Catch me before I catch you

Горячая работа
NC-21
Завершён
200
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
257 страниц, 95 473 слова, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
200 Нравится 58 Отзывы 116 В сборник

Canto № 8. «Кого Я люблю, тех наказываю»

Настройки
      Хот-Спрингс, Арканзас, 11 марта 2006 года, 17:30       Тэхен услышал его за минуту до того, как ключ повернулся в замке.       Сначала шаги на крыльце — быстрые, почти бегущие, совсем не те, тяжелые и шаркающие, какими они были в первые недели после того, как Чонгук переехал. Потом звяканье ключей — нервное, нетерпеливое, металл звенел о металл, как погремушка в руке ребенка.       Тэхен замер у плиты, где на медленном огне томился суп. Половник застыл в руке, не добравшись до кастрюли. Он слушал. По шагам он мог определить настроение Чонгука, по дыханию — степень усталости, по тому, как ключ входит в замок — готов ли тот говорить или хочет молчать. Это было нужно, чтобы вовремя спрятать тьму.       Ключ повернулся. Дверь распахнулась, впуская в прихожую холодный мартовский воздух, запах мокрого асфальта и возбуждение — почти физическое, осязаемое.       — Ты не представляешь, что я нашёл!       Голос ворвался в кухню раньше, чем сам Чонгук. Он ударил в спину Тэхена, и тот почувствовал, как внутри, где-то под ребрами, тьма вздрогнула, потянулась, облизнулась. Он не оборачивался. Он ждал — ровно секунду. Чтобы плечи опустились. Чтобы лицо стало спокойным, расслабленным, домашним. Чтобы тьма, которая поднималась внутри весь день, свернулась в тугой, пульсирующий комок и затаилась там, где её никто не увидит.       Пальцы, сжимавшие половник, медленно разжались.       — Разденься сначала, — сказал он, оборачиваясь. — Я выслушаю.       Чонгук стоял в дверях кухни, и это зрелище заставило что-то острое кольнуть Тэхена в солнечное сплетение. Раскрасневшийся с мороза, щеки горят, глаза — огромные, черные, влажные — горят тем самым лихорадочным блеском, который Тэхен видел только дважды: когда Чонгук впервые играл для него Баха и когда они впервые оказались в постели. Блокнот он сжимал в руках так, будто от этого зависело всё в этом мире — пальцы побелели на углах обложки, костяшки выпирали, как у голодающего.       Шарф свисал до пояса, один конец волочился по полу, куртка наполовину расстёгнута, волосы растрепаны и влажны. Такой вид Чонгука напоминал Тэхену воробушка — маленького, взъерошенного, но крайне серьезного, готового чирикать о чем-то птичьем, даже если мир вокруг начнет рушится.       — Я сидел сегодня в архиве допоздна, — выпалил он, стаскивая шарф и бросая его на спинку стула, даже не глядя, куда тот упал. Куртка последовала за ним — не попала на вешалку, повисла на подлокотнике, бесформенным комом. Тэхен поднялся, аккуратно снял куртку, расправил рукава, повесил на место. Чонгук не видел. Он уже плюхнулся на стул, раскрывая блокнот на исписанных убористым почерком страницах. — Разбирал дело Оливера, как ты знаешь. Вдоль и поперек. Но сегодня детектив Парк дала мне подсказку. Она сказала, что иногда убийцы повторяются. Что если это не одно убийство, а целая серия?       Тэхен выключил плиту. Переставил кастрюлю на холодную конфорку. Движения были плавными, неторопливыми, почти грациозными — такими он двигался всегда, когда внутри него что-то кипело. Внутри, там, где-то под рёбрами, чёрная волна шевельнулась, потянулась, облизнулась, как сытый зверь, почуявший запах свежего мяса.       — И ты нашёл? — спросил он, садясь напротив.       Блокнот лёг на стол ровно между ними. Тэхен посмотрел на него — на потёртый уголок, на торчащие разноцветные закладки, на эти страницы, которые теперь знали его тайны, читали его почерк, складывали пазл, который мог разрушить всё. Потом перевёл взгляд на Чонгука. Тот уже листал блокнот, пальцы дрожали от возбуждения, и эта дрожь передавалась бумаге, создавая едва слышный шелест — как крылья бабочки, залетевшей в паутину.       — Я нашёл ещё одно дело, — Чонгук перевернул страницу, ткнул пальцем в записи, сделанные крупным, нервным почерком. — В Монтане. Парень, двадцать три года. Проститутка. Убили так же — чисто, без свидетелей, без улик. Я записал даты, места. — Он поднял глаза, и в них горел тот самый свет — чистый, наивный, опасный. — И знаешь, что самое странное?       — Что? — Тэхен наклонил голову. В этом движении отражалось что-то внимательное, хищное — сова, готовая броситься на полевую мышку, но Чонгук не заметил. Он никогда не замечал.       — Он тоже был похож на меня, — сказал Чонгук, и голос его вдруг потерял возбужденную звонкость, стал тише, серьёзнее. — Такой же одинокий. Никому не нужный. Его смерть никого не взволновала.       Слова упали в тишину тяжёлые, как камни. Они легли на стол между ними, на пожелтевшую клеёнку, на остывающий суп. Тэхен смотрел на Чонгука — на опущенные ресницы, отбрасывающие тени на щёки, на пальцы, нервно перебирающие край блокнота, комкающие бумагу, — и чувствовал, как тьма поднимается выше, сжимает грудь стальным обручем, заставляет сердце биться реже, но сильнее. Под столом ногти впились в ладонь, оставляя глубокие, болезненные полумесяцы, боль отрезвляла.       Он не одинокий. Он нужен мне. Только мне.       Он протянул руку через стол, медленно, чтобы не спугнуть, и накрыл ладонь Чонгука. Кожа была ледяной, пальцы чуть подрагивали — от холода, от возбуждения, от всего сразу. Тэхен сжал их, крепко, почти до боли, и почувствовал, как дрожь начинает утихать.       — Ты не одинокий, — сказал он, и голос его был ровным, тёплым. Но внутри, там, где никто не видел, он сжимал эту руку так, будто она могла исчезнуть, испариться, рассыпаться в прах. — И ты нужен. Мне нужен, милый.       Чонгук поднял глаза, и в них снова загорелся тот самый свет — чистый, доверчивый, полный надежды, — от которого у Тэхена каждый раз перехватывало дыхание. Свет, который он мог погасить одним неосторожным движением. Свет, который делал его слабым. Свет, ради которого он был готов убить снова.       — Я знаю, — улыбнулся Чонгук, и от этой улыбки у Тэхена заныло под ложечкой. — Просто… я хочу понять. Может быть, если я пойму, мне станет легче.       Mon Ange, не нужно меня искать. Я уже здесь. Я рядом.       — И ещё, — продолжал Чонгук, снова утыкаясь в блокнот, не замечая ничего — ни того, как побелели костяшки на руке Тэхена, ни того, как взгляд его стал слишком пристальным, слишком тяжёлым. — В Колорадо и в Неваде. Те же жертвы — изгои. Проститутки, бездомные, беглецы, лудоманы. Обстоятельства схожи — ни свидетелей, ни улик. — Он перевернул страницу, пододвигая блокнот к Тэхену, показывая столбики дат, названий, короткие, нервные заметки. — Я думаю, это один человек. Кто-то, кто очищает мир от неблагополучных людей. Может быть… — он замялся, постучал пальцем по столу, выстукивая какой-то только ему понятный ритм. — Над этим нужно будет ещё поразмыслить.       Слово «очищает» ударило Тэхена под дых, как удар ногой в солнечное сплетение. Он перестал дышать — на секунду, на две, на три. Грудная клетка сжалась, лёгкие отказались работать, будто кто-то выкачал из них весь воздух. Он почувствовал, как чёрная волна, которую он сжимал в тугой, болезненный комок, вдруг развернулась, заполнила грудную клетку, поднялась к горлу, сжимая его изнутри. В ушах зашумело.       — Ты хочешь сам найти его? — спросил он. Голос прозвучал глухо, чужим, и он прокашлялся, чтобы вернуть ему мягкость.       Чонгук ответил не сразу. Он посмотрел в окно, где сходил последний снег, обнажая мокрую, черную землю. Голые ветки деревьев тянулись к серому, но уже весеннему небу. На подоконнике стояла банка с засохшими цветами, которые Чонгук принес месяц назад и забыл выбросить.       — Мне интересно, — сказал он наконец. Голос его был тихим, но в нем звучала сталь, которой Тэхен никогда раньше не слышал. — Кто он? Почему делает это? Может быть… может быть, я смогу остановить его. Чтобы больше никто не пострадал.       — А если он окажется не тем, кем ты его представляешь? — Тэхен произнёс это медленно, тщательно выговаривая слова, будто пробовал их на вкус. Будто искал в них оправдание. — Если он не монстр? Если у него есть причина?       Чонгук задумался. На его лице появилось то выражение, которое Тэхен любил больше всего — сосредоточенное, чуть наивное, совсем детское. Он нахмурил брови, прикусил губу, и эта морщинка между бровями стала глубже.       — Не знаю. Наверное, это не важно. Важно, чтобы он больше не убивал.       — Ты слишком добрый, Mon Ange, — улыбнулся Тэхен. Улыбка была мягкой, тёплой, но внутри бушевали моря черной вязкой жидкости.       Чонгук поднял глаза от блокнота и вдруг замер.       — Что? — спросил Тэхен, и лицо его мгновенно стало мягким, тёплым, почти сонным. Он моргнул, наклонил голову, изображая недоумение.       — Ничего, — Чонгук мотнул головой, провёл ладонью по лицу. — Показалось.       Тэхен улыбнулся шире. Секунда — и Чонгук уже снова листал блокнот, что-то помечая на полях, бормоча себе под нос даты и названия. А Тэхен смотрел на него, и под столом его пальцы сжимали собственное колено так, что суставы хрустнули, а ногти впились в джинсу, оставляя белые следы.       Он почувствовал. На секунду он почувствовал. Я должен быть осторожнее. Я должен быть тише.       — На выходные я хочу съездить в библиотеку, — продолжал Чонгук, не замечая ничего — ни хруста суставов, ни побелевших пальцев. — Посмотреть старые подшивки газет. Может, найду что-то, чего нет в полицейском архиве. Что-то, что не попало в официальные сводки.       Тэхен сделал глоток кофе. Горячая, горькая жидкость обожгла горло, пищевод, желудок сжался, но он не почувствовал ничего, кроме ледяной пустоты, которая разверзлась где-то внутри.       — Я могу поехать с тобой, — предложил он. Голос его был ровным, спокойным, но внутри всё кричало так громко, что он сам слышал этот крик. Останься. Не уходи. Не ищи, пожалуйста.       Чонгук улыбнулся — той своей мягкой, рассеянной улыбкой, от которой у Тэхена всегда замирало сердце, — и покачал головой.       — Тебе будет скучно. Ты же ненавидишь копаться в бумажной пыли. Я надолго, часов на пять-шесть. Лучше ты займись своими делами и отдохни. Я сам.       Слова резанули, как ножом — остро, глубоко, до крови. Тэхен почувствовал, как чёрная волна рванулась, ударила в виски глухой, пульсирующей болью, заставила пальцы сжать кружку так, что керамика жалобно скрипнула под пальцами. В горле пересохло, язык прилип к нёбу, и он сглотнул — сухо, тяжело, с усилием, чтобы ничего не выдать.       — Как скажешь, — улыбнулся он.       Чонгук допил чай залпом, схватил блокнот, сунул его в рюкзак, на ходу застегивая молнию. Подошел, чмокнул Тэхена в щеку — быстро, по-свойски, даже не глядя. У двери он обернулся, поправил лямку рюкзака, махнул рукой.       — Я сегодня допоздна, не жди.       Дверь закрылась. Замок щёлкнул.       Тэхен сидел неподвижно. Слышал, как затихают шаги на крыльце — сначала быстрые, потом всё медленнее, дальше. Как хлопает калитка. Как где-то далеко шумит подъезжающий автобус, лязгает дверьми, уезжает. Тишина вернулась, тяжелая, плотная, как вода.       Мужчина медленно, очень медленно выдохнул — весь воздух, который задерживал всё это время. Лёгкие горели, в груди саднило, будто он бежал марафон. Он посмотрел на пустую кружку Чонгука, на блокнот, который тот забыл на столе — маленький, потрепанный, в чёрной коже, — и протянул руку. Провёл пальцами по обложке, чувствуя каждую царапину, каждый изъян. Не открыл. Не сейчас.       Встал, убрал чашки, вымыл посуду. Каждое движение было механическим, аккуратным, почти ритуальным — как у священника, совершающего литургию. Вода текла горячая, пар запотевал окно, и Тэхен смотрел на своё отражение в темном стекле — размытое, призрачное.       Потом зашёл в комнату Чонгука.       Здесь всё пахло им — лавандой и травами, чистым бельём и чем-то ещё, неуловимым, что было только его: тепло кожи, сонное дыхание. На подушке осталась вмятина от головы — глубокая, тёплая. Тэхен сел на кровать, прижал ладонь к этому месту, провёл пальцами по ткани, собирая остатки тепла. Закрыл глаза.       Он уходит. Каждый день он уходит всё дальше, где есть правда, которая убьёт всё, что у нас есть.       Он открыл глаза. Посмотрел на фотографию на стене — они вдвоём, Чонгук смеётся, запрокинув голову, а он смотрит на него, не отрываясь, и в глазах его — то, что он никогда не мог показать при свете дня. На той фотографии он ещё мог смотреть на Чонгука без тени сомнения. Мог смотреть и знать, что Чонгук никуда не денется.       — Ты не уйдёшь, — прошептал он в пустоту. Голос был тихим, ровным, без интонации. — Я не позволю.              Хот-Спрингс, Арканзас, 12 марта 2006 года, 11:20       Аптека на углу Мейн-стрит была почти пуста. Тэхен прошёл мимо двух других, прежде чем зайти сюда. Первая была слишком близко к дому — там его знали. Вторая — слишком маленькая, там была только одна фармацевт, которая смотрела на каждого покупателя так, будто запоминала лицо. Эту он выбрал потому, что здесь было людно, шумно, здесь его никто не запомнит.       Он подошёл к прилавку, улыбнулся фармацевту — молодой девушке с веснушками, рассыпанными по щекам, и рыжими волосами, собранными в хвост. Она улыбнулась в ответ — той дежурной, профессиональной улыбкой, которая не касается глаз.       — Мне нужно что-то от бессонницы, — сказал он. Голос был спокойным, дружелюбным, чуть озабоченным. — Для друга. Он плохо спит в последнее время. Нервничает.       Девушка участливо кивнула, достала с полки пузырёк, поставила на прилавок. Объяснила дозировку — быстро, профессионально, перечисляя побочные эффекты скороговоркой, как заученный текст. Тэхен слушал, кивал, улыбался. Смотрел на пузырёк, который вертел в пальцах, поднося к свету, чтобы разглядеть белые, гладкие таблетки внутри. Они перекатывались с глухим, сухим шорохом — как кости в стаканчике для игры.       — Только с осторожностью, — сказала девушка, — Не больше четырех таблеток за ночь. Если принять больше, может остановиться дыхание. Особенно если смешивать с алкоголем.       — Конечно, — ответил Тэхен. Улыбка его стала мягче, почти благодарной. — Спасибо за предупреждение.       Он заплатил, взял пузырёк, спрятал в карман куртки. Вышел на улицу, и холодный ветер ударил в лицо, заставил прищуриться. Он остановился, достал пузырёк, посмотрел на него. Белый, гладкий, с синей этикеткой. Внутри — двадцать таблеток. По две за ночь — десять ночей. Чуть больше, если по одной. Начнем пока с одной.       Он сделал шаг в сторону дома — и замер. Развернулся, прошёл до угла, постоял, глядя на витрину магазина напротив, где манекены в весенних пальто застыли в неестественных позах. Повернул обратно. Прошёл мимо аптеки, даже не взглянув на неё.       Через полквартала остановился снова. Выдохнул. Пар изо рта вырвался облаком и растаял в воздухе. Он сжал пузырёк в кулаке, чувствуя, как острые края пластика впиваются в ладонь. Потом разжал, спрятал в карман, застегнул молнию. Пошёл домой.       Дома он постоял в прихожей, не снимая куртки. Достал пузырёк, взвесил на ладони, слушая, как перекатываются таблетки. Смотрел на них. Представлял, как одна из них растворяется в тёплом чае с мёдом — без цвета, без запаха, без вкуса. Как Чонгук пьёт, не глядя, доверчиво. Как его веки тяжелеют. Как дыхание становится глубже, ровнее, спокойнее. Как он засыпает — и не слышит, не видит, не знает.       Потом открыл аптечку в ванной. Она висела над раковиной, зеркальная, с потрескавшейся эмалью. Поставил пузырёк на самую дальнюю полку, за коробки с пластырем и бинтами, за старые рецепты, за тюбики с мазями, которые никто не использовал. Спрятал так, чтобы не сразу нашли.       Тэхен посмотрел на своё отражение в зеркале. На спокойное лицо, на тёмные глаза, на чуть приоткрытые губы. Поднёс руку к стеклу, провёл пальцами по своему отражению — по щеке, по губам, по подбородку.       Я не хочу. Но если он не остановится…              Чонгук вернулся из библиотеки позже, чем обещал. Часы на кухне показывали без пятнадцати девять, когда дверь открылась и в прихожую ворвался шум ветра, запах дождя и возбуждение — такое же осязаемое, как утром. Чонгук даже не переоделся, сразу прошёл на кухню, разложил на столе новые распечатки — листы бумаги, исписанные столбиками дат, названий, вырезками из газет, которые он скопировал на старом ксероксе.       — Сегодня почти ничего, — сказал он, хотя глаза его блестели тем самым лихорадочным блеском, от которого у Тэхена холодело внутри. — Но завтра возьмусь за более старые дела. Детектив Парк сказала, что в начале двухтысячных было несколько похожих случаев в Аризоне. Нужно копнуть глубже.       Он сел за стол, не глядя, отодвинул тарелку с ужином, которую Тэхен поставил для него, и начал раскладывать бумаги по стопкам, сортировать, помечать. Пальцы его двигались быстро, уверенно, с той одержимостью, которая Тэхену была знакома до боли.       Тэхен налил ему чай. Чонгук взял кружку, отпил, поморщился от горячего, но продолжал говорить — о методиках поиска, о том, как систематизировать данные, о том, что чувствует, когда подбирается к разгадке. Голос его был быстрым, сбивчивым, слова наскакивали друг на друга.       — Ты говоришь, она тебе помогает? — спросил Тэхен. Голос его был ровным, почти безразличным. Только пальцы, сжимавшие край столешницы, побелели.       — Детектив Парк? Да, она очень добрая. — Чонгук улыбнулся, глядя на свои записи, и в этой улыбке было что-то тёплое, благодарное. То, что предназначалось не Тэхену. — Сказала, что если я найду что-то важное, она поможет передать информацию в нужные руки.       Мрак внутри Тэхена клубился, рос, оплетал каждый нерв, каждую клеточку, каждое волокно. Он распирал ребра изнутри, давил на диафрагму, сжимая горло. Ещё чуть-чуть — и случится необратимое. Он сглотнул, чувствуя, как язык прилипает к нёбу.       — Выпей чай, — сказал он мягко, почти нежно. — Остынет.       Чонгук послушно сделал глоток, потом другой. Говорил, не останавливаясь, о том, что завтра снова поедет в библиотеку, что нужно успеть до выходных, что детектив Парк обещала показать ему ещё несколько старых дел. Тэхен слушал, кивал, улыбался в нужных местах. Смотрел, как Чонгук пьёт чай — глоток, ещё глоток. Как его руки перестают дрожать от возбуждения. Как веки начинают тяжелеть.       Через десять минут Чонгук допил чай, зевнул — широко, по-детски, даже не прикрыв рот.       — Что-то я совсем вымотался, — пробормотал он, потирая глаза. Голос его стал тише, медленнее, слова растягивались, теряли чёткость.       — Иди отдохни, — Тэхен поднялся, убрал пустую кружку. Поставил её в раковину, отвернул кран, чтобы вода смыла остатки чая. — Завтра важный день.       Чонгук кивнул, встал из-за стола, и его качнуло — так, что он схватился за спинку стула. Тэхен в два шага оказался рядом, подхватил за локоть, прижал к себе. Чонгук был тёплым, тяжёлым, расслабленным.       — Осторожно, — сказал Тэхен, и голос его дрогнул — от волнения, от нежности, от того, что он чувствовал, как Чонгук опирается на него, доверяет ему, отдаётся в его руки. — Я держу.       — Устал, наверное, — прошептал Чонгук, уткнувшись носом в его плечо. Дыхание его было ровным, тёплым, оно касалось шеи Тэхена, и от этого прикосновения у него перехватывало дыхание. — Спасибо.       Он еле-еле поднялся в спальню — Тэхен поддерживал его за талию, чувствуя, как мышцы расслаблены, как тело слушается с трудом. Уложил на кровать, поправил подушку, накрыл одеялом. Чонгук вздохнул, свернулся калачиком, прижал к груди край одеяла. Через семь минут над кухней скрипнула кровать — и затихла.       Тэхен стоял на лестнице, слушая это дыхание — ровное, глубокое, спокойное. Таблетка сработала. Одна таблетка. Всего одна.       Он спустился вниз. Вымыл чашку, поставил на место. Потом зашёл в ванную, открыл аптечку. Достал пузырёк, поставил на видное место — так, чтобы было видно, но не сразу. Чтобы можно было заметить, если присмотреться. Чтобы Чонгук, если захочет, мог увидеть и спросить.       А если он спросит? Что я скажу?              Чонгук проснулся от того, что солнце било прямо в глаза. Он сел на кровати, ошарашенно моргая, щурясь, как совёнок, которого вытащили из норы. Волосы стояли дыбом, на щеке отпечатался шов от наволочки. Часы на тумбочке показывали без пятнадцати восемь.       — Чёрт! — он вскочил, заметался по комнате, натягивая джинсы, путаясь в штанинах, хватая рубашку, которая висела на стуле. — Тэхен! Почему ты меня не разбудил?!       Тэхен стоял в дверях, спокойный, в фартуке, с ложкой в руке. На лице его была мягкая, чуть виноватая улыбка. Сзади, из кухни, тянуло запахом омлета и свежего кофе.       — Доброе утро, — сказал он, и голос его был ровным, тёплым, как солнечный свет за окном. — Я пробовал, но ты спал так крепко… Я не смог разбудить. Ты даже не пошевелился, когда я тряс тебя за плечо.       Чонгук запутался в рукаве, выругался сквозь зубы — тихо, по-детски, почти беззлобно. Дёрнул ткань, натянул рубашку на плечо, начал лихорадочно застёгивать пуговицы, промахиваясь мимо петель.       — У меня работа! — голос его был высоким, почти паническим. — Я проспал! Я никогда не просыпаю!       — Ты переутомился, — Тэхен подошёл, мягко, но уверенно остановил его руки, поправил воротник, заправил выбившуюся прядь за ухо. Провёл ладонью по взлохмаченным волосам, приглаживая, успокаивая. — Вчера ты еле стоял, Mon Ange. Ты говорил, что голова кружится. Останься сегодня дома. Отдохни.       Чонгук замер, глядя на него. Внутри боролись чувство вины и странная, тягучая усталость, которая никак не проходила. Голова была тяжёлой, как чугунная, в висках пульсировало, веки слипались. Он чувствовал себя так, будто проспал не восемь часов, а двадцать минут.       — Я… не могу, — сказал он, но голос прозвучал неуверенно, и он сам не поверил своим словам.       — Можешь, — Тэхен взял его за руку — пальцы у него были тёплыми, сухими, уверенными. — Я приготовил завтрак. Посидим спокойно. Ты изначально шёл на эту работу, чтобы не перенапрягаться. Помнишь? Ты сам так говорил.       Чонгук позволил увести себя на кухню. Ноги слушались плохо, в коленях была вата. Он сел за стол, уставился в тарелку, где лежал омлет — золотистый, с зеленью, как он любил. Но запах казался приглушённым, вкуса он не чувствовал. В голове было пусто и вязко, как в тумане.       — Я даже будильник не слышал, — пробормотал он, проводя ладонью по лицу. Кожа была горячей, сухой. — Это странно. Я всегда слышу будильник.       — Ты очень устал, мой милый. — Тэхен сел напротив, положил руки на стол. — Твоё тело само решило отдохнуть. Оно умнее нас с тобой.       Чонгук кивнул, отпил чай. Вкус показался чуть горьковатым, но он не обратил на это должного внимания. Он сделал ещё глоток, потом ещё. Чай был тёплым, успокаивающим, и от него в голове становилось ещё пустее, ещё тише.       — Тэхен, — сказал он, глядя в чашку, — я вчера… я заснул очень быстро. Практически за столом. Это не опасно?       Тэхен улыбнулся — мягко, нежно, той улыбкой, которая всегда действовала на Чонгука успокаивающе.       — Нет, милый. Просто ты переработал. — Он протянул руку, накрыл его пальцы, сжал. — Я волнуюсь за тебя. Ты слишком много думаешь об этом деле. Оставь его детективам.       — Но я чувствую, что близок, — Чонгук поднял глаза, и в них снова мелькнул тот самый свет — живой, горячий, опасный. — Я почти нашёл связь. Ещё немного, и я пойму…       Тьма в груди Тэхена шевельнулась, сжалась, готовясь к прыжку. Но лицо его осталось спокойным, тёплым, любящим.       — Я знаю, — сказал он. — Но сегодня — отдых. Договорились?       Чонгук смотрел на него долгую секунду. Потом кивнул, откинулся на спинку стула, прикрыл глаза.       — Хорошо. Сегодня — отдых.       Тэхен сжал его пальцы крепче, потом разжал, погладил большим пальцем костяшки. Смотрел на его расслабленное лицо, на тяжёлые веки, на чуть приоткрытые губы. Слушал дыхание, которое снова становилось глубже, ровнее.       Отдыхай, Mon Ange. Отдыхай. Я позабочусь о тебе. Я никому не дам тебя забрать.       Он поднялся, убрал тарелку, налил ещё чаю. Чонгук уже не пил — он сидел с закрытыми глазами, голова его клонилась набок, пальцы расслабленно лежали на столе. Тэхен смотрел на него и чувствовал, как что-то ужасающее внутри успокаивается, сворачивается клубочком, затихая.       Сегодня ты никуда не пойдёшь. Завтра — тоже. А потом… потом мы что-нибудь придумаем.       Он подошёл, наклонился, поцеловал Чонгука в макушку. Волосы пахли лавандой и сном.       — Я здесь, — прошептал он. — Я всегда здесь.              Хот-Спрингс, Арканзас, 14 марта 2006 года, 02:47       Чонгук спал. Тэхен знал это по дыханию — ровному, глубокому, тому самому, которое наступало после таблеток. Три таблетки, растворённые в тёплом молоке с мёдом. Чонгук пил не глядя, доверчиво, даже не спросив, зачем. «Ты плохо спишь в последнее время», — сказал Тэхен, и этого хватило. Всегда хватало.       Он лежал рядом ещё несколько минут, слушая этот звук. Вдох. Выдох. Легкое сипение на выдохе — насморк, Чонгук простудился на прошлой неделе, когда бегал без шапки. Тэхен чувствовал тепло его тела — Чонгук прижимался к его боку во сне, как ребёнок, искал тепло, искал защиту. Его рука лежала на груди Тэхена, пальцы чуть касались ключицы. Тяжёлая, расслабленная, полная доверия рука.       Потом Тэхен осторожно высвободился. Чонгук всхлипнул во сне, потянулся за ним, но Тэхен подсунул под руку подушку, и Чонгук прижал её к себе, затих. Тэхен замер, глядя на него. Лунный свет падал на лицо Чонгука — спокойное, безмятежное, губы чуть приоткрыты, ресницы отбрасывают тени на щёки. Такой красивый. Такой хрупкий.       Босые ноги ступили на холодный пол. Паркет обжёг ступни, но Тэхен не чувствовал боли. Он стоял неподвижно, глядя на спящего, и считал удары своего сердца. Они были слишком громкими. Ему казалось, что сейчас Чонгук проснётся, услышит этот барабанный бой в груди, поймёт всё.       Но Чонгук спал. Таблетки работали.       Тэхен вышел в коридор. Здесь было темно, только маленький ночник у ванной отбрасывал тусклый оранжевый свет. Тэхен шёл медленно, бесшумно, ставя ноги точно так, как научило травмирующее детство: сначала носок, потом пятка, перенос веса. Ни одна половица не скрипнула. Он знал этот дом с детства. Знал, где дерево прогибается, где гвоздь выступает, где доска может выдать.       Спустился по лестнице. Три ступени он перешагнул — те, что пели всегда, даже под кошачьей лапой. Остальные приняли его вес молча, как принимали всегда.       В гостиной было темно. Луна стояла высоко, и её свет лился в широкое окно, выхватывая из темноты силуэты — кресла, дивана, виолончели в углу. Виолончель Чонгука. Тэхен задержал взгляд на ней. Смычок лежал рядом, на полу, прислонённый к корпусу. Чонгук играл сегодня вечером, перед тем как выпить молоко. Играл что-то печальное, медленное, с долгими нотами, которые тянулись, как нити. Тэхен слушал из кухни, опершись о дверной косяк, и смотрел, как пальцы Чонгука скользят по грифу. Как он закрывает глаза, уходя в музыку, в свой мир, куда Тэхену нет входа.       Тэхен прошёл мимо виолончели, к двери в подвал.       Дверь была старой, дубовой, обитой жестью. Ключ лежал в кармане пижамных штанов. Тэхен достал его, повертел в пальцах. Металл был холодным, гладким, отполированным до блеска — он носил этот ключ с собой уже неделю.       Дверь открылась без звука. Петли он смазал вчера, когда Чонгук был в библиотеке. Смазал гусиным жиром, как делал отец.       Тэхен переступил порог, и темнота подвала обняла его, как старая знакомая. Она пахла сыростью, землёй и чем-то ещё — чем-то сладковатым, приторным, что въелось в стены много лет назад. Тэхен помнил этот запах. Он был здесь всегда. Отец говорил, что это гниёт картофель. Но овощей в подвале не было никогда.       Он нащупал выключатель, щёлкнул. Лампочка под потолком — одна-единственная, на длинном проводе — мигнула раз, другой, третий, прежде чем загореться ровным, тусклым светом. Свет был жёлтым, больным, он падал на стены и делал их серыми, как старая кожа.       Ступени были бетонными, холодными. Тэхен спускался медленно, считая про себя. Один, два, три… Впервые отец привёл его сюда, когда ему было пять или шесть. Он не помнил точно. Помнил только руку отца — большую, тяжёлую, сжимающую его пальцы так, что кости хрустели. И голос: «Ты должен видеть, сын. Ты должен понимать, что такое любовь».       Четыре, пять, шесть.       Семь. Восемь. Девять.       Он спустился. Подвал встретил его тишиной. Не той тишиной, что наверху — живой, с дыханием дома, с гулом труб. Здесь тишина была другой. Глухой. Мёртвой. Она давила на уши, заставляла сердце биться громче, чем нужно.       Тэхен остановился посреди комнаты, огляделся. Стены были голыми, выбеленными известкой, но он знал, что под слоем краски — старый кирпич, пропитанный чем-то, что не вытравить ни побелкой, ни временем. Пол — бетонный, с трещинами, в которые въелась грязь. В углу — стеллажи с банками, которые он принёс на прошлой неделе. «Засолки», — сказал он Чонгуку, тот поверил.       Тэхен подошёл к дальней стене. Провёл пальцем по шершавому бетону, нашёл место — чуть выше человеческого роста, ровно там, где когда-то было ввинчено кольцо. Отец заделал его перед смертью. Залил цементом, заштукатурил, выровнял. Думал, что так можно стереть прошлое. Думал, что можно начать сначала. «Мы начинаем новую жизнь, Марта. Я изменился».       Мать умерла через три месяца после того, как отец заделал стену. Сбежала в дождь, босиком, и её нашли в овраге, вниз головой, с разбитым черепом. Отец плакал на похоронах. Плакал так горько, так искренне, что все в церкви плакали вместе с ним. «Она была душевно больна, — говорил он, вытирая слёзы. — Я не уберёг».       Тэхен взял дрель. Она лежала в ящике у стены, рядом с новым сверлом по бетону. Он вставил сверло, затянул патрон, проверил — надёжно. Замер на секунду. Вспомнил, как отец ввинчивал кольцо в ту стену. Сверла тогда не было, отец долбил перфоратором, и звук стоял такой, что мать в углу закрывала уши руками и раскачивалась, раскачивалась, раскачивалась. «Не двигайся! Терпи! Это для твоей же безопасности!»       Сверло вошло в бетон. Звук был резким, визгливым, он разрывал тишину, отдавался в костях, в зубах, в черепе. Тэхен работал ровно, без спешки, как учил отец: «Рука не должна дрожать, сын. Если рука дрожит — ты слаб. Слабый не имеет права любить». Каждый миллиметр сверла, погружающийся в стену, отзывался где-то внутри — глухо, тяжело, будто бурили не бетон, а его собственную плоть.       «Любовь долготерпит, милосердует, любовь не завидует, не превозносится, не гордится», — говорил отец, когда ввинчивал первое кольцо. Мать тогда ещё стояла на коленях тихо, не плакала. «Всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит». Перфоратор дрожал в его руках, а он улыбался, и пыль от бетона оседала на его чёрной сутане белым налётом, как пепел. «Любовь никогда не перестаёт», — и кольцо вошло в стену с глухим, удовлетворённым стуком.       Когда отверстие было готово, Тэхен выключил дрель. Тишина вернулась, и она была оглушающей. Гул в ушах стоял долго, и сквозь него пробивались обрывки — отцовский голос, читающий Евангелие на воскресной службе, тот же голос, шепчущий в подвале: «Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся». Тэхен постоял, прислушиваясь к этому эху, потом взял кольцо.       Тяжёлое, стальное, с гладкой внутренней поверхностью и зазубренным краем, чтобы не скользила цепь. Такое же, как тогда. Он приложил его к стене, совместил с отверстием, взял болт. Затянул рукой, потом ключом, потом ещё раз ключом, с усилием, пока болт не вошёл до конца.       Руки не дрожали. Он делал это медленно, методично, как учил отец: «Всё должно быть надёжно, сын. Любовь требует надёжности. Если ты любишь — ты должен быть уверен, что твоя любовь никуда не денется». А потом отец добавлял, глядя на мать, которая сидела на цепи, и голос его становился вкрадчивым, как елей: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга. Как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга». И он любил. Он любил так, что мать переставала кричать уже на третьи сутки — только смотрела в одну точку и шевелила губами, шепча «Отче наш».       Тэхен провёл пальцами по кольцу, по холодному металлу, который принял на себя вес цепи, вес тела, вес всего, что должно было остаться наверху. Прислонился лбом к стене, к свежему бетону, пахнущему пылью и влагой. И сквозь шум в ушах снова услышал отца — с амвона, воскресная служба, голос, усиленный акустикой маленькой церкви: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя… И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки её и брось от себя». А потом, внизу, в подвале, добавлял тихо, почти нежно: «Видишь, сын? Господь велит нам отсекать грех. Даже если этот грех — в том, кого ты любишь. Ты должен сделать его чистым. Очистить от скверны. Это и есть любовь».       «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», — прошептал он в бетонную стену. Губы его почти не двигались.              Кольцо зафиксировалось. Тэхен дёрнул его — раз, другой, третий. Не шелохнулось. Он провёл пальцами по холодному металлу, чувствуя, как зазубренный край впивается в подушечки, почти до крови.       Воспоминание пришло само, без спроса, как тошнота.       Он сидит на табурете в углу, ноги не достают до пола, пальцы впиваются в край сиденья так, что дерево врезается в кожу. Лампочка под потолком мигает, и от этого кажется, что всё движется рывками — как в дешёвом кино.       Мать стоит на коленях в углу. Цепь свисает от стены к её щиколотке, звенья тускло блестят в мигающем свете. Она не плачет, не кричит. Она смотрит в пол, и лицо у неё такое же серое, как бетон, и такое же пустое.       Отец ступает по лестнице, и ступени скрипят под его весом. Он в сутане — только что вернулся из церкви. От него пахнет ладаном, воском и потом. Тяжёлый запах, сладкий и кислый одновременно, он заполняет подвал, перебивает сырость.       — Садись, — говорит он Тэхену, указывая на табурет. — Смотри и учись.       Тэхен сжимает край табурета так, что пальцы белеют.       Отец подходит к матери, опускается перед ней на колени. Она не поднимает головы, но Тэхен видит, как её плечи начинают дрожать. Мелко, едва заметно.       — Марта, — говорит отец, и голос его становится мягким, почти ласковым. Таким голосом говорят с детьми, с больными, с теми, кто не может защитить себя. — Марта, прости меня. Я знаю, я был груб. Но я люблю тебя. Ты знаешь, как я люблю тебя.       Он берёт её ногу в руки. Она не сопротивляется. Он подносит ступню к губам, целует пальцы — по одному, медленно, смачно. Его язык скользит по коже, влажный, горячий. Мать вздрагивает всем телом, но не отодвигается. Она никогда не отодвигалась.       — Ты моя, — шепчет отец. — Ты моя, и я не могу без тебя. Ты простишь меня?       Он целует её ноги снова и снова, поднимаясь выше, к щиколотке, к цепи, которая натирает кожу до красных полос. Он целует эти полосы, проводит языком по краю раны, слизывает капельки крови. И лицо его в этот момент — Тэхен не может описать это лицо. В нём есть что-то, от чего хочется закрыть глаза, но отец велел смотреть. Это одновременно и молитва, и пожирание.       Мать поднимает голову и видит Тэхена.       В её глазах — ужас. Настоящий, живой, полный ужас, которого не было, когда отец бил её, когда надевал цепь, когда запирал в подвале на три дня без еды. Она смотрит на сына, и в этом взгляде — всё. Вся боль, которую она терпела годами. Весь стыд, который она носила в себе. Вся любовь, которую она не могла ему дать, потому что её самой уже не существовало.       — Нет, — шепчет она. Губы её трескаются, голос хрипит. — Нет, только не он… Господи, только не он…       Слёзы текут по её щекам, она плачет молча, без звука, и эти слёзы страшнее крика. Она плачет не от того, что отец целует её ноги. Она плачет от того, что Тэхен это видит, что он здесь. Что он смотрит.       — Смотри, сын, — говорит отец, не оборачиваясь. Он гладит ноги матери, массирует ступни, и его большие руки выглядят такими нежными, такими заботливыми. — Смотри и запоминай. Любовь — это когда ты можешь быть слабым. Когда ты можешь просить прощения. Когда ты готов унижаться ради того, кого любишь. Это — чистота. Это — смирение. Это — истинная любовь, сын. Любовь, которая не знает гордости.       Он целует лодыжку матери, там, где цепь натёрла до крови, и его губы становятся красными.       Тэхен смотрит. Он смотрит, как отец целует ноги матери, как она плачет без звука, как цепь звенит при каждом движении, как лампочка мигает, и всё плывёт, и не за что ухватиться. Он смотрит и чувствует, как внутри него что-то ломается. Что-то, что никогда уже не склеится. Не срастётся. Не заживёт.       Когда отец поднимается и выходит, оставив их вдвоём, мать смотрит на Тэхена долгим, тяжёлым взглядом. И говорит тихо, так тихо, что он едва слышит:       — Никогда не люби никого. Слышишь? Никогда.              Хот-Спрингс, Арканзас, 14 марта 2006 года, 19:40       Чонгук вернулся из архива уставший, но довольный. Сегодняшняя копошь в старых папках дала свои плоды — он нашёл ещё одно дело, которое идеально вписывалось в серию. Всю дорогу домой он прокручивал в голове детали, связывал даты, имена, места. Возбуждение кипело в крови, заставляя идти быстрее, почти бежать.       Когда он открыл дверь, из кухни потянуло таким ароматом, что желудок тут же отозвался громким урчанием. Тэхен стоял у плиты, окружённый кастрюлями и сковородками, и выглядел так, будто готовил не на двоих, а на целую роту солдат.       — Ты чего так много? — удивился Чонгук, скидывая куртку и шарф.       — Ты в последнее время почти ничего не ешь, — ответил Тэхен, не оборачиваясь. Голос его был мягким, чуть виноватым. — Я волнуюсь.       Чонгук хотел сказать, что это неправда, что он ел нормально, но осекся, вспомнив: да, последние несколько дней он действительно замечал, что аппетит пропадает к вечеру, а по утрам он чувствовал себя разбитым, как после тяжёлой ночной смены. Он списывал это на усталость, на бесконечное сидение в архиве, на пыльные папки и напряжение.       Они сели за стол. Тэхен накладывал ему полную тарелку — суп, второе, салат, хлеб с маслом. Чонгук ел и никак не мог наесться, словно организм, наконец, получил то, чего был лишён все эти дни. Он уплетал за обе щеки, а Тэхен сидел напротив, почти не прикасаясь к своей порции, и смотрел.       — Ты сегодня сам не свой, — заметил Чонгук, жуя. — Случилось что-то?       — Нет, — Тэхен покачал головой. — Просто рад, что ты ешь с аппетитом.       Когда тарелка опустела, а живот стал тугим, как барабан, Тэхен пододвинул к нему кружку с чаем. Пар поднимался над поверхностью, пахло травами — ромашкой, мятой, чем-то ещё чуть горьковатым.       — Выпей, — сказал Тэхен. — Это успокаивает.       Чонгук взял кружку, поднёс к губам. Сделал глоток. Вкус был странным — не таким, как всегда. Более терпким, с какой-то химической ноткой, которую он не мог определить. Он поморщился.       — Что за чай?       — Травяной сбор. От бессонницы и тревожности. — Тэхен наклонил голову, вглядываясь в его лицо. — Не нравится?       — Нравится, только в последнее время я через чур много сплю – хихикнул Чонгук, делая еще глоток.       Живот был уже полон до отказа, и третий глоток давался с трудом. Он чувствовал, что ещё немного — и его вырвет. А Тэхен смотрел, ждал, улыбался. В этой улыбке было что-то, от чего Чонгуку стало не по себе — слишком пристальный взгляд, слишком внимательный.       — Я допью позже, — сказал он, отодвигая кружку.       — Лучше сейчас, — мягко возразил Тэхен. — Пока тёплый.       Чонгук снова взял кружку, поднёс к губам, но пить не стал. Сделал вид, что пьёт, чувствуя, как Тэхен смотрит на его кадык, на глотки. Он задержал кружку у лица, потом опустил, облизнул губы. Обижать мужчину совсем не хочется, он же так старается для него.       — Спасибо, вкусно.       Тэхен удовлетворённо кивнул и начал убирать со стола. В тот момент, когда он повернулся к раковине и включил воду, Чонгук быстро выскользнул из-за стола, прошёл к старому фикусу и вылил остатки чая, Тэхен ничего не заметил.              Утром Чонгук проснулся с ясной головой и лёгкостью во всём теле, которой не чувствовал уже несколько дней. Он сел на кровати, ошарашенно моргая. В окно светило солнце, птицы орали как оглашенные.       Странно, — подумал он, потягиваясь.       Мысль пришла неожиданно и тут же застыла колючим комком в горле. Он вспомнил, как последние дни — особенно после вечеров, когда Тэхен поил его «успокаивающим чаем» — он проваливался в сон, как в чёрную яму, а просыпался с трудом, с тяжёлой головой и сухостью во рту. Вспомнил, как однажды проспал будильник — впервые в жизни.       Вчера я не пил чай. И сегодня чувствую себя отлично.       Сердце забилось быстрее. Он откинул одеяло, встал, прошёл на кухню. Тэхен уже был там — в фартуке, с ложкой в руке, в помещении неизменно пахло чем-то вкусненьким.       — Доброе утро, — сказал Тэхен, оборачиваясь. Улыбка его была тёплой, как всегда. — Хорошо выглядишь. Выспался?       — Да, — ответил Чонгук, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Впервые за долгое время.       Он сел за стол, и Тэхен поставил перед ним тарелку, а рядом — кружку с чаем. Тот самый чай — тёмный, терпкий, с тем странным сладковато-горьким запахом.       — Выпей, это бодрит, — сказал Тэхен.       Чонгук взял кружку, поднёс к губам и замер. Запах показался ему теперь не успокаивающим, а нагоняющим тревогу – химическим. Он сделал вид, что пьёт, опустил кружку.       — Спасибо.       Тэхен сел напротив и принялся завтракать, время от времени поглядывая на Чонгука. Тот также делал вид, что пьёт, но кружка оставалась нетронутой. Когда Тэхен отвлёкся на звонок своего старого телефона, Чонгук быстро вылил чай в раковину и сполоснул кружку.       Он решил проверить.       В следующие два дня он не выпил ни глотка чая, который готовил Тэхен. Каждый вечер он делал вид, что пьёт, а потом тайком выливал содержимое. Он продолжал ходить на работу, но по утрам, когда Тэхен будил его, он изображал сонливость — зевал, тёр глаза, жаловался на усталость.       — Ты опять плохо спал? — тревожно спрашивал Тэхен.       — Да, что-то я совсем вымотался, — отвечал Чонгук, глядя в его тёмные, непроницаемые глаза. — Наверное, переутомился.       Тэхен гладил его по голове, целовал в макушку и упрашивал остаться дома, но Чонгук отказывался, ссылаясь на дела.       Он чувствовал себя всё лучше и лучше. Голова была ясной, тело — лёгким. Сомнения, которые закрались в первый же день, теперь превратились в холодную, тяжелую уверенность с чаем было что-то не так. С Тэхеном тоже…              Хот-Спрингс, Арканзас, 17 марта 2006 года, 10:15       Сегодня Тэхен ушёл в церковь. В последнее время он уходил практически каждое воскресенье, а иногда и в будние дни — говорил, что помогает с хозяйственными делами. Чонгук никогда не интересовался, что именно он там делает, и данная привычка сыграла ему на руку.       Как только дверь за Тэхеном закрылась, Чонгук не пошёл на работу. Он сказал начальнику, что плохо себя чувствует, и остался дома. Сердце колотилось где-то в горле, ладони вспотели. Он знал, что делает что-то неправильное, что-то, что может разрушить всё, что у них есть. Но он должен был знать правду.       Он начал с комнаты Тэхена. Они спали в одной постели в комнате Чонгука, но у Тэхена была своя комната — спальня, где он спал до появления парня в его жизни, которую он превратил в кабинет. Чонгук почти никогда туда не заходил. Тэхен не запрещал, но было в этом пространстве что-то такое, что заставляло Чонгука чувствовать себя лишним.       Комната была тёмной, даже днём. Тяжёлые шторы не пропускали свет. В углу стоял старый письменный стол, заваленный бумагами, на стенах висели иконы — слишком много икон даже для самого верующего человека. Воздух пах ладаном и чем-то ещё — сладковатым, приторным, отчего у Чонгука засосало под ложечкой.       Он начал обыскивать. Выдвинул ящики стола — старые квитанции, счета, какие-то записи, ничего подозрительного. Проверил шкаф — одежда, обувь, коробка с фотографиями, где Тэхен был ещё подростком, с родителями. Чонгук пробежался по ним взглядом — мать красивая, но с грустными глазами, отец суровый, в рясе. На некоторых фото они были в церкви, на других — в этом самом доме.       Он уже почти отчаялся, когда заметил, что половица у дальней стены чуть приподнята, будто её вскрывали. Он поддел её ногтями, приподнял. Под половицей был тайник — небольшая ниша, в которой лежал ключ.       Старый, тяжёлый, с замысловатой бородкой. Такой ключ не подходил ни к одной двери в доме. Чонгук сжал его в кулаке, чувствуя, как холодный металл впивается в ладонь. Спрятал в карман.       Потом пошёл в ванную. Здесь он начал с аптечки. Открыл её, и первое, что бросилось в глаза, — пузырёк, стоящий на видном месте, за коробкой с пластырем. Белый, с синей этикеткой. Чонгук достал его, прочитал название. Препарат не был ему знаком. Он достал телефон, вбил название в поисковик.       Экран засветился текстом: «Снотворное, мощное седативное средство. При регулярном применении вызывает привыкание. Передозировка может привести к остановке дыхания. Побочные эффекты: сонливость, спутанность сознания, потеря координации, амнезия».       Чонгук опустился на край ванны, не в силах стоять на ногах.       Вот почему я просыпал на работу. Вот почему я чувствовал себя разбитым. Вот почему я не мог проснуться по будильнику.       Он сидел так несколько минут, сжимая пузырёк в дрожащих руках. В голове крутились обрывки — лицо Тэхена, его мягкая улыбка, его заботливые руки, наливающие чай. Его голос: «Выпей, это успокаивает».       Он усыплял меня. Он давал мне снотворное. Зачем?       Ответ пришёл сам собой, холодный и липкий, как паутина: чтобы я не просыпался. Чтобы я не нашёл…       Он не мог больше сидеть на этом месте. Чонгук вскочил, сунул пузырёк в карман, схватил куртку и выбежал из дома.              Детектив Парк была на месте. Она сидела за своим столом, пила кофе из пластикового стаканчика и читала какой-то отчёт. Когда Чонгук ворвался в отдел, бледный, запыхавшийся, с горящими глазами, она подняла бровь.       — Чонгук? Что случилось?       — Мне нужно, чтобы вы кое-кого проверили, — выпалил он, подбегая к её столу. — По базе. По всем базам.       Он назвал имя. Детектив Парк нахмурилась, но вбила данные в компьютер. Пальцы её застучали по клавишам. Чонгук стоял, затаив дыхание, чувствуя, как пот стекает по спине.       Экран моргнул. Детектив Парк замерла, глядя на него. Лицо её побледнело.       — Что там? — спросил Чонгук, хотя уже знал ответ — по тому, как она побледнела, по тому, как её пальцы замерли над клавиатурой.       — Ким Тэхен, — прочитала она, водя пальцем по экрану. — 1975 года рождения. В 2002 году проходил подозреваемым по делу об убийстве несовершеннолетней в Аризоне. Дело закрыто за смертью подозреваемого — он числится погибшим при взрыве газа в собственном доме. — Она подняла глаза на Чонгука. — Но он жив. Ты живёшь с человеком, который официально мёртв.       Чонгук пошатнулся, ухватился за край стола.       — Дело Беттани, — сказала детектив Парк, сверяясь с экраном. — Номер уголовного дела 02-4789. Все материалы хранятся в центральном архиве штата.       — Где этот архив?       — В Литл-Роке. — Она посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. — Чонгук, ты уверен, что хочешь это видеть?       Он кивнул, хотя всё внутри него кричало «нет». Он сел на первый же автобус до Литл-Рока.              Литл-Рок, архив полиции штата Арканзас, 17 марта 2006 года, 14:20       Архив был подвальным помещением с бетонными стенами и тусклыми лампами дневного света. Пахло пылью, старой бумагой и плесенью. Чонгук предъявил удостоверение, объяснил, что работает по запросу детектива Парк. Ему выдали дело — толстую картонную папку, перевязанную бечёвкой, с номером 02-4789, выведенным чёрным маркером.       Он сел за дальний стол, подальше от любопытных глаз, и развязал бечёвку. Руки дрожали так сильно, что он с трудом переворачивал страницы.       Первые листы были стандартными — рапорты, протоколы осмотра места происшествия, списки улик. Чонгук пробежал их взглядом, не вникая. Потом нашёл показания свидетелей, описание тела, фотографии.       Он не хотел на них смотреть, но глаза сами скользнули вниз.       Снимки были чёрно-белыми, с зернистой плёнки. Первый — общий план. Комната, закопчённые стены, обгоревшая мебель. И на полу — маленькое тело. Оно было почти неразличимо на фоне пепла. Тёмное, сморщенное, съёжившееся до размеров куклы. Кожа — точнее, то, что от неё осталось — обуглилась, потрескалась, местами отслоилась, обнажая обожжённую плоть. Ни рыжих волос. Ни зелёных глаз. Ни лица.       На втором снимке — крупный план. Чонгук увидел обнажившийся череп, чёрные провалы глазниц, оскаленные зубы на том месте, где когда-то была улыбка. Руки — тонкие, как веточки, — скрючились в судороге, пальцы превратились в обгоревшие культи. Кто-то положил рядом линейку — для масштаба. Сто двадцать семь сантиметров – рост семилетней девочки.       Чонгук почувствовал, как желудок сжался в тугой, болезненный ком. Он перевернул фотографии лицом вниз, но образ уже въелся под веки — маленький обугленный скелет, который когда-то был ребёнком.       Он не мог, не мог, это не он…       Парень не мог осознать, не мог соединить эту обугленную фигурку с руками, которые каждое утро гладили его по голове.       И в самом низу папки, подшитая отдельно, лежала стопка бумаг, исписанных знакомым почерком. Тэхеновым почерком. Чонгук узнал бы эти изогнутые буквы, эти резкие наклоны где угодно. Он видел их в списках покупок на холодильнике, в маленьких записках, которые Тэхен оставлял ему на тумбочке: «Доброе утро, Mon Ange. Завтрак на столе».       Теперь те же пальцы выводили совсем другие слова.       Это были личные записи, найденные на пепелище, — обугленные по краям, пахнущие гарью даже спустя годы. Не дневник, не признание — скорее, черновики письма, которое так и не было отправлено. Чонгук начал читать, и мир вокруг перестал существовать.       «Я не убивал её. То есть я, конечно, убил. Но это была не она. Это была та скверна, которую она в себе носила. Та же самая скверна, что жила в моей матери. В отце. Во всех, кто смотрит и не видит, кто слышит и не понимает.       Отец говорил: «Очисти их, сын. Сделай их чистыми». Он имел в виду молитву. Я же в свою очередь имею в виду нечто другое.       Беттани – это только начало. Она пришла ко мне с этим дурацким печеньем, и в её глазах было то же самое — желание угодить, продать, получить. Как у матери, которая терпела цепь ради того, чтобы он не истязал. Как у отца, который тянул из неё слёзы ради того, чтобы приблизиться к Богу, чтобы почувствовать себя Богом.       Я не хотел её убивать. Я хотел, чтобы она перестала быть такой, перестала страдать от своей грязи. Но она не умела по-другому. И тогда я понял: единственный способ очистить — это уничтожить. А затем сжечь, чтобы скверна не разрасталась, не селилась в сердцах и разуме каждого из нас.»       Чонгук сглотнул. Горло саднило, будто он проглотил битое стекло. Пальцы, державшие лист, побелели так, что бумага затрещала.       Он не сумасшедший. Он не потерял рассудок. Он верит в это. Он правда верит, что убивать — это очищать.       Чонгук попытался сделать вдох, но лёгкие не слушались. Воздух в архиве стал густым, липким, как патока. Пахло не только пылью и плесенью — теперь ему чудился запах гари, бензина и чего-то сладковатого, приторного, от чего сворачивало желудок.       Он читал дальше, и каждое слово врезалось в него, как нож. Парень не мог остановиться. Пальцы листали страницы сами собой, а перед глазами стояло лицо Тэхена — его мягкая улыбка, его тёплые глаза, его голос, шепчущий «Mon Ange». И этими же губами он, наверное, улыбался, когда бил ребёнка головой о стену, это можно понять по сломанным характерным образом костям на обугленном черепе.       Чонгук не заметил, как по его щекам потекли слёзы. Они падали на бумагу, расплываясь серыми пятнами. Он плакал молча, не вытирая их, глядя на строчки, которые писал человек, спавший с ним в одной постели. Человек, который готовил ему завтрак и целовал в макушку. Человек, который говорил, что любит.       Воспоминание ударило под дых — недавнее, такое невинное тогда. Тэхен поправляет ему воротник, проводит ладонью по волосам, говорит: «Ты устал, Mon Ange. Тебе нужно отдохнуть. Я приготовлю тебе чай».       А что, если бы он не проснулся вообще? Что, если бы Тэхен решил, что скверна слишком глубоко засела?       Он вспомнил одну ночь — неделю назад. Он проснулся от того, что Тэхен сидел на краю кровати и смотрел на него. Не спал, не дремал — именно смотрел. В темноте его глаза блестели, как у кошки. Чонгук тогда улыбнулся, спросил: «Ты чего не спишь?» А Тэхен ответил: «Любуюсь тобой. Ты такой красивый, когда спишь».       Теперь эта фраза звучала иначе. «Ты такой красивый, когда спишь» — то есть, когда беззащитный, когда не можешь убежать. Когда полностью в его власти.       Чонгук закрыл лицо руками, пытаясь выдавить из головы эти образы, но они лезли и лезли. Руки Тэхена, которые режут овощи для супа. Те же руки, которые отняли жизнь многих, ведь если бы это было не так, Тэхен бы не препятствовал. Губы Тэхена, которые целуют его в щёку. Те же губы, которые, наверное, шептали что-то ласковое, пока жизнь покидала детское тело.       Он заставил себя дочитать.       «Я перечитал то, что написал. Это похоже на бред, но это не бред – это правда. Единственная правда, которую я знаю.       Я не хочу быть отцом. Но, возможно, я уже стал им. И единственное, что я могу сделать, — не повторять его ошибок».       Дальше шли обгоревшие, нечитаемые строки. Чонгук перевернул страницу — чисто. Записи обрывались на полуслове, оставляя после себя только пустоту и тихий, въедливый ужас.       Он закрыл папку. Руки его тряслись так сильно, что он не мог завязать бечёвку. Тряслось всё тело — мелкая, нервная дрожь, от которой стучали зубы. В горле пересохло, язык прилип к нёбу, и он не мог сглотнуть.       Он не раскаивается. Он гордится. Если он когда-нибудь решит, что во мне тоже есть скверна…       Чонгук сидел в пустом архиве, в тишине, нарушаемой только гулом вентиляции, и смотрел на облупленную стену напротив. На стене была трещина — длинная, извилистая, похожая на молнию. Он смотрел на неё, а видел другое — в голове всплывали образы жертв, которые были зверски убиты. Он почувствовал, как к горлу снова подкатывает тошнота. На этот раз его вырвало — прямо в мусорную корзину под столом. Желчь обожгла горло, во рту остался мерзкий, горький привкус. Он вытер губы тыльной стороной ладони и понял, что плачет до сих пор — без звука, без всхлипов, просто слёзы текут по щекам, и он не может их остановить.       Чонгук медленно встал. Ноги были ватными, колени подкашивались. Он сдал папку архивариусу — тот посмотрел на него с тревогой, спросил, всё ли в порядке. Чонгук кивнул, не в силах выдавить ни слова.       Он вышел на улицу. Солнце светило ярко, птицы пели, но мир вокруг казался серым, плоским, ненастоящим. Как декорация. Как сон, из которого нельзя проснуться.       Он достал телефон. Экран ослепил, и он зажмурился на секунду. Набрал номер детектива Парк.       — Это Чонгук, — сказал он, и голос его был чужим, хриплым, будто он надышался дымом. — Я прочитал дело, там ничего толкового…       В трубке повисла долгая тишина. Чонгук слышал только своё дыхание — прерывистое, слишком громкое.       — Где ты сейчас? — спросила детектив, и голос её был ровным, профессиональным, но в нём чувствовалась тревога.       — В Литл-Роке. Сажусь на автобус до Хот-Спрингс.       — Точно? Голос какой-то странный.       Чонгук закрыл глаза. Ветер дул в лицо, высушивая слёзы, оставляя на щеках солёную корку. Он представил, как открывает дверь их дома. Как Тэхен выходит из кухни, улыбается, говорит: «Ты вернулся, Mon Ange. Я так волновался». Как тянет руки, чтобы обнять.       И Чонгук понял, что не сможет. Не сможет чувствовать эти руки на своём теле. Не сможет смотреть в эти глаза. Не сможет пить чай, который тот заварит.       — Я… мне нужно уточнить некоторые детали, — сказал он в трубку. — давайте свяжемся через неделю. Мне надо посетить Аризону. – Чонгук открыл глаза. Посмотрел на своё отражение в стекле автобусной остановки — бледное, растерянное, с красными глазами и белыми губами. Он не узнавал себя.       — Чонгук, пожалуйста не делай глупостей.       — Он не знает, что я знаю, мне необходимо кое-что проверить.       Чонгук нажал отбой. Автобус до Хот-Спрингс подъезжал к остановке, и Чонгук смотрел, как он приближается, чувствуя, как земля уходит из-под ног.       Он сел в автобус, уставился в окно. За стеклом проплывали дома, деревья, люди. Все они казались призраками. Мир, в котором он жил последние месяцы, рухнул. И на его месте осталась только чёрная, зияющая пустота. В голове звучали чужие строки — те, что он никогда не писал, но которые вдруг стали его собственной правдой.       Мой свет в подвале — тусклая лампада,       Моя улыбка — цепь на тихом звоне.       Я разбираю душу на запчасти,       Чтоб ты поверил: спасение — в бетоне.              Твой крик сквозь сон — как старая молитва,       Я подпеваю, в чай кладя сюрприз.       Внутри тебя теперь мои осколки,       Я врос в тебя. Терпи. Тебе же больно?              Ты думал, смерть — с косой и без души?       Она с моей улыбкой ходит в гости.       В твоей груди — мой самый сладкий шип,       Mon Ange, усни. Теперь мы — только кости.       
200 Нравится 58 Отзывы 116 В сборник
Отзывы (4)