезжает со двора, как направляется в сторону центра. Тэхен поехал за ним. Коулман остановился у ресторана — небольшого, уютного, с тёплым светом в окнах, вышел, огляделся, направился ко входу.
Тэхен наблюдал, как он исчезает за дверью. Посмотрел на часы – семь пятнадцать. Клоуман будет ужинать, может, час, может, два. Он знал, что делать. Скоро Чонгук будет в безопасности.
Хот-Спрингс, Арканзас, 11 января 2006 года, 23:40
Ужин удался. Майкл Коулман вышел из ресторана «Красный фонарь», довольно жмурясь от холодного ветра и похлопывая себя по тугому животу. Стейк с кровью был безупречен, виски тёплым комком разливалось в груди, разгоняя сонливость. Хорошее место, уютное, надо будет как-нибудь затащить сюда Чонгука.
Эта мысль пришла неожиданно, но тут же укоренилась, обрастая деталями. Парню явно не помешает нормальная еда, а не эти его дурацкие консервы, которыми забит весь холодильник. Слишком худой, слишком бледный. Круги под глазами — будто не спит ночами. Надо бы присмотреться внимательнее. Может, предложить сходить к врачу? Или просто поговорить по душам? Он же совсем один в этом городе, странный, тихий, но глаза добрые. Чувствуется, что парень натерпелся.
Коулман зевнул, садясь в свой «Форд Краун Виктория». Двигатель заурчал, как сытый зверь после ужина. Он вырулил со стоянки, бросив прощальный взгляд на тёплые окна ресторана, и нырнул в темноту трассы.
Ночная дорога за городом была чернильно-чёрной. Только фары выхватывали из темноты узкую полосу мокрого асфальта да голые, скрюченные ветки деревьев по обочинам, тянущиеся к небу, как руки утопленников. Луна спряталась за плотную завесу туч, и туман, тяжёлый и влажный, стелился по низинам, клубился белыми призраками, лип к стёклам. Коулман прибавил печку и вдавил педаль газа — хотелось поскорее добраться до дома, рухнуть в постель и забыться сном.
Впереди, в этой молочной мгле, вспыхнули аварийные огни. Ритмично, навязчиво, тревожно, как пульс в виске перед приступом паники.
Коулман инстинктивно сбросил скорость, вглядываясь. Старый пикап стоял на обочине, уткнувшись радиатором в кювет. Рядом, прямо на асфальте, темнела груда. Сначала он подумал — сброшенный кем-то мешок с тряпьём или сбитый человек. Но потом свет фар выхватил из темноты подрагивающий бок и изогнутую шею с ветвистыми рогами.
Олень, фух, крупный самец. Рядом с тушей, будто статуя на кладбище, застыла высокая фигура в длинном чёрном пальто.
— Чёрт, — выдохнул Коулман, притормаживая. — Сбили кого-то.
Дело житейское, он включил «аварийку», вышел из машины. Холодный, влажный воздух тут же забрался под куртку, заставив поёжиться. Запах сырой земли, прелых листьев и крови. Тяжёлый, металлический, сладковатый запах свежей крови висел в воздухе, смешиваясь с туманом. Странно, от сбитого оленя так не пахнет. Ну, или он просто никогда не нюхал свежее сбитое животное.
— Эй! — крикнул он, хлопнув дверцей. Звук разнёсся в тишине неестественно громко, будто выстрел. — Помощь нужна? Полиция! В участок сообщить?
Человек не шелохнулся, даже головы не повернул. Просто стоял, вцепившись взглядом в тушу у своих ног. Коулман нахмурился, странно. Очень странно. Рука сама собой скользнула к кобуре под мышкой — просто на всякий случай, привычка, въевшаяся в кровь за двадцать лет службы.
— Послушайте, — он подошёл ближе, и его шаги, чавкающие по мокрой траве, показались ему кощунственно громкими. — Эй, я с вами разговариваю...
Он остановился в паре метров, и его дыхание перехватило, но не от запаха крови.
От красоты этого человека. Фигура обернулась, и свет фар упал на лицо. Коулман забыл, как дышать. Такой красоты он не видел никогда в жизни. Тонкие, будто выточенные из слоновой кости черты, длинные ресницы, чёткая, почти скульптурная линия челюсти, губы, которые могли бы принадлежать ангелу с фрески Микеланджело. Чёрные волосы блестели в свете фар, как вороново крыло, обрамляя лицо, от которого невозможно было оторвать взгляд. Но красота эта была не тёплой, человеческой. Она была холодной, пугающе-совершенной, как у языческого идола или падшего херувима. Красота, от которой хотелось не любоваться, а молиться или бежать без оглядки, осеняя себя крестным знамением.
Мужчина смотрел на него. Глаза у него были странные — цвета тёмного янтаря, но в них не отражался свет фар. Они казались бездонными, всасывающими в себя всё вокруг: свет, воздух, тепло, саму жизнь.
— Вам помощь нужна? — повторил Коулман, чувствуя, как под ложечкой противно сосёт. Он отвёл взгляд от лица незнакомца и уставился на тушу. Ему нужно было занять руки, нужно было сделать что-то привычное, рациональное, чтобы стряхнуть наваждение. — Сбили, да?
Он присел на корточки возле оленя, коснулся шеи. Шерсть была влажной и липкой. Пальцы нащупали рану — глубокую, рваную, с расщеплёнными позвонками.
— Господи Иисусе... — выдохнул он, отдёргивая руку.
Таких ран не бывает от машины. Машина ломает кости, сдирает кожу, но не рубит. Такие раны оставляет топор мясника или маньяка.
Коулман медленно поднял голову. Внутри у него всё оборвалось и ухнуло в ледяную пустоту.
— Это... это не сбитый, — его голос сорвался на хрип. — Это рубленая рана от топора. Вы... это вы сделали?
Мужчина улыбнулся. Улыбка была мягкой, тёплой, почти ласковой. Улыбка святого на иконе, но от этой улыбки у Коулмана кровь застыла в жилах, а волосы на затылке встали дыбом.
— Мир полон греха, — сказал незнакомец. Голос у него был тихий, глубокий, обволакивающий, как тот самый туман. Голос человека, привыкшего говорить в пустых церквях, где каждое слово отдаётся эхом под сводами. — Он прогнил насквозь. Люди воруют, убивают, насилуют, предают. Они носят маски, улыбаются, пьют кофе и говорят правильные слова. Но внутри — внутри у них гниль.
— Ты что, проповедник? — Коулман попятился. Его рука машинально, как учили, расстегнула клапан кобуры. Пистолет холодно и привычно лёг в ладонь. — Руки вверх! Живо! Полиция!
Мужчина не подчинился. Он просто стоял и смотрел на Коулмана этим своим странным, пустым взглядом и вдруг заговорил снова:
— Мой отец был пастырем. Он учил меня, что Господь дал нам власть над животными, но не власть мучить их. Он учил меня милосердию. В Писании сказано: «Праведный печётся и о жизни скота своего, сердце же нечестивых жестоко». Я позаботился об этом животном. Кто-то сбил его и бросил умирать, я лишь избавил его от мучений.
— Ты псих! — выкрикнул Коулман, пятясь к машине. Его палец дрожал на спусковом крючке. — Больной ублюдок! Ты убил оленя топором! Где топор?!
Мужчина чуть наклонил голову набок. Жест был странным, неестественным, будто у птицы, разглядывающей червяка. В его глазах мелькнуло что-то, похожее на жалость. Снисходительную, всезнающую жалость к букашке.
— Вы знаете Чонгука, — сказал он.
Сердце Коулмана пропустило удар. Рваный, аритмичный толчок, отозвавшийся болью где-то в горле.
— Что? — переспросил он. — Откуда ты... Откуда ты знаешь про Чонгука?
— Я многое про вас знаю, детектив Коулман.
Откуда он знает мою фамилию?! — мысль пронзила сознание ледяной иглой. — Я не представлялся. Я не в форме. Откуда, чёрт возьми, он знает, кто я?!
— Вы смотрели на него, — продолжал мужчина, и голос его стал тише, вкрадчивее, почти ласковым. — Я видел, вы смотрели на него так, будто имели право. Вы касались его плеча. Вы дарили ему книги. Вы звали его в свой дом. Вы хотели стать ему отцом.
— Ты... ты следил за нами? — Коулман попятился, не чувствуя под собой ног. Руки тряслись, пальцы никак не могли нащупать дверцу машины. — Ты тот тип, да? Тот, кто живёт с ним? Сосед? Друг?
Мужчина улыбнулся и в этой улыбке, на этом прекрасном лице, Коулман вдруг увидел бездну. Что-то древнее, голодное и абсолютно, пугающе нечеловеческое смотрело на него из глаз сына пастыря.
— Я тот, кто дал ему кров, когда мир вышвырнул его на улицу, как мусор. Я тот, кто держал его, когда он кричал от кошмаров. Я тот, кто вернул ему музыку. А вы... вы появились из ниоткуда, с вашим кофе и вашими улыбками, и решили, что имеете право на то, что принадлежит мне.
— Он не вещь! — выкрикнул Коулман, пятясь. — Он человек! Ты не можешь присвоить человека! Ты болен! Тебе лечиться надо!
— «Ибо вы куплены дорогою ценою», — процитировал мужчина, и от его ласкового голоса у Коулмана похолодело внутри. — Он куплен моей кровью, детектив. Моим временем, моей заботой, моей любовью. Я вложил в него больше, чем вы вложите за всю свою жизнь. И вы посмели протянуть к нему руки?
Коулман рванул к машине.
Он успел сделать три шага.
Удар в спину был такой силы, что мир не просто перевернулся — он взорвался фонтаном боли. Коулман не понял, что случилось. Просто вдруг асфальт, холодный и шершавый, ударил в лицо, раздирая кожу, и рот наполнился кровью и осколками передних зубов. Боль пришла через секунду — дикая, раздирающая, вселенская. Что-то торчало из спины, мешая дышать, мешая думать, мешая жить.
Он попытался ползти. Пальцы, царапающие асфальт, оставляли на нём мокрые кровавые полосы. Надо встать, надо доехать до города. Надо найти Чонгука, предупредить его, сказать, что этот тип, с которым он живёт — псих, убийца...
Шаги за спиной медленные, спокойные, неотвратимые, как сама смерть.
Что-то выдернули из спины — рукоять топора — и боль стала невыносимой. Агония захлестнула сознание чёрной волной, но не отпустила, не дала провалиться в спасительное беспамятство. Заставила чувствовать, жить, мучиться.
Его перевернули на спину. Над ним склонилось лицо — идеальное, спокойное, озарённое мягким светом луны, выглянувшей из-за туч. Лицо праведника на фреске Страшного суда, прекрасное. До слёз, до дрожи, до крика прекрасное.
— «Все уклонились, сделались равно непотребными; нет делающего добро, нет ни одного», — голос лился ровно, как чтение псалма. — Вы считали себя добрым, детектив. Вы носили кофе, улыбались, говорили правильные слова, но вы не добрый. Вы просто грешник, который не знает о своей греховности – вы крали. Крали его время, его внимание, его улыбки. Вы хотели забрать его у меня.
— Я... я ничего... не крал... — прохрипел Коулман, захлёбываясь кровью. Мир сужался до тоннеля, в конце которого было это прекрасное, жуткое лицо. — Я просто... хотел помочь... он был совсем один...
— Помочь? — Лицо склонилось ещё ближе, Тэхён коснулся прохладной ладонью его щеки, и это прикосновение было страшнее любого удара. — Вы хотели помочь тому, кто не просил? Вы хотели стать ему отцом, заменить того, кого я убил?
Слова падали в мозг Коулмана, как тяжёлые камни. Кого я убил. Я убил.
— Что... — он захлебнулся кровавым кашлем. — Ты... отец... Чонгука... это ты?..
— «Мне отмщение, и Аз воздам», — прошептал Тэхён, и в этом шёпоте была вся ледяная бездна Ветхого Завета. — Я только орудие — орудие Господне.
Он провёл по щеке Коулмана чем-то холодным и острым. Лезвие топора, липкое от его собственной крови.
— Я хочу, чтобы вы поняли, детектив, — сказал Тэхён, заглядывая ему в глаза своими бездонными глазами. — Чтобы вы поняли перед неизбежным, за что умираете. Вы умираете не потому, что вы плохой человек. Таких, как вы, миллион. Вы умираете потому, что посмели смотреть на то, что принадлежит мне. Вы умираете потому, что он улыбнулся вам. Вы умираете потому, что вы — грех на пути моего искупления, а я — тот, кто очищает путь.
Коулман закричал. Первый удар пришёлся в плечо, перерубив ключицу с хрустом, похожим на треск сухой ветки. Второй — в ногу, раздробив колено. Потом он перестал различать удары. Осталась только боль — всепоглощающая, бесконечная, адская, невыносимая для человеческого сознания.
Он видел, как его правая рука отделяется от тела и отлетает в сторону, рисуя в воздухе кровавый росчерк. Видел, как пальцы на отрубленной кисти ещё шевелятся, сжимаются и разжимаются в агонии, будто пытаются ухватиться за жизнь. Видел, как левая рука летит в придорожные кусты, сбивая иней с пожухлых листьев. Видел, как прекрасное лицо склоняется над ним снова, и губы шевелятся, произнося слова псалмов, которых он уже не слышал.
Потом была только темнота. Тягучая, вязкая, бесконечная.
И последняя, обрывающаяся мысль: Дьявол среди нас…
Хот-Спрингс, Арканзас, 12 января 2006 года, 08:15
Чонгук проснулся от того, что затекло плечо.
Он лежал на боку, поджав колени к груди — поза эмбриона, поза человека, который так и не научился чувствовать себя в безопасности в этом мире. Та самая поза, в которой он спал с детства, когда ещё можно было зарыться лицом в подушку и представить, что ты маленький, что ты под одеялом, что отец не заметит, когда войдёт.
За окном только начинало светать — серый, болезненный рассвет сочился сквозь грязное стекло, ложился на пол бледными, бескровными полосами, будто сам свет был болен и доживал последние часы.
В комнате пахло сыростью и чем-то ещё — тем самым запахом, который Чонгук перестал замечать, но который въелся в стены, в одежду, в кожу. Запах одиночества. Запах дешёвого жилья для тех, кому некуда идти. Запах, от которого хочется вымыться, но который возвращается снова и снова, потому что он внутри, а не снаружи.
Он сел на кровати, потёр лицо ладонями. Кожа была горячей и сухой, хотя в комнате было холодно. Голова — тяжёлой, чугунной, будто кто-то насыпал в черепную коробку песка. Мысли ворочались медленно, как сонные мухи в ноябре — липкие, вязкие, никуда не спешащие. Веки словно налились свинцом, и каждое движение требовало усилия, которого у него просто не было, совсем.
Надо встать, надо сходить к Этель.
Мысль о миссис Этель Паркер, старой соседке с первого этажа, пришла сама и тут же согрела изнутри. Она, наверное, уже испекла пирожки. Всегда пекла по утрам в пятницу. Говорила, что это память о муже — он любил свежую выпечку к завтраку.
Чонгук представил её кухню: жёлтый свет старой люстры, клетчатую скатерть, чайник с отбитым носиком, который она всё собиралась выбросить, но никак не выбрасывала. Представил запах корицы и яблок. И от этого на душе стало чуть теплее, чуть спокойнее.
После пирожков Этель всегда становилось легче. Кошмары отступали до следующей ночи, тревога таяла, и можно было просто сидеть на её кухне, пить дешёвый чай вприкуску с её бесконечными рассказами о муже, о внуке, о том, как жила раньше, когда мир был другим, понятным.
Чонгук встал, и пол качнулся под ногами. Резко, сильно, будто он стоял не в дешёвой квартирке в Арканзасе, а на палубе корабля во время шторма. Он ухватился за спинку кровати, зажмурился, переждал. Через несколько секунд мир выровнялся, но лёгкая тошнота осталась — поселилась где-то под ложечкой и не уходила.
Он постоял, привыкая к вертикальному положению, чувствуя, как кровь отливает от головы, и побрёл в ванную.
В зеркале на него смотрело чужое лицо. Чонгук замер, вглядываясь. Бледное, с тёмными, почти фиолетовыми кругами под глазами, с расширенными зрачками, которые занимали почти всю радужку и почти не реагировали на тусклый свет лампочки. Губы потрескались, в уголках запеклось что-то тёмное. Может, кровь? Он прикусил губу во сне?
— Ты чего такой страшный? — спросил он своё отражение. Голос прозвучал хрипло, сипло, будто не его. Чужой голос, голос человека, которого он не знает.
Отражение не ответило. Только смотрело своими огромными, тёмными глазами, и Чонгуку вдруг показалось, что оно смотрит не на него, а сквозь него. Куда-то туда, за спину, где в углу ванной клубилась тень. Где было темно и страшно.
Он резко обернулся – никого. Только старая стиральная машина, только ржавый кран, только кафель с отбитыми углами.
Успокойся. Ты просто не выспался. Ты просто устал.
Он отвернулся от зеркала — не хотел больше видеть это лицо, — умылся холодной водой. Вода обожгла кожу, стекая по шее за воротник футболки, и это было почти приятно, почти отрезвляюще. Он почистил зубы, с остервенением, до крови дёсен, будто хотел стереть с себя что-то, чего не было. Вкус мятной пасты смешался с привкусом горечи во рту — тем самым, который появлялся по утрам и никак не проходил, сколько ни чисти зубы.
На кухне он налил себе воды из-под крана, выпил залпом, чувствуя, как холод растекается внутри, заполняет пустоту. Потом посмотрел на пустую тарелку, на которой вчера лежали два последних пирожка от Этель. Он съел их перед сном, жадно, не жуя, и спал потом как убитый — ни одного кошмара, ни одного крика. Просто провал в никуда – чёрная дыра на восемь часов.
Надо будет зайти к ней сегодня, сказать спасибо. И попросить ещё, она же не откажет.
Чонгук оделся — натянул те же джинсы, что носил три дня подряд, ту же футболку, тот же свитер, который пах уже не домом Тэхена, а сыростью этой квартиры и собственным потом. Сунул ноги в ботинки, даже не завязав шнурки — они волочились по полу, как змеи, — и вышел в коридор.
Запах ударил в нос сразу. Чонгук остановился, будто наткнулся на стену – сладковатый, приторный, тошнотворный.
Запах, который он уже однажды слышал. Там, в морге, когда следователь заставил его смотреть на тело отца. «Вы должны опознать, это формальность, вы же хотите похоронить его по-человечески». Он смотрел, он запомнил этот запах навсегда – запах смерти. Запах металла и тухлого мяса. Запах, который не выветривается, который въедается в ноздри, в мозг, в душу.
Сердце пропустило удар, потом забилось часто, испуганно, где-то в горле, мешая дышать.
Что это? Откуда?
Он сделал шаг вперёд, к двери подъезда. Шнурки запутались в ногах, он споткнулся, но удержался, вцепившись в стену. Коридор был длинным, тёмным, с одной лампочкой под потолком, которая мигала и шипела. И в конце этого коридора, у самой двери, что-то было.
Сначала Чонгук не понял — просто тёмная груда, какой-то свёрток. Может, мусор? Может, соседи выставили мешки? Но запах... запах становился сильнее с каждым шагом, заползал в нос, в рот, оседал на языке металлическим привкусом.
И Чонгук увидел. Голова.
Она лежала на боку, прямо на грязном кафельном полу, привалившись щекой к двери. Волосы — седые, знакомые, которые он видел всего несколько дней назад — слиплись от крови, примёрзли к полу. Кожа была неестественно бледной, с синеватым отливом, восковой, как у манекена. Как у тех, кого уже не вернуть. Глаза — открытые, мутные, выкатившиеся из орбит, с лопнувшими сосудами вместо белков — смотрели прямо на него. Рот был приоткрыт, из него вытекала тёмная, почти чёрная жидкость, смешанная с чем-то ещё, что Чонгук не хотел понимать.
Рядом, в луже запёкшейся крови, лежало что-то ещё. Комок плоти, который когда-то был мужским достоинством. Теперь это был просто кусок мяса, сморщенный, тёмный, окружённый роем мух, которые жужжали, копошились, откладывали яйца.
Чонгук слышал, как где-то далеко, очень далеко, его собственное сердце колотится в агонии. Как кровь стучит в висках — глухо, тяжело, как молот по наковальне. Как желудок сжимается в спазме, подкатывая к горлу.
Коулман — это был Коулман.
Тот, кто улыбался ему. Тот, кто носил кофе. Тот, кто говорил «я рядом, если что», и смотрел с той особенной теплотой, от которой Чонгуку становилось неловко, но приятно. Кто обещал помочь с документами, кто звал в гости, кто хлопал по плечу и говорил «ты справишься, парень».
Теперь он был здесь – мёртвый, разобранный на части. Смотрящий на Чонгука мутными, остановившимися глазами из лужи собственной крови.
Чонгук хотел закричать. Он открыл рот, втянул воздух — и вместе с воздухом в лёгкие хлынул этот запах, сладкий, тошнотворный, и крик не вышел. Из горла вырвался только булькающий хрип, будто он сам уже начал разлагаться изнутри.
Он хотел отшатнуться — но ноги не слушались, приросли к полу, будто пустили корни в этот грязный кафель.
Он хотел закрыть глаза — но не мог. Не мог оторвать взгляд от этих мутных, выкатившихся глаз, которые смотрели прямо в него, в самую душу, и видели всё.
Это сон. Это кошмар. Сейчас всё будет хорошо.
Голова Коулмана шевельнулась. Чонгук замер, время остановилось. Даже мухи замерли на мгновение, даже лампочка перестала мигать.
Это галлюцинация. Это просто галлюцинация. Это не может быть правдой.
Но голова шевельнулась снова. Медленно, очень медленно, она повернулась на щеке, и теперь смотрела прямо на него. Губы разлепились с тихим, влажным звуком, и изо рта вытекла новая струя чёрной жижи, потекла по подбородку, закапала на пол. Глаза — эти мёртвые, выкатившиеся глаза — сфокусировались на нём. И рот открылся.
— Чонгу-у-ук... — прошелестело из головы.
Голос был булькающим, сиплым, нечеловеческим. Голос, идущий не из лёгких — откуда у отрубленной головы лёгкие? — а откуда-то из другой реальности, из щели между мирами.
— Ты ви-и-идишь? — шипела голова, и язык её, тёмный, распухший, ворочался во рту, выталкивая слова вместе с чёрной жижей. — Это я... твой друг...
— Нет! — выкрикнул Чонгук. Это был не крик, это был вой, визг, скулёж загнанного в угол зверя. — Нет, нет, нет!
Он попятился, споткнулся о собственные шнурки, упал на спину, больно ударившись копчиком, но не почувствовал боли. Он заскользил по полу, отталкиваясь руками и ногами, пятился, пятился, не в силах оторвать взгляд от головы.
А голова поднималась. Медленно, очень медленно, будто её тянули за невидимые нити, она отделилась от пола и повисла в воздухе. В полуметре от земли. Покачиваясь, как маятник, как страшная ёлочная игрушка, она смотрела на него и качалась.
— Ты уби-и-ил меня-а-а... — булькала голова, и из перерезанного горла, из обрубка шеи, капало на пол, чавкало, разлеталось брызгами. — это твоя-а вина-а-а…
— Замолчи! — заорал Чонгук, зажимая уши. — Замолчи, замолчи, замолчи!
Но голос не замолкал, он проникал сквозь пальцы, сквозь кожу, сквозь кости черепа, прямо в мозг.
— Ты ре-е-езал меня-а-а... — вещала голова, и из глазниц потекла тёмная жижа, смешанная с чем-то белым. — Долго-о-о... Пока я крича-а-ал...
Кожа на лице начала отслаиваться. Медленно, как старая краска со стены, она сползала лоскутами, обнажая под собой красное мясо, потом жёлтый жир, потом белую кость черепа.
— Дьявол придёт за тобо-о-ой... — прошипела голова, и её челюсть отвалилась, упала на пол с влажным шлепком. Зубы рассыпались, покатились в разные стороны. — Он ни-и-икому тебя не отда-а-аст...
Чонгук закричал. Он кричал так, как не кричал никогда в жизни. Дико, нечеловечески, захлёбываясь собственным криком, слюной, слезами. Он вскочил — откуда только силы взялись — рванул к двери своей квартиры, влетел внутрь, захлопнул дверь с такой силой, что старая краска посыпалась с косяка, прижался к ней спиной и сполз на пол.
В груди всё ходуном ходило. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выскочить, разорвать кожу, упасть на пол и биться там в агонии отдельно от тела.
Его рвало. Прямо на пол, на джинсы, на руки, которыми он зажимал рот. Желчью и остатками пирожков. Горькая, обжигающая жидкость текла по подбородку, капала на свитер, на руки, которые тряслись так, что он не мог их остановить. Тряслись мелко, противно, неконтролируемо.
Он сидел, сжавшись в комок, обхватив голову руками, и смотрел на дверь, только на дверь. Ждал, что голова войдёт сейчас. Что она будет плыть по воздуху сквозь дерево, булькать, шептать, смотреть своими мёртвыми глазами без челюсти, но за дверью было тихо.
Запах просачивался сквозь щели, заползал под дверь, заполнял квартиру, лез в нос, в рот, в лёгкие, оседал на одежде, на коже, на волосах. Сладковатый, приторный, тошнотворный – запах смерти. Запах Коулмана.
Чонгук закрыл лицо руками, вдавил ладони в глазницы, чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать. Плечи его тряслись, всхлипы вырывались из груди — громкие, истеричные, нечеловеческие, похожие на лай. Он раскачивался вперёд-назад, вперёд-назад, пытаясь успокоиться, вернуть контроль над телом, но не мог.
Коулман мёртв.
Коулман убит.
Его голова лежит у двери. Висит в воздухе. Говорит.
Рядом... рядом то, что Чонгук не мог назвать. То, от чего его выворачивало снова и снова, хотя в желудке уже ничего не осталось, только сухие спазмы.
Тэхен.
Мысль пришла сама, без спроса, как удар под дых. И Чонгук закричал снова, зажимая уши руками, зажмуриваясь, мотая головой.
— Нет! Нет, нет, нет! Тэхен не мог! Тэхен добрый! Тэхен спас меня! Тэхен... Тэхен...
Чонгук не знал, что думать, в голове была каша — мысли путались, переплетались, распадались на куски, смешивались с образами: лицо Тэхена, его тёплая улыбка, его руки, обнимающие по ночам, когда кошмары становились невыносимы. И голова Коулмана, говорящая голова Коулмана. Глаза Коулмана, выкатившиеся из орбит.
Где реальность, а где бред? Голова, которая говорила, — это было по-настоящему? Или ему показалось? Или он наконец сходит с ума, как отец всегда говорил? «Ты кончишь психушкой, щенок, со своей музыкой и своими мечтами».
Он заставил себя встать. Ноги дрожали, подкашивались, но он дошёл до стола, где лежал телефон. Схватил его трясущимися руками — пальцы не попадали по кнопкам, скользили. На экране высветилось время: 08:47.
Надо звонить в полицию. Надо...
Он посмотрел на дверь. За ней лежала голова Коулмана. Висела в воздухе? Или просто лежала? Или ничего не было? И если полиция приедет, они увидят. Они спросят, кто это сделал. Они...
Они подумают на него.
Чонгук всхлипнул. Эта мысль была страшнее, чем говорящая голова. Страшнее, чем запах смерти.
Пальцы сами, помимо воли, набрали знакомый номер. Единственный, который он помнил наизусть, который стал его якорем в этом тонущем мире.
Трубку взяли после первого же гудка. Будто ждали.
— Чонгук? — голос Тэхена был тёплым, спокойным, таким родным, что Чонгук разрыдался снова, только услышав его. — Ты рано, что случилось, Мon Аnge?
— Тэ... Тэхен... — Чонгук захлёбывался словами, слезами, соплями. Он не мог говорить, слова застревали в горле, путались, рассыпались. — Тут... тут... у двери... голова... Коулман... детектив... он... он мёртв... его убили... там голова... и...
— Чонгук, — голос Тэхена стал серьёзным, но всё таким же спокойным. Пугающе спокойным. — Ты дома?
— Да... я... я не знаю... что делать... там... там она говорила...
— Кто говорил?
— Голова... она говорила со мной... сказала...
Пауза, короткая, но Чонгук её услышал.
— Чонгук, послушай меня, — голос Тэхена теперь был ровным и мягким одновременно. — Ты в шоке, ты пережил ужас. Твоя психика защищается, рисует страшные картины. Ты понял? Голова не могла говорить, мёртвые не говорят.
— Но я слышал...
— Тебе показалось – это шок. Это защитная реакция. — В голосе Тэхена появились те нотки, которые всегда успокаивали Чонгука, которые действовали на него как тёплое молоко с мёдом перед сном. — Ты веришь мне?
Чонгук всхлипнул.
— Я... я не знаю...
— Сиди там, — сказал Тэхен. — Никуда не выходи из квартиры. Слышишь? Не выходи, не смотри на это. Я сейчас приеду.
— Пожалуйста... быстрее... — прошептал Чонгук, и голос его был таким отчаянным. — Я боюсь... я очень боюсь...
— Я уже еду, Мon Аnge, держись, я рядом.
Связь прервалась. Чонгук сидел на полу, сжимая телефон в руках, и смотрел на дверь, ждал, боялся и надеялся.
За дверью было тихо, но запах — запах лез, заползал в каждую щель, в каждую пору, в каждую клетку его тела. Он закрыл глаза и попытался не думать о голове, которая висела в воздухе и говорила с ним.
Тэхен приехал через двадцать минут. Для Чонгука эти двадцать минут растянулись в вечность. Он успел сойти с ума, собрать себя заново и снова рассыпаться на куски. Он сидел, обхватив колени руками, уставившись в одну точку на стене, где отслаивались старые обои. Перед глазами всё ещё стояла голова Коулмана — её мутные глаза, её открытый рот, её слова.
Дьявол придёт за тобо-о-ой...
Шаги на лестнице тяжёлые, уверенные. Не такие, как у Коулмана — те были лёгкими, быстрыми. Эти шаги были шагами хозяина, который возвращается в свои владения.
Ключ повернулся в замке — Тэхен оставил его себе «на всякий случай, вдруг ты потеряешь или запрёшься случайно». Чонгук тогда не придал значения. Теперь — не думал об этом вообще.
Дверь открылась. Тэхен вошёл, и Чонгук рванул к нему. Он не пошёл — он бросился, вцепился в его пальто мёртвой хваткой, прижался лицом к груди, к знакомому запаху — чистого белья, древесного одеколона, чего-то тёплого и родного и затрясся в беззвучных рыданиях.
— Там... там... — бормотал он в ткань пальто, комкая её пальцами. — У двери... голова... Коулман... его убили... она говорила... она смотрела...
Тэхен обнял его. Крепко, надёжно, как всегда. Как в те ночи, когда Чонгук просыпался с криком, и Тэхен был рядом, гладил по голове, шептал, что всё хорошо, что он в безопасности, что никто не посмеет его тронуть.
— Тише, тише, — шептал он сейчас, гладя по голове, зарываясь пальцами в спутанные волосы. — Я здесь, я с тобой. Никто тебя не тронет, слышишь? Никто.
— Он говорил... — всхлипывал Чонгук, вцепившись в него, боясь отпустить, боясь, что Тэхен исчезнет, и он останется один на один с этим ужасом.
Тэхен посмотрел на него долгим, спокойным взглядом. В его янтарных глазах не дрогнул ни один мускул. Ни тени страха, ни тени вины, ни тени удивления. Только бесконечная, всепоглощающая нежность.
— Чонгук, — сказал он мягко, беря его лицо в ладони. Ладони у Тэхена были тёплыми, сухими, надёжными. — Посмотри на меня.
Чонгук смотрел. Он не мог оторваться от этих глаз — глубоких, спокойных, как океан в штиль.
— Ты в шоке. Ты пережил такое, что не каждый взрослый мужчина выдержит. Твоя психика защищается, рисует страшные картины, чтобы ты мог справиться с реальностью. Голова не могла говорить. Это был твой кошмар наяву. Ты понял?
— Но я... я слышал...
— Тебе показалось, Мon Аnge. — Тэхен погладил большим пальцем его скулу, вытирая слезу. — Мёртвые не говорят, они уходят навсегда. А тот, кто это сделал... он хотел напугать тебя. Заставить сомневаться.
— Но зачем? — прошептал Чонгук, и в голосе его была такая детская, такая трогательная растерянность.
— Затем, что есть люди, которые хотят тебя уничтожить. Которые хотят забрать тебя у меня. — Глаза Тэхена на мгновение потемнели, но тут же снова стали тёплыми. — Но я не позволю, никому не позволю.
Он притянул Чонгука к себе, обнял, прижал его голову к своей груди, где ровно и спокойно билось сердце.
— Ты веришь мне? — спросил он тихо.
Чонгук всхлипнул. В голове у него был туман, в тумане плавали обрывки мыслей, образов, страхов. Но одно было ясно, одно было незыблемо: Тэхен. Тэхен рядом. Тэхен не даст пропасть, Тэхен спасёт.
— Верю, — прошептал он.
— Умница. — Тэхен поцеловал его в лоб — невесомо, бережно, как целуют самую дорогую реликвию. — Моя умница, а теперь собирайся. Мы уезжаем.
— Куда?
— Ко мне домой. Ты не можешь здесь оставаться. — Тэхен говорил спокойно, деловито, но в голосе звучала сталь, не терпящая возражений. — Полиция приедет, начнутся расспросы, а ты в таком состоянии... Тебя загрызут, Чонгук. Затаскают по допросам, посадят в камеру, а там... Тебе нужно быть в безопасности. Тебе нужно быть со мной.
Чонгук кивнул. Сил спорить не было, да и спорить не хотелось. Хотелось только одного — чтобы этот кошмар кончился. Чтобы Тэхен был рядом, чтобы никто больше не умирал.
Тэхен быстро собрал его вещи — немного, самое необходимое. Виолончель — бережно, как живое существо, упаковал в чехол. Одежду — кое-как, в сумку. Несколько книг, которые Чонгук читал перед сном. Старый плед, подаренный Этель.
Чонгук стоял посреди комнаты, смотрел, как Тэхен двигается, и чувствовал, как постепенно отпускает страх. Туман в голове рассеивался, уступая место тупой, тягучей усталости.
Когда они выходили, Чонгук зажмурился. Изо всех сил зажмурился, вцепившись в руку Тэхена. Не хотел видеть то, что лежало у двери. Не хотел знать, висит оно в воздухе или просто лежит, говорит или молчит.
Но запах — запах ударил с новой силой, густой, приторный, всепроникающий. И Чонгука вырвало прямо на лестнице. Прямо на старые, стёртые ступени.
Тэхен держал его, гладил по спине, ждал, пока спазмы прекратятся. Его рука была тёплой и надёжной.
— Всё хорошо, — шептал он. — Всё хорошо, Мon Аnge. Я рядом, никто тебя не тронет.
Он подхватил Чонгука под руку, почти понёс вниз по лестнице. Посадил на переднее сиденье своей машины — чистой, тёплой, пахнущей кожей и тем же одеколоном. Пристегнул ремнём, как ребёнка, заботливо поправил пряжку.
Когда машина тронулась, Чонгук обернулся. Посмотрел на подъезд, на обшарпанную дверь, за которой осталась голова Коулмана. За которой остался этот кошмар. За которой осталась его старая жизнь, которая и так была кошмаром, но теперь стала ещё страшнее.
На мгновение ему показалось, что в окне первого этажа — у Этель? — мелькнуло чьё-то лицо. Бледное, с тёмными провалами глаз, прижавшееся к стеклу, смотрящее на него.
Но когда он пригляделся, там было пусто. Только серое утро и мёртвый, больной свет, размазанный по стёклам.
— Кто там? — спросил Тэхен, бросив быстрый взгляд в зеркало заднего вида.
— Никого, — прошептал Чонгук. — Показалось.
Тэхен кивнул, сжал его руку, лежащую на колене, и улыбнулся.
— Всё хорошо, — сказал он. — Ты в безопасности. Теперь ты всегда будешь в безопасности.
Машина выехала со двора, и его дом остался позади — серый, мокрый, залитый мёртвым светом. И только запах — сладковатый, приторный — всё ещё чудился Чонгуку, въевшийся в ноздри, в волосы, в одежду.
Запах смерти, которая пришла за ним.
Или за ним пришёл кто-то другой.
Чонгук сидел на пассажирском сиденье, вцепившись в собственную куртку так, что костяшки побелели, а пальцы, казалось, навсегда застыли в этом судорожном хвате. Ногти впились в ткань через тонкую кожу перчаток — он даже не помнил, когда успел надеть перчатки. Или их надел Тэхен?
Он не помнил, как они ехали. Вообще ничего не помнил после того момента, как Тэхен вывел его из подъезда. Были обрывки — серый свет, мокрый асфальт, чьи-то тени на обочинах, которые Чонгуку казались людьми, застывшими в неестественных позах. Было ощущение, что за каждым деревом, за каждым столбом, за каждым поворотом прячется голова Коулмана и смотрит своими мутными, выкатившимися глазами.
Было булькающее, шипящее: «Дьявол придёт за тобой...»
И снова, и снова, и снова, как заевшая пластинка. Как проклятие, которое въелось в мозг и теперь прорастало там чёрными корнями.
— Чонгук.
Голос Тэхена прорвался сквозь вату, толстым слоем облепившую сознание. Чонгук моргнул, увидел, что Тэхен уже вышел из машины, открыл дверцу с его стороны и протягивает руку.
— Пойдём, Мon Аnge.
Слова падали в эту вату медленно, как камни в воду, расходясь кругами. Mon ange – Мой ангел. Тэхен всегда так говорил. Раньше это согревало, сейчас Чонгук просто услышал и кивнул. Он посмотрел на протянутую руку – тёплую, надёжную, живую.
Его собственная рука, когда он потянулся, показалась чужой — серой, дрожащей, с пальцами, которые не слушались. Но Тэхен сжал её, и тепло побежало по венам, растапливая тот лёд, что сковал всё внутри.
Чонгук шагнул из машины, и ноги подкосились. Колени просто отказались держать, будто кости превратились в студень. Земля качнулась, небо перевернулось, но Тэхен подхватил его — мгновенно, будто ждал этого, — прижал к себе, не дал упасть.
— Тихо, тихо, — голос звучал прямо над ухом, нежный, обволакивающий. — Я держу. Я тебя держу, Мon Аnge, иди ко мне.
Чонгук вцепился в него — в пальто, в плечи, в саму жизнь, которая ещё теплилась в этом теле. Прижался, зарылся лицом в знакомый запах: чистого белья, древесного одеколона, лаванды и чего-то ещё, неуловимого, что было просто Тэхеном – запахом безопасности.
Так они и вошли в дом — Тэхен, почти несущий на себе обмякшее тело Чонгука, и Чонгук, вцепившийся в него мёртвой хваткой, с закрытыми глазами, с лицом, мокрым от слёз, которых он даже не чувствовал.
Дом распахнулся перед ними, как объятия. Чонгук никогда не мог понять, как этот старый дом — с его скрипучими половицами, высокими потолками и тёмными углами — умудрялся быть таким тёплым. Не в смысле отопления, а в смысле души. Здесь даже тени были мягкими, не пугали, не тянули свои руки, а просто лежали на стенах и полу, как старые, уставшие звери.
Запах лаванды ударил в нос, смешиваясь с тем, другим, который всё ещё чудился. На мгновение Чонгуку показалось, что он слышит тот сладковатый, тошнотворный запах смерти — но тут же лаванда перебила его, вытеснила, прогнала прочь.
Чонгук зажмурился сильнее, вцепился в Тэхена, прижался.
— Я здесь, — шептал Тэхен, гладя по спине широкими, успокаивающими движениями. Ладонь его ходила вверх-вниз, как по волнам, укачивая, убаюкивая, возвращая к жизни. — Ты дома, ты в безопасности.
В безопасности.
Слово отдалось эхом в пустой голове. Безопасность. Что это вообще значит?
Чонгук попытался вспомнить, когда в последний раз чувствовал себя в безопасности. Может, в детстве, когда мать ещё была жива и пела ему колыбельные? Или, когда впервые оказался в этом доме, и Тэхен укрыл его одеялом, и было тепло, и было хорошо, и кошмары отступили?
Или безопасности не бывает вообще? Есть только промежутки между ужасами, когда можно перевести дыхание?
— Пойдём, — сказал Тэхен, выводя его из оцепенения. — Тебе нужно отмыться.
Отмыться.
Чонгук почувствовал, как кожа покрывается мурашками. Да, отмыться. Смыть с себя этот запах, этот страх, эти глаза, которые смотрели на него из лужи крови. Смыть всё.
Тэхен повёл его наверх, в ванную. Чонгук не смотрел по сторонам — он вообще боялся открыть глаза, потому что каждый раз, когда открывал, мир взрывался образами, от которых хотелось кричать. Он просто шёл, держась за Тэхена, переставляя ноги, как заводная кукла.
Ванная комната встретила их белым светом. Он ударил по глазам даже сквозь сомкнутые веки — резкий, беспощадный, выжигающий. Чонгук зажмурился сильнее, но свет всё равно пробивался, окрашивая внутреннюю сторону век в кроваво-красный.
— Сядь здесь, — голос Тэхена был мягким, но твёрдым. Руки опустили его на крышку унитаза — холодную, гладкую, непривычную. — Подожди минутку.
Чонгук сидел, сжавшись в комок, и слушал звуки: шум воды, льющейся в ванну, шаги Тэхена по кафельному полу, лёгкий скрип крана, который поддавался не сразу. Пар поднимался от воды, тёплый, влажный, и Чонгук чувствовал, как он оседает на коже, на одежде, на волосах.
— Готово.
Тэхен подошёл, присел перед ним на корточки. Чонгук почувствовал его руки на своих коленях — тёплые, тяжёлые, успокаивающие.
— Чонгук, посмотри на меня.
Он не хотел открывать глаза. Боялся, что увидит не Тэхена, а что-то другое. Что-то с мутными глазами и булькающим голосом.
— Mon Аnge, — голос Тэхена стал ещё мягче, почти шёпотом. — Ты со мной. Ты дома, здесь нет ничего страшного. Только я и ты. Открой глаза.
Чонгук открыл. Тэхен сидел перед ним на корточках, и лицо его было совсем близко. Оно было прекрасным — Чонгук всегда это знал, но сейчас, после всего ужаса, эта красота казалась спасением. Тонкие черты, янтарные глаза, в которых плескалась бесконечная нежность, губы, тронутые лёгкой, успокаивающей улыбкой. Тэхен был реален.
— Вот так, — сказал он. — Видишь? Всё хорошо.
Чонгук всхлипнул, и слёзы потекли снова — он даже не заметил, когда они перестали течь в прошлый раз. Тэхен стёр их большими пальцами, осторожно, бережно, как стирают пыль с узоров какой-нибудь очень дорогой вещицы.
— Тебе нужно смыть с себя этот день, — сказал он. — Эту ночь, эту грязь. Можно?
Чонгук кивнул, он бы согласился на что угодно, лишь бы перестать чувствовать то, что чувствовал. Тэхен встал, протянул руку, помог подняться. И начал раздевать медленно, бережно, почти благоговейно.
Сначала куртка — грязная, мокрая, пропахшая страхом и той вонью. Тэхен снял её, аккуратно положил на стиральную машину, будто это была не старая куртка, а ритуальное одеяние. Потом свитер — тот самый, который Чонгук носил три дня подряд, который пах сыростью квартиры и его собственным потом. Тэхен стянул его через голову, и Чонгук вздрогнул, оставшись в одной футболке.
Потом футболка, ткань липла к телу, влажная от пота и пара, и когда Тэхен снимал её, Чонгук почувствовал, как по позвоночнику пробежал холодок. Он стоял голый по пояс, и ему было страшно — не от холода, а оттого, что Тэхен увидит.
Но Тэхен смотрел на него, и в глазах его не было ни осуждения, ни жалости – только нежность и безоговорочное принятие.
Следующими Тэхен снял с него джинсы. Тяжёлые, мокрые, с прилипшими к ним кусочками грязи — Чонгук даже не знал, откуда они взялись, когда успел испачкаться. Тэхен расстегнул пуговицу, потянул молнию вниз — звук показался оглушительным в тишине ванной. Чонгук перешагнул через них, оставшись в одних боксерах.
И последнее. Тэхен не спрашивал, просто опустился перед ним на колени, взялся за резинку, и Чонгук почувствовал, как боксеры скользят вниз по ногам. Он переступил, и теперь стоял перед Тэхеном абсолютно голый.
Тело под его взглядом было чужим. Чонгук вдруг увидел себя как бы со стороны — и ужаснулся. Кожа, когда-то смуглая и живая, теперь была бледной до синевы, с сероватым отливом, как у покойника. Рёбра выступали так отчётливо, что казалось — их можно пересчитать, провести по каждому пальцем. Ключицы торчали острыми выступами, готовыми прорвать тонкую кожу. Позвонки выпирали вдоль всей спины, как горный хребет на карте. Живот впал, втянулся, и на нём, как намёк на то, что когда-то здесь была жизнь, темнела тонкая дорожка волос.
На внутренней стороне локтей — маленькие красные точки. Чонгук посмотрел на них и не понял, откуда они. Может, укололся чем-то? Может, аллергия? Он не помнил.
Руки его дрожали, всё тело дрожало — мелко, противно, неконтролируемо. Он стоял и трясся, как осиновый лист на ветру, и ничего не мог с этим поделать.
Тэхен смотрел на него долго, очень долго. Чонгуку показалось — целую вечность. Он ждал отвращения, ждал вопроса, ждал хоть какой-то реакции. Но Тэхен просто встал, взял его за руку и подвёл к ванне.
— Иди сюда, — сказал он тихо.
Чонгук перешагнул через бортик. Вода обожгла — горячая, почти кипяток, — но через секунду он понял, что это именно то, что нужно. Жар проникал в кожу, в мышцы, в кости, растапливая тот лёд, который сковал всё внутри.
Он опустился в воду, поджал колени к груди, обхватил их руками и замер. Вода доходила почти до подбородка, тёплая, парная, пахнущая чем-то травяным.
Тэхен сел на край ванны, закатал рукава до локтей. Взял мягкую губку — новую, пушистую, пахнущую магазином, — налил на неё гель с запахом лаванды и начал мыть.
Первое прикосновение было таким неожиданным, что Чонгук вздрогнул. Губка коснулась его шеи — тонкой, беззащитной, с пульсирующей жилкой, по которой бежала кровь, — и Чонгук почувствовал, как по спине побежали мурашки, но не от страха. От чего-то другого, от того, что к нему прикасались так.
Тэхен водил губкой медленно, тщательно, будто смывал не просто грязь, а само прикосновение смерти. Он мыл его плечи — острые, выступающие, и Чонгук чувствовал, как под губкой расслабляются мышцы, зажатые в тугой узел с самого утра. Он мыл его грудь — впалую, с проступающими рёбрами, и Чонгук почти слышал, как бьётся его сердце, пытаясь вырваться из этой клетки.
Потом руки, Тэхен взял его левую руку, вытянул из воды, и начал мыть — от плеча до локтя, от локтя до запястья, от запястья до кончиков пальцев. Он мыл каждый палец отдельно, тщательно, будто полировал драгоценность. Когда губка коснулась красных точек на сгибе локтя, Тэхен на секунду замер, но ничего не сказал, просто продолжил.
Потом правая, та же церемония, то же благоговение.
Чтобы Тэхен мог дотянуться до его спины, Чонгуку пришлось наклониться вперёд. Он мыл его спину — долго, тщательно, проводя губкой вдоль позвоночника, по лопаткам, по пояснице. Чонгук чувствовал каждое движение, каждое прикосновение, и от этого хотелось плакать — от нежности, которая разрывала грудь.
Тэхен мыл ноги Чонгука так же тщательно, как руки, — от бёдер до коленей, от коленей до щиколоток, от щиколоток до пяток. Чонгук смотрел, как его ноги, худые, с синими прожилками вен, исчезают под белой пеной, и думал о том, что, наверное, так мать мыла его в детстве.
Тэхен мыл его и тихо напевал. Мелодия была простой, тягучей, похожей на колыбельную. Она лилась медленно, как мёд, обволакивала, успокаивала. Чонгук узнал её — это была та самая мелодия, которую он играл в первые дни, когда только начал приходить в себя в этом доме. Та самая, которую мать напевала ему в детстве, когда он просыпался от кошмаров и боялся заснуть снова.
— Ты знаешь, — сказал Тэхен, проводя губкой по его спине, по выступающим позвонкам, — в Писании сказано: «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят».
Голос его был ровным, спокойным. Он не спрашивал, он утверждал. Он читал это как истину, не требующую доказательств.
— Ты чистый, Мon Аnge, — продолжал он, омывая плечи Чонгука. — Самый чистый из всех, кого я встречал несмотря на то, что с тобой случилось.
Чонгук молчал, глаза его были закрыты, но по щекам текли слёзы — горячие, солёные, они смешивались с водой, с паром, с лавандовой пеной и исчезали, не оставляя следа. Он не знал, о чём говорит Тэхен, не понимал, почему тот называет его чистым. Чистым было то, что Тэхен делал сейчас. Чистым был сам Тэхен, а он, Чонгук, был просто грязью. Просто куском мяса, который отмывают перед тем, как выбросить.
— Бог милосерден, — продолжал Тэхен, омывая его ноги. — Он прощает нам грехи наши, если мы каемся. Но есть грехи, которые нельзя простить. Грехи против чистоты.
Чонгук вздрогнул, не от слов — от того, как они были сказаны. В голосе Тэхена появилась твёрдость, которой не было раньше. Сталь, спрятанная в бархат.
— Те, кто посягает на чистое, кто марает святое, — они обречены. Они не увидят Бога, они увидят только тьму.
Голос лился ровно, как вода из крана и Чонгук вдруг почувствовал, что слова эти — не просто слова. Что за ними стоит что-то страшное. Что-то, чего он боится понять. Сквозь пелену забытья прорвалось слово: «дьявол».
Голова Коулмана. Её мутные глаза. Её булькающий шёпот, который всё ещё звучал в ушах, как заевшая пластинка.
— Дьявол... — прошептал он, не открывая глаз.
Губка замерла на его спине, всего на секунду. Потом продолжила движение.
— Что ты сказал? — голос Тэхена был по-прежнему мягким, но Чонгук уловил в нём новую ноту, напряжение?
— Дьявол... — повторил он громче. Слова вырывались из горла сами, не спрашивая разрешения. — Она сказала... дьявол придёт...
— Кто сказал, Мon Аnge?
— Голова... — Чонгук всхлипнул, и плечи его затряслись. — Коулмана... она говорила... сказала, что дьявол придёт за мной... что он уже здесь...
Губка замерла снова, на этот раз надолго.
Чонгук открыл глаза и обернулся. Тэхен сидел на краю ванны, губка застыла в его руке, и лицо его было странным. Спокойным — да, но в этом спокойствии было что-то... другое. Что-то, от чего у Чонгука похолодело внутри, но Тэхен улыбнулся. Мягко, тепло, успокаивающе.
— Это был кошмар, — сказал он, и голос его снова стал прежним — тёплым, обволакивающим. — Твой разум играет с тобой злые шутки. Ты пережил ужас, и твой мозг пытается переварить его, рисует страшные картины, чтобы ты мог справиться.
Он снова начал водить губкой по спине Чонгука — медленно, ритмично, успокаивающе.
— Нет никакого дьявола, Мon Аnge. Есть только Бог и Бог милосерден к таким, как ты.
— Но она сказала... — Чонгук всхлипнул. — Я слышал... она говорила...
— Тебе показалось. — Голос Тэхена был твёрдым, не терпящим возражений. — Голова не может говорить. Мёртвые не говорят – это был шок. Галлюцинация. Ты понял?
Чонгук кивнул не потому, что поверил, а потому, что хотел поверить. Потому, что верить в галлюцинации было легче, чем верить в то, что мёртвые могут разговаривать. Тэхен продолжил мыть. Осторожно, бережно, смывая последние следы грязи, пота, страха.
— Когда я был маленьким, — сказал он вдруг, и голос его стал задумчивым, мечтательным, — отец учил меня, что тело — это храм. Храм души. Понимаешь?
Чонгук молчал, но Тэхен, кажется, и не ждал ответа.
— Он говорил: «Сынок, если храм грязен, Бог не войдёт в него. Бог любит чистоту. Он любит, когда его дом сияет». И я всегда мылся тщательно, всегда следил за собой, потому что хотел, чтобы Бог вошёл в мой храм.
Он провёл губкой по шее Чонгука, смывая пену.
— Твой храм, — сказал он тихо, — был осквернён много раз. Грязными руками, грязными мыслями, грязными делами. Люди входили в него без спроса, пачкали стены, ломали алтари.
Чонгук сжался, будто от удара. Он понимал, о чём говорит Тэхен, понимал слишком хорошо.
— Но я здесь, — голос Тэхена стал твёрже. — Я здесь, чтобы очистить его. Я вымою каждую трещину, каждую щель, каждый уголок, куда заползла грязь. И Бог войдёт в тебя, Мon Аnge, и ты будешь сиять.
Он набрал в ладони воду и полил на голову Чонгука. Тёплая вода стекала по волосам, по лицу, смешиваясь со слезами.
— Ибо написано: «Окроплю вас чистою водою, и вы очиститесь от всех скверн ваших, и от всех идолов ваших очищу вас».
Слова падали в тишину, тяжёлые, как камни. Чонгук чувствовал их вес, их значение, но не мог понять до конца. Слишком устал, слишком опустошён.
Тэхен выключил воду, тишина стала полной — только капли падали с тела Чонгука обратно в ванну, цокали по поверхности воды.
— Вставай, — сказал Тэхен мягко.
Чонгук встал, вода стекала с него ручьями, оставляя на коже дорожки, по которым сразу бежали мурашки. Он стоял в ванне, голый, мокрый, дрожащий, и смотрел на Тэхена снизу вверх.
Тэхен протянул руку, помог перешагнуть через бортик. Накинул на плечи огромное пушистое полотенце — такое большое, что Чонгук утонул в нём почти с головой и начал вытирать.
Так же бережно, как мыл, так же тщательно, так же благоговейно.
Сначала волосы — промокнул, потом растёр, затем завернул в полотенце, как тюрбан. Вытер лицо — осторожно, чтобы не натереть кожу. Шею, плечи, грудь, спину. Каждый сантиметр тела был просушен с такой тщательностью, будто от этого зависела жизнь.
Чонгук стоял и позволял себя вытирать. Тело его била дрожь — крупная, неконтролируемая, от которой стучали зубы, но внутри, под кожей, разливалось тепло. То самое тепло, которое бывает только в детстве, когда мать укутывает тебя после купания и несёт в кроватку.
Тэхен одел его в чистую пижаму — мягкую, тёплую, пахнущую лавандой и кондиционером для белья. Штаны, рубашка — всё было великовато, болталось на худом теле, но Чонгуку было всё равно. Главное — тепло, главное — чистота. Главное — Тэхен рядом.
— Пойдём, — сказал Тэхен, взял его за руку и повёл в спальню.
Спальня была такой же, как всегда. Большая кровать с белоснежным бельём, тумбочка с лампой, на стене — распятие. Чонгук ложился в эту кровать много раз, но сегодня она казалась особенно мягкой, особенно уютной, особенно спасительной.
Тэхен откинул одеяло, помог Чонгуку лечь. Укрыл его, подоткнул со всех сторон, как ребёнка. Чонгук провалился в мягкость, в тепло, в запах лаванды, и на мгновение ему показалось, что никакого утра не было. Никакой головы, никакого Коулмана, что он просто проснулся, и Тэхен рядом, и всё хорошо.
Тэхен сидел рядом на кровати, взяв его руку в свою.
— Спи, — сказал Тэхен. — Я здесь, я никуда не уйду.
Чонгук смотрел на него. На это прекрасное лицо в полумраке спальни, на эти янтарные глаза, в которых отражался слабый свет лампы с тумбочки, на эти губы, тронутые лёгкой, почти святой улыбкой.
Тэхен был красив. Так красив, что дух захватывало. В этом свете его лицо казалось высеченным из камня — идеальные пропорции, гладкая кожа, чёткая линия челюсти. Он был похож на ангела. На падшего ангела с картин старых мастеров. На того, кто мог бы стоять у врат Рая с огненным мечом.
— Тэхен... — прошептал Чонгук.
— Что, Мon Аnge?
— А если... если она была права? Если дьявол правда... придёт?
Тэхен улыбнулся. Медленно, очень медленно, и в этой улыбке было что-то такое, от чего у Чонгука сердце пропустило удар.
— Пусть придёт, — сказал Тэхен тихо, голос его был ровным, спокойным, но в нём звенела сталь. — Я встречу его и защищу тебя.
Он наклонился и поцеловал Чонгука в лоб — долгий, тёплый, почти отеческий поцелуй.
— Никто не посмеет тронуть тебя, Мon Аnge, никто.
Чонгук кивнул, и глаза его закрылись. Усталость навалилась вдруг — тяжёлая, всепоглощающая, как лавина. Та глубокая, смертельная усталость, которая приходит после долгого крика, после долгого страха, после долгой дороги через ад.
— Спи, — прошептал Тэхен, гладя его по голове. — Я буду сторожить твой сон.
Чонгук провалился в темноту. Он просто лежал в этой темноте, и её не существовало, и он не существовал, и это было хорошо.
Тэхен сидел рядом, гладил его по голове и смотрел в стену. Над кроватью висело распятие — Иисус смотрел на них с креста печальными, всепонимающими глазами.
— «Господь — Пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться», — прошептал Тэхен, и голос его был тихой молитвой. — «Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим. Подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего».
Он перевёл взгляд с распятия на спящего Чонгука. Тот лежал на боку, поджав колени к груди, — поза эмбриона, поза человека, который так и не научился доверять миру. Лицо его во сне было безмятежным — впервые за долгое время.
— «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной», — продолжал Тэхен, и пальцы его гладили спутанные волосы Чонгука, распутывали колтуны, разглаживали. — «Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня».
За окном светало, серый, болезненный свет пробивался сквозь занавески, ложился на пол бледными полосами. Где-то далеко, в городе, который остался за холмами, полиция уже наверняка нашла голову Коулмана, снимала отпечатки и допрашивала соседей.
Но здесь, в этом доме, было тихо. Здесь был только спящий Чонгук и Тэхен, сидящий рядом. Чонгук не знал, что безопасность эта — клетка. И что дьявол, о котором говорила голова, уже здесь. Сидит рядом, гладит по голове и напевает колыбельную.
— «Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих», — шептал Тэхен, глядя на спящего Чонгука. Взгляд его был полон такой любви, такой нежности, такой всепоглощающей преданности, что от него становилось страшно. — «Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни».
Он наклонился и поцеловал Чонгука в висок — едва касаясь, почти невесомо.
— Ты мой, — прошептал он. — Только мой и никто не отнимет тебя у меня.
Кошмары молчали потому, что настоящий кошмар был рядом. Смотрел на него с улыбкой и ждал, когда он проснётся.