Catch me before I catch you

Горячая работа
NC-21
Завершён
200
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
257 страниц, 95 473 слова, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
200 Нравится 58 Отзывы 116 В сборник

Canto № 6. «Не тот яд, что убивает, а тот, что учит дышать»

Настройки
Примечания:
      Чонгук проснулся от влажных поцелуев в шею. Сознание выплывало из глубины сна, подхваченное тёплой волной, и первое, что он почувствовал, были губы Тэхена. Они скользили по его затылку, спускались к плечу, задерживались на позвонках, которые можно было пересчитать по одному, и Чонгук чувствовал каждое прикосновение — влажное, горячее, почти молитвенное.       В комнате было темно — плотные шторы не пропускали утренний свет, только тонкая золотая нить пробивалась там, где ткань не сходилась у края. Камин погас, но в воздухе ещё держалось тепло, смешанное с запахом дров, лаванды и чего-то ещё — того, что осталось от ночи. Того, что они творили до изнеможения, пока не провалились в сон, переплетённые, как корни одного дерева. Запах пота, спермы, их смешанных тел — всё это висело в воздухе, пьянило, напоминало.       — М-м-м, — простонал Чонгук, не открывая глаз. Голос был хриплым со сна, низким, каким-то по-детски жалобным. Тело ещё помнило каждое прикосновение ночи, каждый толчок, каждый стон.       — Доброе утро, — прошептал Тэхен, и его дыхание обожгло кожу за ухом.       Он не спешил. Пальцы его скользили по боку Чонгука, едва касаясь, от рёбер к бедру, от бедра обратно. Каждое прикосновение было лёгким, почти невесомым, и от этого кожа покрывалась мурашками, а внутри разгорался медленный, тягучий огонь. Чонгук чувствовал, как его тело откликается на эти ласки ещё до того, как проснулся разум. Соски затвердели, дыхание участилось, и он непроизвольно выгнулся, подставляясь под пальцы Тэхена.       Чонгук потянулся, чувствуя, как приятная ломота разливается по телу. Всё тело было чужим и родным одновременно — каждый мускул, каждая клетка помнили ночь, помнили, как Тэхен входил в него с той отчаянной, почти звериной страстью, как они не могли остановиться, как Чонгук выкрикивал его имя, не стесняясь, не боясь. Он помнил, как вцепился ногтями в спину Тэхена, оставляя красные полосы, как тот стонал ему в губы, как они кончили почти одновременно, захлёбываясь друг другом. И от этих воспоминаний внутри снова разгорался жар — внизу живота, в бёдрах, в каждой клетке.       Тэхен перевернул его на спину, навис сверху, опираясь на локти. Волосы упали на лицо, и Чонгук, всё ещё не открывая глаз, потянулся, чтобы убрать их. Тэхен перехватил его руку, поцеловал ладонь, запястье, сгиб локтя, и язык его был горячим, влажным, оставляющим влажный след.       — Не хочу, чтобы ты просыпался, — сказал он, целуя его в уголок губ. — Хочу, чтобы ты оставался здесь, со мной, вечно.       Чонгук открыл глаза. В полумраке лицо Тэхена казалось высеченным из тёплого мрамора, но глаза — глаза были живыми, золотыми в отблесках догорающего камина. Он смотрел на Чонгука так, будто тот был самым прекрасным, что создано на свете.       — Ты смотрел на меня всю ночь? — спросил Чонгук, чувствуя, как краска заливает щёки.       — Всю ночь, — серьёзно ответил Тэхен. — И всё равно не насмотрелся.       Он поцеловал его — долго, нежно, смакуя. Поцелуй был совсем не таким, как ночью. Ночью была страсть, отчаяние, желание, которое они оба сдерживали слишком долго. Ночью были впившиеся ногти, сбитое дыхание, слова, которые срывались с губ и тут же тонули в поцелуях. Ночью они брали друг друга, как берут последний глоток воздуха перед тем, как уйти под воду. Чонгук помнил, как кричал, когда Тэхен входил в него снова и снова, как умолял не останавливаться, как чувствовал себя одновременно разбитым и целым.       Утром было другое. Спокойствие, нежность, чувство, что время остановилось и больше никогда не начнёт свой бег. Утром они касались друг друга, как касаются святыни — благоговейно, бережно, зная, что это не исчезнет, не растает, когда откроешь глаза.       Чонгук чувствовал, как по телу разливается тепло. Не то, жаркое, сжигающее — то, которое согревает изнутри, делает мышцы ватными, а мысли — медленными и сладкими. Он обвил шею Тэхена руками, притянул ближе, чувствуя, как их тела соприкасаются от груди до колен.       — Иди сюда, — прошептал он.       Тэхен улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Чонгука сердце пропускало удар, — и опустился на него, позволяя их телам слиться.       Движения были медленными, почти ленивыми. Тэхен целовал его лицо, шею, плечи, грудь, возвращался к губам. Чонгук закрыл глаза, позволяя этому ощущению заполнить его целиком — невесомости, покоя, абсолютного доверия.       — Ты такой нежный, — шептал Тэхен, целуя его висок. — Как лепесток, как первый снег.       — Боже, что ты со мной делаешь, — смущенно выдохнул Чонгук, чувствуя, как внутри разливается знакомое, тянущее тепло.       — Я буду говорить это каждый день, — ответил Тэхен, и голос его был тихим, хриплым, дрожащим.       Чонгук чувствовал, как Тэхен внутри него — медленно, бережно, без той отчаянной спешки, что была ночью. Это было похоже на прилив, который накатывает и отступает, унося с собой всё лишнее, оставляя только их двоих — и эту тишину, и это тепло.       Пальцы Тэхена переплелись с его пальцами, прижали к подушке над головой. Их ладони были раскрыты навстречу друг другу, и Чонгук чувствовал, как бьётся пульс на запястье Тэхена — в такт его собственному, в такт их движениям. Каждый толчок отдавался в нём сладкой волной, поднимался от поясницы к затылку, заставлял выгибаться, искать больше.       — Не закрывай глаза, — прошептал Тэхен.       В золотых глазах Тэхена отражался свет утра, и в них был целый мир. Мир, в котором Чонгук был единственным. Единственным, кого Тэхен видел. Единственным, кого Тэхен хотел. Единственным, кого Тэхен любил.       Он не знал, что такое любовь. Он не знал, как это — любить. Но сейчас, глядя в эти глаза, чувствуя этого человека внутри себя, чувствуя, как его сердце бьётся в унисон с сердцем Тэхена, он начинал понимать.       Любовь — это когда можно быть слабым. Когда можно плакать. Когда можно не бояться, что тебя увидят таким. Любовь — это когда тебя держат. Не отпускают, даже когда весь мир рушится.       — Я люблю тебя, — сказал Тэхен, и слова упали в тишину, как капли дождя.       Чонгук не ответил, не мог. Слова застряли в горле, но Тэхен, кажется, услышал их без звука. Он ускорился совсем чуть-чуть, и Чонгук почувствовал, как внутри нарастает знакомая волна — медленная, глубокая, неудержимая.       Он кончил с тихим, сдавленным стоном, вцепившись в плечи Тэхена, чувствуя, как горячие толчки разливаются по животу, и Тэхен последовал за ним, уткнувшись лицом в его шею, тяжело дыша, и горячая пульсация заполнила Чонгука изнутри, напоминая, кто кому принадлежит.       Несколько минут они лежали неподвижно, пытаясь отдышаться. Чонгук чувствовал, как по телу разливается приятная истома, как мышцы расслабляются, как мысли тают, оставляя только ощущение тепла и покоя. Семя Тэхена вытекало из него, смешиваясь с его собственным на коже, и это было грязно, липко, но Чонгуку не хотелось двигаться, не хотелось смывать это — хотелось оставаться таким, отмеченным, полным.       Он лежал, закрыв глаза, слушая, как ровняется дыхание Тэхена, чувствуя, как тяжесть его тела постепенно смещается. Тэхен приподнялся на локтях, и Чонгук уже приготовился к тому, что тот ляжет рядом, обнимет, укутает в одеяло.       Но Тэхен начал целовать его. Не просто так — медленно, настойчиво, спускаясь всё ниже. Губы коснулись ключицы, грудины, впадины между рёбрами, и Чонгук вздохнул, расслабляясь, позволяя этим поцелуям вести его куда-то ещё. Тэхен целовал его живот, оставляя влажные дорожки на коже, пах, внутреннюю сторону бёдер, и Чонгук почувствовал, как внутри снова просыпается что-то тёплое, тягучее.       — Тэхен... — прошептал он, не понимая, куда тот клонит.       — Шшш, — ответил Тэхен, и в его голосе была улыбка.       Он перевернул Чонгука на живот — медленно, бережно, и тот не сопротивлялся, только выдохнул глубже, когда Тэхен раздвинул его бёдра коленями. Простыня была влажной под ним, пахла ими обоими, и Чонгук чувствовал, как сердце начинает биться чаще.       — Ты такой чувствительный, — прошептал Тэхен, проводя пальцами по его ягодицам, раздвигая их, и Чонгук вздрогнул, когда прохладный воздух коснулся того места, которое только что было заполнено. — Чувствуешь, как ты открыт? Как ты ждёшь?       Чонгук не мог внятно ответить, он чувствовал. Чувствовал, как пульсирует вход, ещё влажный от семени Тэхена, как мышцы всё ещё помнят его форму, как внутри всё сжимается и разжимается в слабых, непроизвольных спазмах. Каждое прикосновение воздуха было острым, почти болезненным — но это была та боль, которая хотела продолжения.       Тэхен наклонился, и Чонгук почувствовал его дыхание там, где ещё никогда не чувствовал. Горячее, влажное, оно обожгло чувствительную кожу, и он вцепился в подушку, застонав.       — Не... Тэхен, там же...       — Тише, Mon Ange, все замечательно.       Первое прикосновение языка было таким лёгким, что Чонгук сначала не понял, что это. Просто тёплая, мягкая влажность, скользнувшая по самому краю. Но потом Тэхен лизнул снова, увереннее, и мир перевернулся.       Чонгук закричал — негромко, сдавленно, уткнувшись лицом в подушку. Это было слишком. Слишком много. Слишком интимно. Слишком грязно. И одновременно — слишком хорошо, чтобы просить остановиться.       Язык Тэхена двигался медленно, неторопливо, обводя, надавливая, проникая внутрь, и Чонгук чувствовал каждое движение, каждую вибрацию, каждое прикосновение усиленное, обострённое тем, что его тело всё ещё было расслаблено после близости, всё ещё было открытым. Он слышал влажные, развратные звуки, и от них краснел до корней волос, но не мог, не хотел останавливать.       — Ты такой сладкий, — выдохнул Тэхен, отрываясь на секунду, и Чонгук почувствовал, как его пальцы раздвигают ягодицы шире, подставляя его языку.       Тэхен вернулся к своему занятию, и теперь его язык проникал глубже, двигался быстрее, описывал круги, и Чонгук чувствовал, как внутри нарастает новая волна — не такая острая, как первая, но более глубокая, более всеобъемлющая. Он уже кончил один раз, его член был мягким, прижатым к животу, но напряжение росло где-то в другом месте — в пояснице, в бёдрах, в самом центре, где язык Тэхена творил что-то невозможное.       — Тэхен... — простонал он, не в силах больше молчать. — Я... я сейчас...       — Кончай, мой хороший — шепнул Тэхен, и его голос, низкий, хриплый, вибрировал прямо в него.       Чонгук кончил сухой, длинной волной, выгибаясь дугой, вцепившись в подушку так, что костяшки побелели. Это был не тот оргазм, что был раньше — он шёл не от члена, а откуда-то из глубины, сотрясая всё тело, заставляя его содрогаться снова и снова. Он слышал свой голос, но не понимал, что кричит, чувствовал, как Тэхен продолжает ласкать его языком, продлевая удовольствие, пока последние спазмы не затихли.       Он лежал, обессиленный, мокрый от пота, чувствуя, как дрожат мышцы, как пульсирует всё тело. Тэхен поцеловал его между лопаток, потом прижался губами к позвонку, к шее, к мочке уха.       — Я с тобой окончательно сойду с ума, Mon Ange — прошептал он.       Чонгук не мог ответить. Он только всхлипнул, когда Тэхен перевернул его на спину и притянул к себе, укрывая одеялом.       Тэхен поднял голову, посмотрел на него. В его глазах стояли слёзы — Чонгук видел их, видел, как они блестят в полумраке, как дрожат на ресницах, не решаясь упасть. И в этом взгляде было столько всего, что невозможно было описать словами.       — Ты лучшее, — сказал Тэхен, — что случилось со мной в жизни.       — Ты тоже, — прошептал он. — Ты тоже.       Они лежали в обнимку, глядя, как светлеет небо за окном, слушая, как ветер играет с ветвями деревьев. Где-то далеко стучал дятел, и этот звук был единственным, что нарушало их тишину.       Пальцы Тэхена перебирали волосы Чонгука, массировали кожу головы, спускались к шее, к плечам. Внутри разливалось такое спокойствие, что, казалось, можно было лежать так вечно.       — Чонгук, — сказал Тэхен, и в голосе его появилась новая нотка. Не тревога, скорее сожаление.       — М-м-м?       — Мне нужно будет отлучиться сегодня.       Чонгук открыл глаза. Внутри что-то ёкнуло, но он не подал вида.       — Куда?       — В церковь Святого Михаила. — Тэхен погладил его по щеке. — Завтра благотворительный день для бездомных. Я обещал помочь — и подготовиться, и провести. Нужно уехать сегодня, вернусь только завтра к вечеру.       Чонгук почувствовал, как внутри всё сжалось. Они почти не расставались с тех пор, как он попал в этот дом. Тэхен всегда был рядом — и в больнице, и здесь, в домике. Мысль о том, что он останется один, даже на сутки, была пугающей.       — Я могу остаться, — сказал Тэхен, видя его лицо. — Скажу, что заболел. Или...       — Нет. — Чонгук покачал головой, хотя внутри всё протестовало. — Нет, это важно. Ты должен помочь. Ты всегда помогаешь всем – это правильно.       Тэхен смотрел на него долгим, тёплым взглядом. В нём было столько любви, столько благодарности, что у Чонгука защипало в глазах.       — Ты справишься? — спросил Тэхен.       — Я справлюсь, — Чонгук улыбнулся. — Ты же вернёшься?       — Конечно. — Тэхен поцеловал его в лоб. — Я всегда возвращаюсь. Я не могу быть долго без тебя.       — Тогда поезжай, — Чонгук погладил его по щеке. — Делай добрые дела, а я буду ждать.       Тэхен обнял его, прижал к себе, и Чонгук чувствовал, как бьётся его сердце — ровно, сильно, надёжно. Они лежали так долго, не желая отпускать друг друга. Потом Тэхен встал, начал одеваться. Чонгук смотрел, как он двигается по комнате, как свет падает на его плечи, на спину, на руки — и внутри разливалось странное, щемящее чувство. Он заметил красные полосы на спине Тэхена — следы своих ногтей, — и его бросило в жар от воспоминаний.       Тэхен подошёл, поцеловал его в губы — долго, нежно, обещая.       — Играй, — сказал он. — Пиши музыку. Время пролетит быстрее.       — Я буду ждать, — повторил Чонгук.       Дверь закрылась. В доме стало тихо, слишком тихо.       Чонгук лежал, глядя в потолок, чувствуя, как постепенно остывает простыня там, где лежал Тэхен. Он провёл рукой по своему животу — липкому, ещё влажному, — и внутри снова что-то сжалось от тоски, которая уже начинала заполнять пустоту.              Чонгук стоял у окна, глядя, как снег падает на заснеженную поляну. Машина Тэхена давно скрылась за поворотом, но он всё ещё смотрел туда, где лес расступился, пропуская её. Снежинки ложились на стекло, таяли, оставляя прозрачные дорожки, и Чонгук следил за ними взглядом, позволяя себе ни о чём не думать, только чувствовать.       Тишина в доме была полной — не той, что пугала раньше, когда каждый скрип половицы казался шагом, а каждый шорох — дыханием за спиной. Другой. Тягучей, как мёд, как расплавленное золото. В ней было тепло, и запах дров, и что-то ещё, неуловимое, что осталось от Тэхена. Тот самый запах — чистого белья, лаванды, терпкого одеколона и чего-то глубокого, смутно знакомого, что Чонгук уже не мог отделить от чувства дома.       Он отошёл от окна, провёл рукой по спинке дивана, на котором они сидели вчера вечером. Подушка всё ещё хранила форму головы Тэхена — лёгкую вмятину, которую время ещё не успело разгладить. Чонгук замер, глядя на неё. Потом, словно подчиняясь порыву, которого не мог объяснить, он прижался щекой к этому месту. Вдохнул. Запах ударил в нос — такой знакомый, такой родной, что у Чонгука перехватило дыхание. На секунду ему показалось, что Тэхен всё ещё здесь, что сейчас он выйдет из спальни, улыбнётся, скажет что-нибудь щемяще нежное. Чонгук зажмурился, чувствуя, как к горлу подступает ком. Он отстранился резко, будто обжёгся. Нельзя. Нельзя сейчас раскисать. Тэхен вернётся, он обещал.       Виолончель стояла в углу, прислонённая к стене. Чонгук подошёл к ней, провёл пальцем по грифу. Дерево было прохладным, гладким, но под пальцами оживало, отвечало знакомой вибрацией. Он вынес инструмент к окну, где свет был ярче, сел на стул, подогнал под себя, чувствуя, как привычный вес успокаивает.       Первые ноты родились сами. Не та мелодия, что он играл вчера, — другая. Более тихая, более грустная. Она была о том, как падает снег, как дым поднимается над трубой и тает в небе, как ждать человека, который обещал вернуться, но время тянется так медленно, что каждая минута становится вечностью.       Чонгук играл, глядя в окно. Снежинки кружились в медленном танце, и музыка вторила им, сплетаясь с ветром, с шорохом деревьев, с тишиной, которая наполняла дом. Он не думал о том, что играет, не искал идеального звука — просто позволял пальцам вести смычок, а струнам петь. И в этом пении было всё: утро, проведённое в объятиях Тэхена, его губы, скользящие по позвоночнику, его голос, шепчущий «я люблю тебя», его руки, которые держали так, будто Чонгук был самым хрупким и самым ценным сокровищем.       Пальцы помнили. Они помнили, как впивались в спину Тэхена прошлой ночью, оставляя красные полосы. Помнили, как гладили его волосы, когда он лежал на груди Чонгука, слушая, как бьётся его сердце. Помнили каждое прикосновение, каждое движение, каждую дрожь. И сейчас, когда они двигались по струнам, в этом движении была та же нежность, то же благоговение.       Так прошёл час. Может, два. Чонгук не следил за временем. Он останавливался, когда затекали пальцы, пил чай, который заварил с утра — тот самый, с мёдом и имбирём, который Тэхен всегда делал для него, — и снова брался за смычок. Чай был уже остывшим, но Чонгук пил его медленно, чувствуя, как мёд тает на языке, и это тоже было частью ожидания.       В какой-то момент он заметил, что на улице перестал падать снег. Лес замер, будто прислушиваясь. Ветви деревьев, отяжелевшие от снега, не шевелились, и даже дятел, который стучал где-то неподалёку всё утро, замолчал. Тишина стала почти осязаемой.       Чонгук отложил виолончель, оделся — в ту самую куртку, которую купил Тэхен, в шарф, который тот накинул ему на плечи в тот вечер, когда они впервые приехали сюда. Шарф был длинным, мягким, пах лавандой. Чонгук закутался в него, чувствуя, как тепло обнимает шею.       Воздух на улице обжёг лицо, но это было приятно. После духоты дома морозная свежесть казалась глотком ледяной воды — резкой, бодрящей, живой. Чонгук вдохнул полной грудью, чувствуя, как лёгкие наполняются чистотой, как холод щиплет ноздри, как снег хрустит под ногами.       Он прошёл по тропинке, протоптанной к озеру. Снег был глубоким, местами доходил до колен, и Чонгук проваливался в него, оставляя за собой цепочку следов. У берега он остановился.       Там, где вчера провалился лёд, теперь чернела полынья, окружённая наледью. Вода была тёмной, почти чёрной, и от неё веяло холодом, который чувствовался даже на расстоянии. Чонгук смотрел на неё и чувствовал, как внутри поднимается что-то странное. Не страх. Не благодарность. Что-то более глубокое, первобытное, что жило где-то в основании позвоночника.       Он мог утонуть. Он не утонул, Тэхен вытащил его.       Чонгук вспомнил, как вода сомкнулась над головой, как лёд крошился под руками, как холод обжёг лёгкие. Вспомнил, как не мог дышать, как не мог кричать, как тьма тянула его вниз, обещая покой. И как руки Тэхена — сильные, горячие, живые — выдернули его из этой тьмы. Как Тэхен тащил его по льду, не обращая внимания на осколки, режущие ладони. Как он кричал — впервые за всё время, что Чонгук его знал, — кричал от ужаса, что может не успеть.       Чонгук стоял на берегу, глядя на чёрную воду, и думал о том, что Тэхен спас его не только тогда. Он спасал его каждый день, каждую ночь, каждую минуту, с тех пор как они встретились. От отца. От одиночества. От голода. От ломки. От самого себя.       Он повернулся и пошёл обратно. Снег скрипел под ногами, ветер трогал волосы, и Чонгук чувствовал, как внутри, в самой глубине, разливается что-то тёплое, невыразимое. Может быть, это и была любовь.       В доме снова стало тепло. Камин догорал, оставляя после себя красные угли, которые ещё дышали жаром. Чонгук подбросил поленья — так, как научил Тэхен: сложить пирамидкой, оставить пространство для воздуха, поджечь снизу. Пламя лизнуло кору, схватилось, поползло вверх, и через минуту камин снова загудел, наполняя комнату живым, танцующим светом.       Чонгук сидел на полу перед камином, обхватив колени руками, и смотрел, как огонь пожирает дерево. Тени метались по стенам, и в их движении было что-то успокаивающее, древнее. Люди тысячи лет смотрели на огонь, и Чонгук понимал почему. В огне было время. Была жизнь. Было обещание, что всё пройдёт, и боль, и страх, и одиночество, и останется только тепло.       Он думал о Тэхене. О том, как тот смотрел на него утром — с такой нежностью, с таким благоговением, что Чонгуку казалось, он сейчас разобьётся, как стекло. О его руках, которые держали его так бережно, будто он был сделан из тончайшего фарфора. О его голосе, который шептал «Мon Аnge», и это обращение было не просто обращением — оно было молитвой. О том, как они любили друг друга — ночью, в темноте, когда тела сливались в одно, и Чонгук чувствовал каждую клетку Тэхена, каждый его вздох, каждый удар сердца. И утром, когда время остановилось, и они касались друг друга, как касаются святыни.       Он думал о том, как Тэхен ушёл, и как он сам сказал «поезжай», хотя внутри всё сжималось от мысли, что он останется один. Почему он сказал это? Потому что это было правильно. Потому что Тэхен — хороший человек, он помогает другим, он делает мир лучше, и Чонгук не имел права держать его только для себя. Даже если очень хотелось.       Он не знал, что это такое — любить. Но сейчас, сидя у камина, чувствуя, как тепло разливается по телу, чувствуя, как внутри, в самой глубине, пульсирует что-то живое, он начинал понимать.       Любовь — это когда человек уходит, а ты остаёшься в его запахе, в его вещах, в его тишине. Когда ты ловишь себя на том, что смотришь на дверь, ожидая, что она вот-вот откроется. Когда ты вдруг замечаешь, что считаешь часы, минуты, секунды до его возвращения. Любовь — это когда ты ждёшь.       К обеду он снова взял виолончель. На этот раз мелодия была другой — более живой, более светлой. Она рождалась из воспоминаний: как Тэхен улыбнулся ему впервые, как его глаза загорелись, когда Чонгук заиграл для него, как они танцевали в этой самой комнате, не включая музыку, потому что она звучала у них внутри. Она была о том, что Тэхен вернётся, что это не навсегда, что есть завтра, и послезавтра, и много дней, которые они проведут вместе. Что каждый день будет таким — тёплым, полным, наполненным.       Он играл, пока не стемнело. За окнами снова пошёл снег — крупный, густой, застилающий лес белой пеленой. Снежинки бились в стекло, таяли, оставляя влажные дорожки, и в этом тоже было что-то успокаивающее — словно сама природа закутывала дом в одеяло, охраняя его покой.       Чонгук поставил виолончель в угол, зажёг лампу на столе. Достал блокнот, который Тэхен оставил «для записей», и начал выводить ноты.       Пальцы дрожали — не от слабости, от волнения. Он не писал музыку с тех пор, как умерла мать. Тогда, в детстве, он садился за маленькое пианино, которое отец принёс неизвестно откуда, и выводил простые мелодии, а мать слушала, улыбаясь, и говорила: «Ты станешь великим музыкантом, мой мальчик». А потом её не стало, и музыка ушла. Осталась только чужая, выученная, механическая, но не своя.       А сейчас вдруг захотелось. Захотелось записать ту мелодию, что родилась утром, когда он смотрел на снег и думал о возвращении. И ту, что была после обеда, когда он сидел у камина и чувствовал, как тепло разливается по телу. И ту, что игралась сама собой, когда он думал о Тэхене.       Он писал, зачёркивал, переписывал снова. Ноты ложились на бумагу, оживали под карандашом, и Чонгук чувствовал, как внутри, там, где была пустота, начинает звучать что-то новое живое его.       Снег за окном всё падал, а он не замечал времени. Только когда затекли пальцы и заболели глаза, он отложил карандаш и посмотрел на часы. Половина девятого.       Чонгук встал, потянулся. В доме было тепло, но почему-то пусто. Пустота эта была не той, что раньше — давящей, удушающей. Она была тихой, спокойной, как лес после снегопада, но всё равно она была.       Он подошёл к окну, прижался лбом к холодному стеклу. В темноте ничего не было видно — только снег, который всё падал и падал, заметая следы, стирая дорогу. Где-то там, за этой белой пеленой, был город. И в городе был Тэхен.       Чонгук закрыл глаза, пытаясь представить его. Наверное, он сейчас в церкви, помогает готовить еду для бездомных, раскладывает одежду, улыбается людям. Или уже вернулся в свою квартиру, пьёт чай, читает книгу. Или, может быть, думает о нём, как он думает о Тэхене. Чонгук хотел верить, что думает.       Он отошёл от окна, лёг на диван, накрылся пледом. Плед пах Тэхеном — лавандой, дымом, чем-то тёплым и родным. Чонгук зарылся в него лицом, вдохнул полной грудью, и на секунду показалось, что Тэхен рядом, что его рука лежит на его плече, что он шепчет что-то на ухо, успокаивая, обещая.       Сон пришёл не сразу. Чонгук ворочался, переворачивался с боку на бок, вглядывался в темноту. Ему казалось, что за окном кто-то ходит, что деревья скрипят не так, как обычно. Сердце начинало биться чаще, и он ловил себя на том, что прислушивается, не раздадутся ли шаги на крыльце, не повернётся ли ключ в замке. Но было тихо. Только ветер, только снег, только потрескивание дров в камине.       Чонгук закрыл глаза, представил лицо Тэхена. Его глаза, его губы, его улыбку. Представил, как Тэхен смотрит на него — так, будто он — самое прекрасное, что есть на свете. И от этого внутри стало теплее, спокойнее. Он заснул под утро, когда небо начало светлеть, а снег перестал падать.       Ему снился Тэхен. Он стоял на пороге, в руках у него был свёрток, от которого пахло чем-то вкусным, домашним. На плечах его лежал снег, волосы были влажными, но он улыбался — той самой улыбкой, от которой у Чонгука сердце таяло. Чонгук бросился к нему, прижался, чувствуя, как холод его куртки сменяется теплом тела. Тэхен обнял его, прижал к себе, и Чонгук слышал, как бьётся его сердце — ровно, сильно, вечно.       — Я ждал, — прошептал Чонгук.       — Я знаю, — ответил Тэхен, целуя его в макушку. — Я всегда знаю.       Во сне Чонгук улыбнулся и прижался к нему крепче, чувствуя, как тепло разливается по телу, прогоняя холод одиночества.       За окнами светало. Снег больше не падал. Где-то далеко, за лесом, за холмами, дорога вела в город, а из города — обратно. И на этой дороге, в сером утреннем свете, ехала машина, и в машине сидел тот, кто обещал вернуться. Ждать осталось недолго.              Хот-Спрингс, Арканзас, 10 февраля 2006 года, 09:45       Тэхен припарковался у знакомого подъезда, заглушил двигатель. В зеркале заднего вида отражалось серое утро, снег, который только начинал таять на асфальте, и его собственное лицо — спокойное, почти безмятежное. Он сидел так минуту, другую, глядя на дверь подъезда, из которой выходил когда-то с Чонгуком на руках. Тогда он нёс его, разбитого, грязного, полуживого. Сейчас он шёл за правдой.       В подъезде пахло сыростью, кошками и чем-то ещё — тем самым запахом, который он запомнил с прошлого раза. Тогда он не придал ему значения. Сейчас — прислушался. Лекарства. Старые, застоявшиеся, въевшиеся в стены. Сладковатая гниль умирающей плоти, которую не скрыть ни лавандой, ни выпечкой. Тэхен поднялся на первый этаж, остановился у двери Этель. Прислушался, за дверью было тихо, только радио играло где-то в глубине квартиры — старая, забытая мелодия – Гленн Миллер «Moonlight Serenade» – плавная, тягучая, как патока.       Он не стал стучать сразу. Вместо этого отошёл к окну на лестничной клетке, достал телефон. На экране высветилось сообщение от Чонгука, отправленное час назад: «Всё хорошо? Когда вернешься?». Тэхен улыбнулся, убрал телефон. Потом посмотрел на дверь. Взгляд его упал на щель между косяком и полом — там, где дверь неплотно прилегала к порогу, лежал сложенный листок бумаги. Тэхен наклонился, вытащил его. Рецепт.       Он развернул листок, пробежал глазами знакомые строчки. Имя, фамилия, дата — всё совпадало. Название препарата, дозировка, подпись врача. Всё, что нужно было знать. Тэхен сложил рецепт, сунул в карман. Посмотрел на дверь, теперь он знал.       Он постучал — тихо, вежливо, как стучатся к старой женщине, которая живёт одна. За дверью послышались шаги, шаркающие, неторопливые. Радио за стеной продолжало играть, медные духовые выводили грустную, убаюкивающую мелодию.       — Кто там? — голос Этель был тихим, чуть встревоженным.       — Откройте, — сказал Тэхен. — Мы с вами не знакомы, но мне нужно поговорить о Чонгуке.       За дверью повисла тишина, Тэхен ждал. Он знал, что она откроет. Она должна открыть.       Щёлкнул замок, дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо Этель — морщинистое, бледное, с выцветшими голубыми глазами. Она смотрела на него и, казалось, уже знала, зачем он пришёл. Зрачки её расширились, и она сделала шаг назад, будто хотела захлопнуть дверь, но рука не слушалась.       — Вы... вы друг Чонгука? — спросила она.       — Да, — ответил Тэхен. — Можно войти?       Она посторонилась, пропуская его. В прихожей пахло лекарствами — сильнее, чем в подъезде. Тэхен огляделся, на этажерке у входа, рядом с очками и ключами, стояла коробка из-под трамадола, пустая. Рядом — ещё одна. И ещё. Запах въелся в обои, в ковёр, в шторы. Этот дом был пропитан смертью задолго до сегодняшнего дня.       Он перевёл взгляд на Этель. Она стояла, сцепив руки перед собой, и смотрела на него с выражением, которое трудно было прочитать. Страх? Облегчение? И то, и другое.       — Проходите на кухню, — сказала она. — Я чай поставлю.       Тэхен кивнул, снял пальто, повесил на вешалку и пошёл за ней. Радио играло в гостиной, и мелодия следовала за ними, обволакивая, убаюкивая, превращая реальность в тягучий, липкий сон.       На кухне он сел за стол, наблюдая, как Этель суетится у плиты, ставит чайник, достаёт чашки. Руки её дрожали так сильно, что она никак не могла попасть в ручку чайника, и тонкий фарфор звякал о столешницу – она боялась. Боялась так, что воздух в комнате, казалось, сгустился.       — Не нужно чая, — сказал Тэхен. — Присядьте.       Она послушалась, села напротив, положив руки на стол. Пальцы её были тонкими, узловатыми, с больными суставами, которые выворачивал артрит. Те самые пальцы, которые месили тесто для пирожков. Которые крошили таблетки в начинку. Которые держали Чонгука за руку, когда он приходил к ней за теплом и утешением.       — Вы знаете, зачем я пришёл, — сказал Тэхен. Это было не вопросом.       Этель молчала. Смотрела на свои руки, на стол, на окно, за которым падал снег. Только не на него.       — Чонгук лежал в больнице, — продолжал Тэхен, голос его был ровным, спокойным, почти ласковым. — Две недели. У него была ломка. Вы знаете, что такое ломка, Этель?       Она кивнула, едва заметно.       — Он кричал, — сказал Тэхен. — Он не спал, не ел, его рвало, его трясло. Он звал маму, которой нет. Он царапал себе грудь, пытаясь содрать кожу. Он говорил, что умирает. И я держал его и не мог помочь, потому что не знал, что с ним. Не знал, что вы делали с ним всё это время.       — Я хотела как лучше... — прошептала Этель.       — Вы хотели как лучше, — кивнул Тэхен. — Я знаю. Вы думали, что спасаете его?       Этель вздрогнула, подняла на него глаза, в них стояли слёзы. Радио за стеной играло «Stardust» — Хоги Кармайкл, медленно, тягуче, как будто время текло сквозь пальцы.       — Вы знаете, что случилось с вашим внуком, Этель? — спросил Тэхен, переведя взгляд на фотографию в золотистой рамке, где изображен темноволосый мальчонка лет семи в обнимку с плюшевым медведем. — Он повесился, потому что вы давали ему лекарства, чтобы он перестал пугать вас своими криками. Вы такая трусиха Этель, прикрываясь помощью травили невинного парня. — голос мужчины бархатистый и прекрасный обволакивал каждую клеточку в теле старой женщины, выпуская губительный яд — Вы верили в то, что спасаете, но вы сделали его зависимым. А когда лекарства кончились, он не выдержал, он предпочёл смерть.       — Нет... — прошептала Этель. — Нет, это не так... он просто... он был болен...       — Он был болен, — согласился Тэхен. — И вы его лечили. Как лечили Чонгука. Теми же лекарствами. Тем же способом. Вы думаете, я не знаю, что у вас на кухне? Не знаю, сколько пустых коробок вы спрятали в шкафу? Не знаю, что вы клали в пирожки, которые так любил Чонгук? — Тэхен в действительности не знал, не знал всей душещипательной истории Этель, она и не важна. Важен только Чонгук, его ангел.       Этель закрыла лицо руками, плечи её затряслись. Слёзы текли между пальцами, падали на передник, на стол, смешиваясь с дрожью, которая сотрясала её тело.       — Я не хотела... я хотела как лучше... он так страдал... я видела...       — Вы видели, — голос Тэхена стал тише, мягче, почти шепотом. — Вы видели, как он тает. Как худеет, бледнеет, теряет память. Вы видели, как он дрожит по утрам, как ждёт вашей отравы, как ему становится обманчиво легче после неё. Вы всё видели, Этель. Вы просто не хотели признаваться себе, что изводите его ещё больше.       Она беззвучно сотрясалась в рыданиях. Радио за стеной играло «I'll Be Seeing You» — старую, забытую песню о том, что даже разлука не вечна.       — Я... я правда хотела помочь... — прошептала она. — Он был таким одиноким... таким потерянным... я думала... я думала, если ему станет легче, он сможет жить... он сможет играть... он сможет...       — Он сможет умереть, — закончил Тэхен. — Вы желали ему смерти?       Этель замерла, сняла руки с лица, посмотрела на него. В её глазах был ужас. Не тот, который приходит от осознания вины. Тот, который приходит, когда понимаешь, что перед тобой не человек.       — Что... что вы сделаете? — спросила она.       Тэхен не ответил, он встал, подошёл к шкафчику, где стояли лекарства. Открыл дверцу. На полке лежали коробки — пустые и полные. Трамадол, морфин, оксикодон, ещё что-то, названия он не читал. Десятки коробок. Сотни таблеток. Маленькая домашняя аптека, которая стала фабрикой смерти.       Он взял коробку трамадола, высыпал блистеры на стол. Белые, маленькие, безобидные на вид. Такие же, как в рецепте, который лежал у него в кармане.       — Вы будете пить, — сказал он, садясь напротив. Голос его был ровным, спокойным, как у врача, прописывающего лечение.       Этель смотрела на таблетки, на него, на окно, за которым падал снег. Глаза её расширились, зрачки заняли почти всю радужку.       — Вы не можете... — прошептала она. — Это убийство...       — Это правосудие, — ответил Тэхен. Он вытащил из кармана рецепт, положил на стол. — Вы думаете, я не знаю, что такое страдание? Я видел, как он мучился. Я держал его, когда его выворачивало. Я смотрел, как он задыхается. Я слушал, как он зовёт маму. Вы сделали это с ним. А теперь вы попробуете своё же лекарство.       Он достал из блистера три таблетки, положил перед ней.       — Для начала.       — Нет... — прошептала она, отодвигаясь на стуле. — Нет, пожалуйста... я не хочу...       — Вы хотели помочь, — голос Тэхена был мягким, почти ласковым. — Но сперва помогите себе, Этель.       Она замотала головой, вскочила, попыталась бежать. Но ноги не слушались — от страха, от возраста, от того, что тело уже давно было не её. Она споткнулась о ножку стола, упала на пол, забилась в угол между стеной и холодильником. Старая, серая, дрожащая, с лицом, которое превратилось в маску ужаса.       — Пожалуйста... — бормотала она. — Пожалуйста... не надо...       Тэхен встал, подошёл к ней. Сел на корточки, взял её за подбородок, заставил смотреть в глаза. В его глазах не было ни злобы, ни ненависти. Только спокойствие. Только правда. Только та холодная, бесконечная пустота, в которой не было места жалости.       — Посмотри на меня, — сказал он. — Посмотри и скажи: ты знала, что делаешь? Ты знала, что он умрёт, если не остановиться?       Она смотрела на него, и в её глазах было всё: страх, вина, отчаяние, надежда на чудо, которое не придёт.       — Я... я не думала... — прошептала она. — Я просто... я хотела, чтобы ему стало легче...       — Ему стало легче, — кивнул Тэхен. — А теперь станет легче тебе.       Он разжал её пальцы, вложил в ладонь три таблетки. Потом протянул стакан воды.       — Пей.       Она смотрела на таблетки, и слёзы текли по её щекам, падали на дрожащие руки. Радио за стеной играло «Sentimental Journey» — о том, как хорошо вернуться домой.       — Я не могу... — прошептала она.       — Можешь, — сказал Тэхен. — Ты много раз давала их Чонгуку. Теперь твоя очередь.       Она закрыла глаза, и её лицо стало похоже на лицо ребёнка, который боится темноты. Потом, медленно, дрожащими пальцами, она поднесла таблетки ко рту. Проглотила, запила водой. Поперхнулась, закашлялась.       — Ещё, — сказал Тэхен, выкладывая на стол ещё три.       Она смотрела на них, и в её глазах был уже не страх. Было понимание. Понимание того, что она сделала. Понимание того, что сейчас будет с ней. Понимание того, что это — справедливость.       Она пила таблетку за таблеткой, пока блистер не опустел. Тэхен считал. Три, шесть, девять, двенадцать, пятнадцать. Двойная доза. Тройная. Смертельная.       Она сидела на полу, прислонившись спиной к стене, и её тело начинало дрожать. Сначала мелко, почти незаметно. Потом сильнее, так, что зубы застучали, а руки забились в конвульсиях.       — Тепло... — прошептала она. — Мне тепло...       — Это начинается, — сказал Тэхен, садясь напротив, скрестив ноги. — Теперь вам будет легче, Этель.       Она смотрела на него, и её глаза уже начинали закатываться. Зрачки расширились, заняли всё пространство, стали чёрными, как бездна.       — Ты... ты дьявол... — прошептала она.       — Нет, — ответил Тэхен. — Я — справедливость.       Она схватилась за грудь, задышала часто, поверхностно. Воздух с хрипом входил в лёгкие и не давал облегчения. Её вырвало — желчью, прямо на передник, на руки, которые она поднесла ко рту. Спазмы скрутили тело, и она упала на бок, свернувшись в позу эмбриона.       — Помоги... — прохрипела она. — Помоги...       — Я помогаю, — сказал Тэхен. — Я делаю то же, что делала ты – избавляю от мучений.       Она лежала на полу, и её тело сотрясали судороги. Кожа стала бледной, почти прозрачной, на лбу выступил липкий пот. Она пыталась ползти, но руки не слушались, пальцы скребли по линолеуму, оставляя мокрые полосы.       — Зачем... — прошептала она. — Зачем ты...       — Ты спросила, что я сделаю, — ответил Тэхен, глядя, как она корчится в агонии. — Я отвечу. Я заберу твою боль, всю до последней капли. Так же, как ты забирала боль Чонгука, только я доведу это до конца.       Она закричала, негромко, сдавленно, потому что голосовые связки уже отказывали. Крик был похож на вой, на скулёж, на звук, который издают животные, когда попадают в капкан. Тэхен смотрел на неё, не отрываясь. В его глазах не было жалости. Не было сострадания. Было только леденящее душу спокойствие.       — Дай... — прохрипела она, хватая его за штанину. — Дай ещё молю... чтобы не больно...       — Нет, — выплюнул Тэхен. — Почувствуй свою заботу, Этель.       Она захрипела, выгнулась дугой, и изо рта потекла пена, смешанная с кровью — она прокусила язык. Глаза закатились, остались только белки, и по ним побежали красные нити лопнувших сосудов. Её тело билось в конвульсиях, ударяясь головой о пол, о стену, о ножку холодильника. Тэхен сидел, сцепив руки на коленях, и ждал.       Это длилось долго. Слишком долго для старого, изношенного сердца. Оно билось, сбивалось, останавливалось и билось снова, не желая отпускать хозяйку в ту тьму, которую она так щедро дарила другим. Но в конце концов судороги прекратились. Тело вытянулось, расслабилось, и последний вздох вышел из лёгких долгим, свистящим, похожим на прощание.       Этель лежала на полу, глядя в потолок мутными, остановившимися глазами. Рот её был открыт, из него вытекала тонкая струйка крови, смешанной со слюной. Радио за стеной играло «As Time Goes By».       Тэхен сидел, глядя на неё, и считал. Три минуты. Пять. Десять. Когда он убедился, что сердце больше не бьётся, он встал, перешагнул через тело и пошёл на кухню.              Он работал методично, спокойно, как делал всё в своей жизни. Сначала он снял с неё одежду — старую, застиранную, пахнущую лекарствами и потом. Сложил в мусорный пакет. Потом вымыл руки, надел перчатки, которые нашёл в ящике, и вернулся к телу.       Тело Этель было маленьким, сморщенным, с тонкой, почти прозрачной кожей, на которой проступали синие вены. Тэхен перевернул её на живот, раздвинул волосы на затылке, провёл пальцем по шее, ощупывая позвонки.       Он начал с головы. Нож вошёл легко — кожа поддалась, как переспелый фрукт. Кровь вытекла не сразу, сначала тонкой струйкой, потом гуще, растекаясь по линолеуму, затекая в щели, впитываясь в пороги. Тэхен работал аккуратно, отделяя мышцы от костей, снимая кожу пластами, как снимают шкуру с животного. Запах железа и чего-то сладкого, приторного, заполнил кухню, смешиваясь с ароматом старой выпечки и лекарств.       Радио за стеной продолжало играть. Теперь это был «In the Mood» — бодрый, ритмичный, с медными духовыми, которые выводили весёлые, почти джазовые пассажи. Тэхен двигался в такт, и это движение было почти танцем.       Он отделил мышечную ткань от костей — длинные, сухие волокна, которые легко рвались, как старая ткань. Кости сложил в морозильную камеру, предварительно завернув в плёнку. Туда же отправил жир — жёлтый, липкий, который оставлял на руках маслянистый след. Кожу, которую он снял с лица, с рук, с туловища, он сложил отдельно — она ещё могла пригодиться.       Потом он взялся за внутренности. Желудок — пустой, сморщенный, с остатками таблеток, которые ещё не успели раствориться. Тэхен вытряхнул их в раковину, спустил воду. Печень — тёмная, дряблая, покрытая пятнами. Почки — маленькие, похожие на бобы. Он изучил их с любопытством, поворачивая в руках, потом отправил в мусорный пакет вместе с кишечником, который выскользнул из брюшной полости влажным, скользким узлом.       Кровь уже не текла — она застыла, превратившись в тёмные, липкие лужи, которые хлюпали под ногами, когда Тэхен переступал с места на место.       Когда от Этель остался только скелет, обтянутый остатками сухожилий, Тэхен вымыл руки, снял перчатки. Взял мясорубку — старую, советскую, с чугунным корпусом, которая стояла в шкафу. Прикрепил к столу.       Мясо — то, что он отделил от костей, — он пропустил через мясорубку трижды. Первый раз — крупная решётка, чтобы отделить волокна. Второй — помельче, чтобы фарш стал однородным. Третий — с добавлением лука, чеснока, соли, перца, всего, что нашлось в шкафчиках Этель.       Мясорубка чавкала, перемалывая старое, жёсткое мясо, перемешивая его с жиром и сухожилиями. Звук был влажным, ритмичным, он вторил музыке, которая всё ещё играла в гостиной. Тэхен работал молча, сосредоточенно, как скульптор, который создаёт своё лучшее произведение.       Фарш получился тёмным, плотным, с прожилками жира, которые поблёскивали в свете лампы. Тэхен добавил яйца, панировочные сухари, ещё соли. Замесил руками, чувствуя, как липкая масса обволакивает пальцы, забивается под ногти. Сформировал котлеты — ровные, аккуратные, одинакового размера. Выложил на противень, застеленный бумагой.       Духовка уже разогрелась. Тэхен поставил противень, закрыл дверцу. Установил таймер на час. Пока котлеты пеклись, он убрал кухню. Кости, жир, кожу — всё было аккуратно упаковано в морозильной камере. Кровь он смыл горячей водой с мылом, потом хлоркой, потом ещё раз мылом. Пол протёр, стены протёр, стол, на котором работал, отскоблил до блеска. Старая мясорубка была разобрана, вымыта, высушена и поставлена на место. Ножи, которыми он разделывал тело, — вымыты, наточены, убраны в ящик.       Когда запах жареного мяса заполнил кухню, Тэхен вымыл руки, вытер их полотенцем. Посмотрел на часы. Половина первого.       Он открыл духовку, достал противень. Котлеты были румяными, аппетитными, с золотистой корочкой, из которой сочился сок. Тэхен переложил их в контейнеры, закрыл крышками, убрал в сумку. Потом он переоделся и прошёл в гостиную, выключил радио. Тишина упала на квартиру, как тяжёлое одеяло. Тэхен постоял, прислушиваясь. Только холодильник гудел, да вода капала из крана на кухне.       Он вышел из квартиры, аккуратно закрыв дверь. В подъезде было тихо, только за стеной кто-то включил телевизор, и оттуда доносилась старая, забытая передача. Тэхен спустился вниз, сел в машину. Завёл двигатель, выехал со двора. В зеркале заднего вида дом Этель становился всё меньше, пока не превратился в точку.       На заднем сиденье лежали контейнеры с котлетами. Тёплые, ароматные, они пахли луком, чесноком, перцем и чем-то ещё — тем самым запахом, который Тэхен знал теперь слишком хорошо.       Он ехал в церковь Святого Михаила. Сегодня благотворительный обед для бездомных. Он обещал привезти домашние котлеты.       Когда он въезжал в город, солнце пробилось сквозь облака, и снег заискрился на асфальте. Тэхен улыбнулся, представив, как обрадуется Чонгук, когда он вернётся. Завтра или послезавтра.       Он достал телефон, написал сообщение: «Всё хорошо. Скоро буду» и отправил. На экране загорелась галочка — доставлено.       Чонгук ответил через минуту: «Я соскучился».       Тэхен убрал телефон, включил радио. Голос Билли Холидей пел о любви, которая не умирает. Он улыбнулся, выехал на главную дорогу, и снег за окном казался чистым, белым, нетронутым.              Литл-Рок, Арканзас, 10 февраля 2006 года, 13:15       Когда Тэхен въезжал в город, солнце пробилось сквозь облака. Оно было неярким, февральским, тем самым, которое называют «слепым» — светит, но не греет. Его лучи, проходя сквозь пелену влажного воздуха, рассыпались на тысячи искр, зажигая снег, покрывавший крыши, деревья, тротуары. Город лежал в этом сиянии, как в дарохранительнице, — тихий, чистый, почти святой. Сосульки на карнизах плавились, роняя капли, и эти капли, падая в сугробы, оставляли воронки, похожие на крошечные кратеры. Дым из труб поднимался прямо вверх, без ветра, и таял в бледной голубизне, не смешиваясь с небом, а растворяясь в нём, как молитва.       Церковь Святого Михаила находилась на тихой улице вдали от центра. Старое здание из красного кирпича, с узкими окнами-бойницами и высокой колокольней, утопало в снегу. Воздух был прозрачным до звона, и на его фоне шпиль казался нарисованным — чёткая, строгая линия, устремлённая в небо. Над входом висела мозаика — Архангел, попирающий дракона, и солнце, попадая на смальту, высекало из неё красные и золотые искры, похожие на капли крови.       У входа уже толпились люди. Бездомные, бедные, те, кому некуда было идти в этот холодный день. Они переминались с ноги на ногу, дышали на озябшие руки, переговаривались негромко, будто в храме. Кто-то держал картонную коробку с пожитками, кто-то — целлофановый пакет, кто-то пришёл с пустыми руками, спрятав их в рукава драного пальто. У одного мужчины не было обуви — ноги его были обмотаны тряпками, и на снегу оставались мокрые следы, быстро затягивающиеся ледяной коркой. Женщина с ребёнком на руках стояла чуть в стороне, прикрывая малыша своим телом от ветра. Ребёнок не плакал, только смотрел на дверь церкви круглыми, слишком серьёзными глазами.       Тэхен припарковался сзади, занёс контейнеры в кухню при церкви.       Она помещалась в бывшей ризнице — длинное, узкое помещение с низким сводчатым потолком и маленьким окном, выходящим на юг. Сквозь него падал свет, мягкий, рассеянный, в котором плавали золотые пылинки. Здесь пахло по-особенному: ладаном, въевшимся в камень, старым деревом, которое помнило ещё первых священников, и едой — свежим хлебом, луком, чесночным маслом. Этот запах был как мост между небом и землёй, между молитвой и хлебом насущным.       Здесь уже суетились волонтёры — женщины в передниках поверх тёплых свитеров, мужчины в фартуках, все занятые делом. Кто-то резал хлеб, и нож входил в мякиш с тихим, упругим хрустом. Кто-то разливал суп по тарелкам, и пар поднимался над кастрюлей густыми клубами. Кто-то протирал столы влажной тряпкой, оставляя за собой мокрые, быстро высыхающие дорожки.       Отец Майкл, настоятель, встретил его у входа. Это был невысокий, коренастый мужчина лет шестидесяти, с густой седой бородой и живыми, быстрыми глазами. Он стоял в дверях, опираясь на костыль — старую травму колена, которая давала о себе знать в сырую погоду. Увидев Тэхена, он просиял, протянул руку. Ладонь у него была тёплая, сухая, с узловатыми пальцами, которые помнили, наверное, сотни рукопожатий — счастливых и отчаянных.       — Тэхен! А мы уж думали, вы не приедете.       — Дела задержали, — ответил Тэхен, пожимая его ладонь. — Я привёз котлеты. Домашние, по особому рецепту.       — Домашние? — отец Майкл заглянул в контейнер, приоткрыл крышку.       Пар с ароматом лука, чеснока и жареного мяса ударил в лицо, смешиваясь с запахом ладана. Запах был густым, насыщенным, таким, от которого начинали урчать желудки даже у сытых. Отец Майкл втянул носом воздух, и глаза его засияли по-детски.       — Запах замечательный! Вы сами готовили?       — Сам, — улыбнулся Тэхен. — Хотел помочь чем-то особенным.       — Это замечательно, — отец Майкл похлопал его по плечу. — Наши подопечные будут очень благодарны. Вы проходите, сейчас всё начнётся.       Тэхен зашёл в кухню, поставил контейнеры на стол. Женщины засуетились вокруг, раскладывая котлеты по тарелкам. Кто-то восхищённо вздохнул, кто-то спросил рецепт.       — Секрет, — ответил Тэхен, и улыбка его была мягкой, почти святой. — Главное — хорошее мясо и чистое сердце.       Он отошёл к окну, встал у стены, сложив руки за спиной. Смотрел, как волонтёры готовятся к обеду, как накрывают столы белыми скатертями, как выставляют тарелки с хлебом — чёрным, ржаным, пахнущим закваской. Как открываются новые банки с супом — томатный, с фасолью, густой, как кровь. В этом движении, в этом шуме, в этом запахе еды было что-то древнее, что-то, что помнило ещё первые трапезы первых христиан, когда хлеб преломляли в память о Нём, и вино разливали, и это было не просто едой, а таинством.       — «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня», — прошептал он, глядя, как волонтёр в переднике с вышитыми петухами раскладывает по тарелкам куски чёрного хлеба. Её руки были красными от холодной воды, которой она мыла посуду, но двигались быстро, ловко, привычно.       Отец Майкл подошёл к нему, встал рядом. От него пахло ладаном и старым деревом, и чем-то ещё — тем особенным запахом, который бывает у старых церквей: воск, кадильный уголь, истлевшие страницы Евангелия.       — Вы знаете, Тэхен, — сказал он, глядя в окно на очередь, которая медленно продвигалась вперёд, — ваш отец часто приходил сюда. Ещё до меня. Говорят, он был замечательным священником. Духовным, строгим, но справедливым.       Тэхен молчал. В голове, как старая плёнка, прокрутились кадры.       Отец в сутане, чёрной, крахмальной, с высоким воротником, который врезался в шею. Голос его, когда он читал проповедь, был низким, раскатистым, он заполнял собой всё пространство церкви, и казалось, что сам Бог говорит его устами. Прихожане плакали, каялись, просили молитв. А потом они уходили, и дверь дома закрывалась.       Мать стоит у стены, опустив голову. На ней то же платье, что и вчера, и позавчера, и неделю назад. На шее — синяки, прикрытые воротником. Отец говорит что-то тихо, спокойно, почти ласково. Мать кивает, не поднимая глаз. Потом они идут в спальню, и дверь закрывается. Из-за двери не доносится ни звука. Только тишина. Такая же тишина, как в храме.       — Он научил меня, — сказал Тэхен, — что служение — это не громкие слова. Это когда ты даёшь голодному хлеб, а жаждущему — воду.       — «Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне», — отец Майкл кивнул. — Ваш отец хорошо знал это. Жаль, я не застал его. Говорят, он был из тех, кто не оставлял паству. Даже в самые тяжёлые времена.       — Да, — сказал Тэхен. — Он не оставлял.       Отец Майкл посмотрел на него внимательно. В его глазах мелькнуло что-то — может быть, понимание, может быть, вопрос, который он не решился задать. Он только положил руку на плечо Тэхена, и рука эта была тяжёлой, как благословение.       — Вы на него похожи, — сказал он. — Тем же огнём горите. Тем же желанием помогать.       — Я стараюсь, — ответил Тэхен.       В полдень открыли двери. Люди входили медленно, робко, снимая шапки ещё на пороге, крестились на образа, находящиеся в углах трапезной. Здесь пахло ладаном и едой, и этот запах был как обещание, как причастие. Кто-то плакал, кто-то улыбался, кто-то просто шёл, глядя прямо перед собой пустыми, уставшими глазами.       Тэхен встал за стол, взял черпак. Металл был холодным, но рука быстро нагрела его.       Первым подошёл старик в рваном пальто, подпоясанном верёвкой. Он держал шапку в руках, мял её, переминался с ноги на ногу. На его лице, изрезанном морщинами, застыло выражение, которое трудно было прочитать — надежда, стыд, благодарность, всё сразу. Пальцы его были синими от холода, ногти — чёрными.       — Спаси Господи, — сказал он, принимая тарелку. Голос его был хриплым, простуженным, но в нём слышалась давняя, выученная наизусть молитва.       — Спаси вас Господь, — ответил Тэхен, глядя ему в глаза.       Старик посмотрел на котлеты, понюхал. Глаза его расширились, и он улыбнулся беззубым ртом — той улыбкой, которая бывает только у тех, кто забыл вкус домашней еды.       — Духовитые какие. Вы сами готовили, сынок?       — Сам, — ответил Тэхен. — По особому рецепту.       — Дай Бог вам здоровья, — старик перекрестился и отошёл, прижимая тарелку к груди, как самое дорогое.       Тэхен накладывал еду, улыбался, кивал. Котлеты лежали на тарелках, румяные, сочные, с золотистой корочкой, из которой сочился сок. Он смотрел, как их берут, как жуют, как облизывают пальцы, как просят добавки. Женщина с ребёнком на руках подошла, и малыш — мальчик лет трёх, закутанный в платок, — смотрел на еду круглыми, голодными глазами. Тэхен положил ему котлету, разрезал на маленькие кусочки.       — Для тебя, — сказал он.       Ребёнок взял кусочек обеими руками, поднёс ко рту, и лицо его осветилось такой радостью, что у Тэхена на секунду перехватило дыхание.       Мужчина с седой бородой, в грязной куртке, брал третью порцию, извинялся, говорил, что не ел два дня. Тэхен наложил ему ещё, и мужчина, прежде чем отойти, схватил его руку, сжал, прошептал:       — Вы ангел. Вы настоящий ангел.       — Я просто человек, — улыбнулся Тэхен.       Парень с красными, обветренными руками, похожий на подростка, но с глазами старого человека, взял котлету, откусил и заплакал. Слёзы текли по его грязным щекам, оставляя светлые полосы, и он не вытирал их, только жевал, глотал, давился. Тэхен не спросил почему. Просто положил ему ещё одну.       — Ешь, — сказал он. — Всё будет хорошо.       Отец Майкл ходил между столами, благословлял, шептал слова утешения. Его костыль стучал по каменному полу, и этот стук был как метроном, как отсчёт времени, которое ещё осталось у этих людей. Волонтёры разливали суп, резали хлеб, наливали чай из больших, закопчённых чайников. В трапезной было тепло, пахло едой и ладаном, и люди ели молча, сосредоточенно, как едят перед долгой дорогой.       Тэхен стоял за столом, смотрел, как они жуют, глотают, облизывают пальцы. Как их глаза загораются, когда они пробуют котлеты. Как они говорят «спасибо», «дай Бог здоровья», «вкусно». Всё было так, как он задумал.       Котлеты разобрали быстро. Кто-то даже попросил добавки, и Тэхен отдал свои.       — Вы не будете? — спросил отец Майкл, подходя к нему.       — Я поел дома, — ответил Тэхен. — Пусть им достанется больше.       — Доброе дело делаете, Тэхен. — Отец Майкл похлопал его по плечу. — Господь видит.       — Надеюсь, — тихо сказал Тэхен.       Он посмотрел на пустые тарелки. На жирные пятна, на крошки хлеба, на следы от вилок. Внутри разлилось то самое чувство, которое он знал так хорошо. Чистота, та чистота, которая бывает, когда заканчиваешь работу. Когда всё сделано правильно, до конца, без остатка.       Когда последние люди вышли, волонтёры начали убирать. Кто-то мыл посуду, и тарелки звенели, ударяясь друг о друга. Кто-то вытирал столы влажной тряпкой, сметая крошки в ладонь. Кто-то подметал пол, и веник шуршал по камню, собирая пыль, которая пахла тысячей обедов.       Тэхен помог сложить стулья, вынести мусор, протереть подоконники. Руки его двигались механически, но внутри было спокойно, как после долгой молитвы.       — Вы и убирать пришли? — засмеялась женщина в переднике с петухами. Она была полной, круглолицей, с добрыми, смеющимися глазами.       — Привык доводить дело до конца, — ответил Тэхен.       Отец Майкл ждал его у выхода. Солнце уже клонилось к закату, и его лучи, проходя сквозь витраж над дверью, окрашивали пол в красный и синий. На камне лежали цветные пятна, похожие на лоскутное одеяло.       — Вы уезжаете? — спросил он.       — Да, — сказал Тэхен. — Меня ждут.       — Дома?       — Дома.       Отец Майкл посмотрел на него долгим, внимательным взглядом. В этом взгляде было что-то от исповеди — не вопроса, а молчаливого признания.       — Вы счастливы, Тэхен? — спросил он.       Тэхен помолчал, вспомнил Чонгука. Как он смотрит на него утром, сонный, тёплый, с волосами, которые падают на глаза. Как он играет на виолончели, закрыв глаза, и музыка течёт сквозь него, как вода, как свет, как благодать. Как он говорит «я ждал», и в этом слове — целая жизнь, целая вселенная.       — Да, — сказал он. — Я счастлив как никогда.       Отец Майкл кивнул, перекрестил его. Широким крестом, не торопясь, как крестят перед дальней дорогой.       — С Богом, сын мой. Приезжайте ещё.       — Приеду, — пообещал Тэхен. — Обязательно.       Он вышел на улицу. Солнце уже коснулось горизонта, и снег под его лучами стал розовым, как заря, как кровь, разбавленная водой. Длинные тени легли на землю, и деревья казались чёрными, графичными, как на старой гравюре. Тэхен сел в машину, завёл двигатель. Перед тем как уехать, он посмотрел на церковь.       На крест, который горел в свете фонарей, только начинающих зажигаться. На окна, за которыми ещё суетились волонтёры, и их силуэты двигались в жёлтом свете, как тени в китайском театре. На шпиль, устремлённый в небо, где уже загоралась первая звезда.       — «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», — прошептал он, и слова растворились в морозном воздухе, как дыхание.       Машина выехала на трассу, за окном мелькали деревья, поля, маленькие домики, прижавшиеся к земле, как звери, ищущие тепла. Снегопад прекратился, и небо стало чистым, высоким, с первыми звёздами, которые только начинали проступать на востоке. Тэхен ехал и думал о Чонгуке.       О том, как он обрадуется, когда увидит его. Как прижмётся, уткнётся носом в плечо, вдохнёт запах — тот самый, который он уносил с собой, чтобы помнить, чтобы знать, что есть куда возвращаться. Как скажет: «Я ждал», и это слово будет звучать как музыка, как виолончель, которую он оставил дома.       На заднем сиденье было пусто. Контейнеры он оставил в церкви — пусть раздадут остатки завтра. Ничего лишнего, ничего, что могло бы выдать. Всё чисто, всё правильно. Котлеты съедены, тарелки вымыты, следы стёрты.       Он вспомнил отца. Не того, что стоял на амвоне, сжимая в руках тяжёлое Евангелие в кожаном переплёте, не того, чей голос заполнял собой весь храм, заставляя стены вибрировать, а старух в первых рядах плакать от умиления. Он вспомнил другого отца. Того, кто снимал сутану, как снимают маску.       В их доме была комната, которую никто никогда не видел. Подвал с бетонным полом и голыми стенами, где отец хранил не вино и не припасы. Там были цепи, кожаные ошейники. Поводки, смазанные маслом, чтобы не натирали кожу. Отец был аккуратным. Он ухаживал за своими инструментами лучше, чем за алтарём.       Тэхен вспомнил, как однажды, когда ему было, наверное, лет семь или восемь, он проснулся от странного звука. Не крика — криков он боялся с детства. Это было другое – лай. Сухой, отрывистый, похожий на кашель, на хрип, на что-то, что пытается быть голосом человека, но уже забыло, как это делается.       Он спустился вниз. Дверь в подвал была приоткрыта — отец иногда забывал её закрыть, когда был в экстазе и Тэхен увидел.       Мать стояла на четвереньках голая. На ней был только кожаный ошейник с медными заклёпками, и от него тянулся поводок, который отец держал в руке. Она лаяла. По-настоящему, натурально, вжимая голову в плечи, скаля зубы, обнажая дёсны, из которых торчали жёлтые, сточенные — она грызла цепи? — зубы.       — Хорошая сука, — говорил отец, и голос его был тем самым — низким, раскатистым, которым он читал «Отче наш». — Хорошая, голос, Марта!       Она заливалась лаем, и этот лай переходил в вой, а вой — в скулёж, когда отец натягивал поводок, заставляя её поднять голову, выгнуть шею, показать горло. На шее, под ошейником, были раны. Старые, зажившие, и новые, свежие, из которых ещё сочилась сукровица. Отец обрабатывал их спиртом. Он был аккуратным, потом он вывел её во двор.       Была зима. Снег лежал высокий, нетронутый. Мать ползла на четвереньках по снегу, и он обжигал ей колени, локти, грудь. Она не кричала — она лаяла. Лаяла на луну, на звёзды, на деревья, на пустоту. Отец шёл за ней, держа поводок, и улыбался. Той же улыбкой, какой улыбался прихожанам.       — Покажи, как ты охраняешь дом, — говорил он. — Покажи, какая ты верная.       Она лаяла, и её дыхание вырывалось облачками пара, и снег таял под её телом, оставляя тёмные, влажные пятна. Отец заставлял её бегать на четвереньках по кругу, и она бежала, спотыкаясь, падая, поднимаясь, снова бежала. Ошейник врезался в шею, и на снег падали капли крови, маленькие, алые, быстро замерзающие.       — «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную», — шептал отец, глядя, как мать лижет снег, смешанный с собственной кровью, чтобы напиться. — «И Я воскрешу его в последний день».       А потом он заводил её обратно в подвал, пристёгивал цепью к кольцу в стене, гладил по голове, как гладят собаку, и говорил: «Хорошая девочка. Ты моя любимая».       Тэхен стоял на лестнице, вцепившись в перила так, что пальцы побелели. Он смотрел, как мать сворачивается калачиком на бетонном полу, как её тело сотрясает дрожь, как она лижет свои раны, как отец выключает свет, закрывает дверь и поднимается наверх, вытирая руки полотенцем.       — Не стой тут, — сказал отец, увидев его. Голос был спокойным. — Иди спать. Всё, что делает Господь, — к лучшему.       Тэхен не спал. Он сидел на кровати, обхватив колени руками, и слушал, как в подвале иногда раздаётся скулёж. Тихий, жалобный, похожий на плач ребёнка, а потом тишина. И утром мать выходила к завтраку в длинном платье с высоким воротником, с опущенными глазами, и наливала отцу кофе. Она не смотрела на Тэхена. Она вообще ни на кого не смотрела.       Отец был прав в одном: он научил его, что такое власть. Что можно сделать с человеком, если назвать это любовью. Что можно заставить человека лаять, если сломать его достаточно сильно. Что можно сделать из человека зверя, а потом сказать, что это — воля Божья.       Тэхен сжал руль, чувствуя, как кожа перчаток скользит по коже руля. Он вспомнил, как потом, через много лет, стоял в подвале того дома. Мать уже ушла — умерла или сбежала, он так и не узнал. Отец лежал на том самом бетонном полу, и его тело было ещё тёплым. На шее был кожаный ошейник. Тот самый, с медными заклёпками.       Тэхен снял его, выбросил в мусор, но запах остался. Он всегда оставался.       Он ехал по заснеженной трассе, и фары выхватывали из темноты дорогу, которая вела домой. К Чонгуку. К его музыке. К его телу, которое он знал теперь лучше, чем своё. К его губам, которые шептали его имя, и в этом имени не было страха, только безграничная нежность. Тэхен лучше своего отца, он не будет делать больно своему ангелу. По крайней мере – не сегодня…       Когда он свернул на просёлочную дорогу, небо уже почернело, и звёзды высыпали на него, как песок, как благодать, как обещание. Вдалеке показался домик. Окно светилось тёплым, жёлтым светом, и этот свет был как маяк, как путеводная звезда, как ответ на все вопросы, которые он никогда не задавал.       Тэхен припарковался, заглушил двигатель. Тишина упала на него, как одеяло. Он посидел минуту, глядя на это окно. На свет, который горел в нём ровно, спокойно. На тени, которые двигались за занавеской — Чонгук, наверное, ходил по комнате, может быть, играл, может быть, ждал у окна.       Потом он вышел из машины. Снег скрипел под ногами, и этот звук был единственным, что нарушало тишину. Воздух был морозным, чистым, и в нём пахло хвоей, дымом из трубы, и ещё чем-то — тем, что бывает только здесь, в этом доме, где ждали его. Тэхен подошёл к двери, открыл её.       В доме было тепло. Камин горел, и огонь отбрасывал на стены живые, пляшущие тени. Пахло дровами, лавандой, и виолончелью — тем особым запахом старого дерева и канифоли, который Чонгук приносил с собой везде.       Чонгук сидел на диване, укутанный в плед, с блокнотом в руках. Ноты, которые он писал, были разбросаны по столу, по полу, по подушкам. Увидев Тэхена, он отложил блокнот, встал, и на его лице появилась та улыбка — та самая, ради которой стоило жить.       — Ты вернулся, — сказал он.       — Я вернулся, — ответил Тэхен.       Чонгук подошёл к нему, прижался. Уткнулся носом в плечо, вдохнул. Тэхен обнял его, прижал к себе, чувствуя, как бьётся его сердце — ровно, сильно, надёжно. От Чонгука пахло домом, музыкой, и чем-то ещё — тем самым, что было только его, Чонгука.       — Я ждал, — прошептал он.       — Я знаю, — ответил Тэхен, целуя его в макушку.       Он провёл рукой по его спине, чувствуя, как напряжены мышцы, как Чонгук расслабляется под его прикосновением, как тает.       — Ты писал? — спросил Тэхен, глядя на разбросанные листы.       — Да, — Чонгук поднял голову, и в глазах его горел тот свет, который Тэхен видел только когда тот играл. — Я написал это для тебя.       — Покажешь?       — Завтра, — Чонгук улыбнулся, и в его улыбке было обещание. — Сегодня я хочу просто быть с тобой.       Тэхен поцеловал его. Долго, нежно, вбирая в себя этот вкус, этот запах, это тепло и Чонгук отвечал, прижимался, таял.       За окном падал снег. В доме было тепло, и они были вместе.
200 Нравится 58 Отзывы 116 В сборник
Отзывы (2)