Глава 12
1 июля 2023 г., 23:06
Примечания:
TW! сцены насилия, жестокости
аттэнш: одни из признаков нестабильной психики является импульсивность и радикальность в поведении и словах.
Александр резко смыкает веки, едва не поперхнувшись остатками воздуха в легких, вокруг которых туго обвивались обескровленные пальцы ужаса. Разогретая вода любовно окутывает его мутным коконом — убийственным, лишенным кислорода. Иллюзорный крик чаек проносится над головой, а проточная гнилая вода вдруг пахнет бризом и привитой отцом тягой к океану: благодаря бесчисленному количеству плаваний, неизменно сопровождаемых абордажными войнами, он уверен, что не боится тонуть. В конце концов, смерть была чем-то нереальным и далеким, болезненным, но благословенным. Вдох теряется в мелких пузырьках, стремящихся наружу, и Романов с усилием сжимает челюсть, мутным взглядом неустрашимо смотря на блики света над толщей воды и темным силуэтом человека, надсадно держащим его горло прижатым к чугунному дну. Судьба тешится, а жизнь смеется: его не смогли зарыть, потому решили утопить в собственном доме, где он так беспечно прятался от окружавшей его действительности. Необузданное желание разнести вдребезги череп этого человека вдруг бешено забилось в уголках его губ. Необходимость вдоха обжигала грудь пламенем, и Петербург тяжело рассекает руками воду, хватается за преступника, истощенно пытаясь отнять крепкую хватку от горла. Нельзя позволить мраку сковать сознание: это недопустимо, исключено, немыслимо. Александр загнанно шарит по сторонам и натыкается онемевшими пальцами лишь на махровый халат, когда-то казавшийся ему мягким. Щупает, очерчивая пальцами нечто твердое, острое, спрятанное во фланелевых складках. Кажется, после купаний он хотел подровнять концы своих волос, что распались сейчас сотней душ, связанных против воли, ищущих темное дно.
Что есть смерть в понимании бессмертного? Иллюзия. Свобода — иллюзия тоже, как и заточение, сковавшее его тело тисками водной глади. Философы на протяжении веков искали ответы на эти вопросы, но не смогли достичь единства мнений, в результате создавая различные школы и направления, блуждая, словно дети, потерявшиеся в лесу. Однако Александру все равно на детей, на человека, топящего его, и на то, что по сути своей они все мертвы. Будет всё равно даже когда он убьет это отродье в ванной. В любой борьбе важно уметь остановиться и даже проиграть. Забытое чувство, от непривычки извиваясь, колет внутри, тянет, растягивая губы и прогоняя остатки ужаса прочь. Когда его присыпали песком, страх был — но сейчас улыбка сама возникает на лице, искаженном под водой.
Тело чувствует, как адреналин наполняет кровь, придавая силу. Он ощущает острый край наточенных бытовых ножниц. Сейчас в вазы ставили столетние ромашки, а из старых колоколов когда-то плавили пушки, но он, Александр Романов, решил подстричь свои пряди с помощью ткацких лезвий. Сужает глаза, смотря в силуэт своего предполагаемого убийцы, чья фигура расплывается под бликами света в конце туннеля. Он крепко сжимает рукоять ножниц мокрыми руками и ощущает, как холодные и липкие пальцы знакомой старушки щекочут его кожу. Он слышит ее смех и не испытывает страха. Небо Аустерлица бескрайнее, и нет ничего его краше.
Рукой двигает резко и точно, как в своих лучших кошмарах, где тьма и кровь сопровождают его в неизменном триумфе. Плоть под острыми концами движется мягко, принимая в себя твердый металл. Вода становится розовой и страшно красивой, усыпанной лепестками столь удивительно алых роз. Петербург выныривает резко, стоит только хватке на горле ослабнуть, хватает синими губами кислород отчаянно, кашляет и не может надышаться. Колотые раны получаются все аккуратнее. В ушах шумит, вода в ванне плещется, переливаясь за край, стекая толстыми тугими струями на кафельный пол. Петербург лицо трет, не сразу понимая, что ножниц из рук не выпускал, и взглядом мутным, будто у мертвой рыбы, оглядывает родные сердцу стены. Тянется, выкручивая все еще открытый вентиль и останавливая бесконечный поток, помешавший ему вовремя расслышать чужие аккуратные шаги. Поток воды из носа скользкой мокрой ладошкой растирает по губам, смотрит на убийцу своего и тихого, жалкого смеха сдержать не может. Он грудь дерет не меньше, чем нехватка кислорода. Жжет изнутри, новую порцию кашля выбивая, и дышится теперь легко-легко.
Романов, выскальзывая из ванны, напоминает русалку из сказок. Мокрый пол отзывается шлепками, вода струится вокруг его щиколоток. Он смотрит на человека, лежащего перед ним, мокрого и безжизненного. Хотя он еще жив, да вот только ножницы, которые Сашенька не выпускал из рук, могут исправить эту ситуацию. Он приближается, наклоняясь и изучая убийцу, словно редкую диковинку, красивую вазочку или цветок. Ножницы плавно проникают в горло, так же плавно, как они входили минутами ранее в сосуды на шее. Убийца судорожно дергается, издавая хриплые звуки, захлебываясь пенящейся кровью. Петербург вспоминает кунсткамеру, пытаясь в уме представить подходящий размер емкости. Откровенный оскал порочит губы: большая понадобится банка для этой увесистой, толстой свиньи.
— Я прощу прощения, — хрипит Петербург, губы соленые облизывая, — но вы ошиблись адресом.
Улыбается дико совсем, взгляда своего не отрывая от последних предсмертных подергиваний. Грудная клетка дрожит, кровью напитывается и замирает, отбивая свой последний вдох. Не Шурочки, а убийцы его, непутевого.
— Я прошу прощения, — шепчет Петербург, глядя на окровавленные ножницы в ладонях, что пачкают кровью кожу. В конце концов, на руке, преподносящей розы, всегда остается их чудный аромат, — но вы сами вынудили меня вас убить.
Он хмыкает на высоких нотах, вспоминая мотив чудной песни, затем берет с табурета махровый халат и накидывает его на мокрые плечи. Банный день не удался, и выпить за погибшего — дело чести. Через труп перешагивает, как через камень какой на дороге, в ванную комнату дверь прикрывает, вспоминая, где же оставил бутылку хорошего виски, подаренную Кумариным. Размышления прерывает стук в дверь, настолько громкий, что из розового мира его обратно, в мир серый, вытягивает.
Петербург ножницы от себя отбрасывает, будто змею ядовитую. На руки свои в тонкой розовой пленке смотрит, о полы халата ладошки трет и не понимает сперва, отчего все равно кожа такая липкая-липкая. К ней ткань халата магнитом тянется, и, плюя на все неудобство, Шура шагает открывать нарушителю своего спокойствия. Тоже убивать будут? Неважно уже. В его дом кто с мечом войдет, тот от ножниц погибнет.
— Какого хрена?! — громкий голос звучит грозно, словно отцовский, требующий. Эта волна громогласная сметает. И вот он снова: маленький идиотина, что дел натворил непростительных и руки свои, перепачканные кровью, в карманы халата прячет, будто стесняется. Смотрит на Москву непонимающе, глупо хлопая ресницами, и улыбки усталой, чуть виноватой не таит. Убивать будут, только вот в смысле куда худшем, чем он мог себе представить. — Что такое? — задает вопрос Шурочка в шутовской манере, детские упреки резвятся в уголках его губ.
Цепочка щелкает за Москвой, надежно запирая двери изнутри, но звук ее отдается глубже, где-то в оробевшем мягком сердце. Где цветок беспомощный распускается, лепестки у него — шок, страх, обида и злость. Сашенька столицу свою ненаглядную маленькими ладонями обнимает, прижимается ненароком, спасения, защиты ища и не находя. Миша ведь зол на него, разъярен, точно как на бестолкового сынишку, и Саша эмоции его принимает голодно, позволяя им вылиться грубыми толчками.
— Что это за хрень была вчера, Саша? — не замечая срывающихся ноток, продолжает Москва. — Какая у тебя встреча? Сколько их? Я две недели не могу до тебя дозвониться, Александр Петрович, а то и больше! Ты не выходишь на связь, до меня долетают какие-то абсолютно дикие слухи, а Казань уже меня слепым идиотом величает и откровенно при встрече ржет, глаза закатывая. Что ты опять натворил? Почему скрываешь? Опять твои пережиточные идеи покоя не дают?
Москва говорит много. Для Москвы говорить — это что-то само собой разумеющееся. Петербург пошутил даже как-то про это, а Мише понравилось так, что при радиопередачах эта злосчастная фраза звучала на каждом эфире. Московский этого, правда, не помнит совсем, да и неважно теперь, спустя столько лет и событий, через которые им обоим пришлось пройти. Только вот теперь Александр послушно смолкать не хочет совсем, не собирается. Почему он должен столько ждать любви, понимая, заботы и того, чтобы кто-то просто его послушал? Шанхай слушает, да только не рядом сейчас дорогой сердцу друг.
— Саша, блядь, ты меня вообще слушаешь? — Москва запыхался, докричаться до Романова пытаясь. Москва со всех ног к нему бежал сюда, в ставшую такой душной и опасной квартиру. Спешил все куда-то, а успеть не смог все равно.
— А ты? — наклоняет чуть голову Александр, в родные голубые глаза с тоской и невыносимой горькой любовью заглядывая. — Ты меня слушаешь?
Московский смолкает в непонимании, шаг назад делает, оступаясь. Губы, пухлые и мягкие, корчатся в остроте улыбки, Шура так любил целовать их, касаться пальцами аккуратно. Михаил головой трясет, в себя приходя и злясь, кажется, пуще прежнего. Он на струнах души играть не привык, а может, и не смыслил в них ничего вовсе. Москва- это про волю и надежность, движение вперед и грубую силу. Мазки на холсте души его грубые, неказистые, невыносимо прекрасные, маслянистые. Саша с горечью понимает, что в груди хранит сухие цветы: хрупкие, тонкие, золотой пеленой покрытые. Они — разные произведения.
— Что ты опять несешь, Саша? — устало трет виски Московский, понижая, наконец-то, тон своего голоса. — Что опять случилось?
— Не опять, а снова, — Романов уголки губ натягивает, в манере чуть пуэрильной.
Москва — трагикомедия, а Петербург — драма чистой воды.
— Прекрати этот фарс, я хочу поговорить, — выдыхает Михаил, не замечая розовой воды, что разводами на коже остается, капая с вьющихся волос Александра. Руки свои к нему тянет, ладошки мокрые и холодные в свои теплые и сухие ловя.
— Хорошо, — соглашается легко Петербург, сжимая руки в ответ и не согреваясь совсем. Миша горячий, жизнью пышущий, такой светлый и яркий, такой красивый сейчас. Отчего не замечал только раньше, привыкнув к его присутствию рядом? Может, и не хотел видеть просто. Глаза ведь как глаза, и волосы — как волосы. Улыбка на губах простая, без утайки и загадки, без иного смысла, кроме того, что в Московском есть. Нет в нем поэтичного романтизма, но Петербург почему-то любил. Щеку изнутри закусывает, жмурится, ловя себя на собственных же мыслях: любил. Так просто признавать, оказывается, что от самого себя тошно.
— Давай сядем и поговорим, хорошо? Потому что мне кажется, что сейчас не все в порядке, — Москва вздыхает, заметно пересиливая себя. Петербург хорошо видит это по решительно сомкнутым губам. За любимым в гостиную следует послушно, стараясь не думать о том, что там, где-то, на полу его залитой ванной, лежит чье-то тело в такой красиво розовой воде.
Московский на диван Александра сажает заботливо, поправляет чужой халат, не видя будто разводов на бледных плечах Романова, и сам опускается рядом, ладони чужой из своей не выпуская. Молчит, освещаемый лишь тусклым светом включенного пузатого телевизора и сумерками, заглянувшими в окна еще не спящих квартир. Александр начать первым не решается, и посмотреть на любовника — тоже. Глазами цепляется за увядшие в вазе нарциссы, от которых избавиться сил не нашел, и весь превращается в слух. Только вот не здесь он: это не с ним все происходит. Закапывали — не его, топили — не его, и Москва сейчас за руки держит и с мольбой о разговоре просит — тоже не его. Петербурга здесь нет, и быть он тут не хочет.
— Какова Ваша модель развития событий в России в плане разрешения проблемы двоевластия? — доносится из старенького советского аппарата, про который Романов совершенно забыл. Не любил тишины в доме, предпочитая оставлять экран постоянно включенным для создания шума в опустевшей квартире. Так легче спалось, так не слышно убийцы, проникающего в его дом через распахнутые ставни.
Москва тоже долго не решается. Перебирает бледные тонкие пальчики Романова, гладит мозоли от, казалось бы, пишущего пера. И так гадко вдруг, от молчания этого, что Саша решается, берет в свои руки нечто плохое опять.
— О чем ты хотел со мной поговорить? — голос срывается на удушливый хрип, и Петербург заходится в громком кашле. Последствия утопления не отпускали измученное и уставшее от борьбы тело. А может, сопротивляется глупое сердце. Оно ведь не знает, что разумом Саша уже все решил.
— Ты избегаешь меня?
— От тебя разве сбежишь? — язвительно парирует Романов и почти сразу же прикусывает свой длинный язык. Он очень старался, но яд сочился в его голосе против воли хозяина. Стекал по капле прямо с воспаленного событиями разума.
— Саш, я тебя обидел чем-то? — конкретизирует Московский, подсаживаясь к любимому ближе, теснее, стараясь его отогреть. Романов такой близости против, но не говорит ничего, позволяя прижаться к своему мокрому и липкому боку, скрытому защитной кольчугой халата. Глядит на них двоих со стороны, и мир вокруг — вода в его ванне. Глухая, мокрая и удушливая.
Москва ведь и правда обидел его: не видел, не слышал, не понимал. Таскал его за собой, как красивый трофей, на выставки отправлял перед городами другими. Москва его сам в ванне когда-то топил. Кто старое помянет — тому глаз вон? Александр обоих когда-то лишился, только вот жить без них оказалось возможным.
— Ваше выражение «боевой сентябрь» воспринимается подчас как некая тревожная нота. Может быть, у президента наоборот, есть особая программа приведения страны к социальному миру?
Шум телевизора лучше капель барабанящего по козырьку и стеклу дождя. Саша невольно прислушивается, стараясь вникнуть в хоть один из ответов их нынешнего правителя, только близость Москвы, такая искренняя и внезапная, с мыслей сбивает лучше пули в голову. Он хочет встать и уйти: прямо сейчас. Накричать, ударить или просто разрыдаться, давясь солью со своих щек. Не здесь, не с ним, не сейчас.
— Вы знаете, в дни каких-либо знаменательных для России дат, будь то сегодняшняя годовщина путча или 12 июня, обязательно раздаются возгласы о том, что, мол, к Москве подтягиваются войска. Говоря о боевом сентябре, я имел в виду политическую активность в этом месяце после традиционного относительного затишья в июле–августе. Это, разумеется, не связано с армией. Я использую различные способы, но я буду добиваться новых выборов в парламент, не может быть такого парламента, как сейчас, у новой России.
Романов устало прикрывает глаза, вспоминая, как бежал, задыхаясь от смрада солярки. Как Миша на кухне тогда умирал, глазами своими алыми в его серые глядя. Быть может, тогда Саша его и потерял? Похоронил, утратил, куском оторвал. Страны нет, Миши нет, завтра — не настанет тоже. Ленинград погиб многим ранее, ведь призрак тогда к Москве явился, бесплотный и слабый, его за собой утягивая.
— Какую ошибку из совершенных Вами или Вашей командой после августовского путча 1991 года Вы считаете главной?
Петербург на этот вопрос бы не ответил. Они тогда слишком часто ошибались, хватаясь за любое кажущееся светлым решение. Больно было, что в той русской рулетке не выиграл никто: барабан, вопреки правилам, был полон.
— Главная, что сразу не назначили новые выборы в парламент. Нам два года понадобилось, чтобы дойти до этого, а надо было сделать сразу, — голос Бориса Николаевича хриплый, грузный, кажущийся некой насмешкой над каждым из них. Петербургу на парламент, по правде, наплевать. Его из той ямы не они вытащили, скорее они его туда и загнали. В Москве танки грохочут, и слышать этого снова он не желает.
— Саш, поговори со мной, — шепчет Москва, не пытаясь перекричать телевизор более. Гладит-гладит-гладит, и каждое касание — мертвое, холодное, несмотря на высокую температуру его рук. Голубые глаза Михаила больные-больные, и Сашеньке тоже — больно и очень. Романов рот свой открывает, как рыба на берег выброшенная, и вновь глазами за спасительные нарциссы цепляется, улыбаясь досадно и горько.
— Мне больше нечего сказать тебе, Мишенька, — честно признается Романов, пушистые ресницы смыкает, устало прикрывая глаза. Качается, головой на плечо Московского опускаясь и крепче руку его в своих мертвых сжимая. — Раньше хотел, а теперь, представляешь, совсем нечего? Я ведь думал, что все иначе будет. Что нет этой страны больше, а мы-то остались. А представляешь? Нас, оказывается, тоже не стало. Черт, я…
Романов губы свои облизывает и не сразу понимает, что Михаил его внимательно слушает. Щеки мокрые такие, но не от недавно принятой ванны. В груди сжимается все, и гербарий в душе на кусочки разлетается, сломанный дикими ветрами. Московского сейчас очень жаль, но себя ему жаль много больше. Он на себя со стороны глядит и узнать не может совсем. Грозовые облака в своих прекрасных глазах прячет под покровом век, позволяя тоске и принятию раздробить его душу на части. Не может так больше, ведь у них совсем ничего не получается.
— Я когда-то по глупости верил, что если вернешься прежний ты, то все тоже будет по-прежнему. Я ошибся, ты ошибся, мы все тут наделали столько ошибок, что я не знаю, проснусь ли завтра в этой постели. Но знаешь? Я почему-то уверен в том, что если проснусь, то тебя рядом не будет… — признается Романов, удобнее устраивая голову на плече Михаила.
— Вы совершенно исключаете возможность компромисса с нынешним парламентом?
Москва долго молчит, бездумно глядя в синий экран на выступление президента, будто бы напрягаясь всем телом. У него на правом плече — его нежная любовь, а на левом — горячо любимая страна. Он так устал воевать на два фронта. Не может больше, не по силам ему сейчас это. На животе старые шрамы наливаются пунцовым, ноют, как перед портящейся погодой. Он Ельцина слышать не может больше. Не после всех его речей о том, что деятельность верховного совета угрожает безопасности Российской Федерации. Рывок в рыночную экономику провалился, все их идеи — провалились. На полках пустота, а иностранные друзья смеются Михаилу в лицо. Помощь обещают, да только хуже становится от их протянутых рук. Про светлое будущее ему говорят, а с каждым днем только мрачней. Голова никогда не болела так сильно, и страшно так — не было тоже. От него ждут новых побед, от него ждут, что он все исправит, только вот Московский совершенно не знал, за что он может сейчас так отчаянно схватиться. Он не должен растрачивать себя на личные вопросы, на кону жизни миллионов людей. На кону — дело всей его жизни. Он не может быть рядом с Александром сейчас, ему о другом думать надо. Десяток погибнет здесь, чтобы сотня — выжила там. Правителям иногда приходится принимать очень плохие решения. Только вот, если решение такое плохое, отчего кому-то от него будет лучше? Он устал, он так запутался, он не помнит столько всего и только позавчера смог похвастаться тем, что полностью освоил свой новенький мобильный телефон. Он очень старается, но все вокруг него продолжает рушиться, и Петербург совершенно не хочет помогать ему сейчас. Москва ведь надеялся, рассчитывал на его поддержку. В отличие от него, Саша помнил все, Саша и сам любил эту страну, он правил ей когда-то, ведя к величию и славе, а теперь — не хотел даже просто быть рядом. Обида душу раздирала колючей проволокой, и горько было так, что он обещал себе не плакать сейчас хотя бы при Романове. Москва пришел к нему за помощью, как Саша когда-то являлся к нему, но в отличие от Александра, он ничего в ответ не получил. Ни тоски, ни любви, ни жалости, и что осталось по итогу? Он сжег себя живьем, чтобы Романов мог быть здесь и сейчас, рядом с ним. Александр не захотел просто на звонок ответить, и это говорило о многом.
— Я всегда был рядом, — хрипит Московский, и тихий смех Петербурга — словно пощечина.
— Это ты бросил меня, когда я, сука, больше всего в тебе нуждался, — шипит Михаил, зажмуривая свои прекрасные голубые глаза и сжимая руки в кулаки, выпуская из хватки ладошку Романова. — Я был на самом дне, а ты бросил меня, сбежав к себе, оставив одного, потерянного и непонимающего. Я не знаю, что делал бы, если бы Катарина тогда не осталась рядом. А где был ты, Саша? Не эти дни недели, а эти пару лет, когда я пытался сделать хоть что-то для этой страны…
Москва задыхается, жадно глотая воздух, утопая в сумраке комнаты. Чертово болото тянуло его вниз, и он захлебывался открывающейся для него истиной. Саша не был его островом надежды, не был и раем на этой бренной земле. В этом чуждом доме ему больше не было места.
— Я пытался выжить, как и все, Миша, — Петербург отстраняется от теплого плеча, просыпаясь от обжегшего его гнева. — И ты это знал! Я ведь… Я просто хотел сохранить то, что у меня оставалось… Как и все в этой чертовой сгинувшей стране!
Михаил не выдерживает. Вскакивает со ставшего таким жестким дивана, лихорадочно ходит по комнате, пальцами в пшеничное золото волос забираясь и сдерживая рвущийся наружу крик.
— Но ты не все, Саша! — бьет по тонкому стеклу вазы с гниющими нарциссами, отправляя сосуд в стену и разбивая на мириады осколков. — Ты должен был понимать меня! Они не могли, а ты мог это сделать! Но почему, а? Почему ты опять думаешь только о себе любимом?!
Теряет над собой контроль, вновь повышая голос, и Петербург давится собственным ядом, вскакивая за Москвой следом. У него в ванной плавает убийца, а он опять должен решать чьи-то проблемы. Только вот остывшее сердце в его груди хочет решить только одну — их общую.
— Нам стоит взять перерыв, Миша…
— Какой, нахуй, перерыв? — рычит Москва, резко останавливаясь и поворачиваясь всем корпусом к Петербургу. — Что опять взбрело в твою больную голову?
— Мою больную голову? — Выгибает тонкую бровь Романов, и предсмертный смех вновь раздирает его грудь. — Мою больную голову? Пошел ты нахуй, Миш, я тебя видеть не хочу больше.
Московский хмыкает, хлопая в ладоши так звонко, что у Александра закладывает уши.
— Ай, какой же ты молодец! — улыбается Москва, подходя ближе и больно встряхивая Петербург за плечи. — И что ты делать будешь дальше, м? Побежишь к своему китайцу плакаться о том, какой ты бедный и несчастный? А обо мне ты подумал, Саш? О той ответственности, которая свалилась мне на плечи?
Ленинград сказал бы, что хочет помочь. Он непременно бросил бы все, сражаясь до последней крошки несъеденного хлеба. Ленинград знал, чего стоит победа, и сколько на плечах Михаила ответственности. Петербург о ней знать больше ничего не хочет.
— Ты сам во всем виноват, — резюмирует Александр, складывая руки на груди, — хотя, о чем это я… Как же удобно, когда память отшибло, да?
Очередная незримая пощечина обжигает щеку Московского, и он невольно отшатывается, давя ботинком осколки на полу. У Сашеньки в вазе цветы его нового друга, у Сашеньки вообще все, оказывается, по-новому.
— Знаешь, а твоя идея взять паузу в наших с тобой отношениях начинает казаться мне единственной верной, — натягивает на губы клыкастую ухмылку, устремляя взгляд куда-то в пол и мотая головой, пытаясь привести себя в чувства или их подобие, скрыть поток подбирающихся к горлу отчаянных слез. — Боже…
Бормочет что-то себе под нос, стремительно вылетая из гостиной. Хватает с вешалки брошенную на нее кожаную куртку, хмуро глядя на лиловое нечто в самом углу шкафа, и, стараясь задумываться меньше о новых странностях Романова, выбегает из осточертевшей ему квартиры, даже не захлопывая дверь. В ней душно, в ней не выпечкой пахнет, а смрадом благовоний. Москве время нужно, еще немного хоть, и Михаил спотыкается, оседая на холодном камне ступеней. Взглядом невидящим в темноту парадной вглядывается, чувствуя в кармане назойливый писк телефона. Он так спешил, но все равно не успел, остался в одиночестве на этом поле боя. В очередной чертов раз. Не опять, а снова, язвительно сказал бы ему Петербург? Пусть так. Он выживет, и страна — выживет тоже. Он справится с этим один: спасет и всех и вернется героем. Казань когда-то шутила, что на Москве проклятие лежит. Москва не уверен теперь, что тогда Зилант шутила.
Поднимается на ноги вновь, нетвердой походкой скользя по ступеням. Он нужен им всем: где-то там, в Подмосковье, развернулась война. Его кровь, его милые детки ждали от него нового дня без выстрелов и смрада. Он не мог подвести их.
Сырой воздух улицы отрезвляет, возвращает сознанию ясность. Михаил трет виски, волосы отросшие ероша, и смотрит по сторонам, на обращенные друг к другу окна, завешанные тряпьем. В карман лезет слепо, телефон извлекая и едва не чертыхаясь, видя номер звонившего. Дает себе время привести дыхание в норму и срывается с места, торопливым шагом направляясь к машине. Перезванивает, слыша в трубке насмешливый голос Кирилла, и не собирается сдаваться сейчас. Проезжающей рядом машины не видит вовсе, скрываясь за поворотом, не осознавая того, где она тормозит.
Двери тонированной иномарки открывает иностранец, молчаливо хмуря густые черные брови. Немой поклон сопровождает человека, явившегося из мягкого кожаного салона. Нежданный гость стучит тростью по разбитому асфальту двора, передает её подчиненному и плавно шагает к знакомым дверям. Скрывается в тени парадной, легко и непринужденно минуя лестничный пролет. Стучит, не звонит, и терпеливо ждет ответ с той стороны, несмотря на распахнутую настежь дверь. Ему спешить некуда и незачем.
Александр глаза свои мокрые вытирает насухо, стук в коридоре слышит, аккуратный и вкрадчивый. Убийцы так не приходят. Они в ванной его плавают тихо, крася пол в розовый цвет. Сашенька халат мокрый запахивает сильнее, гордо распрямляя осанку и выгоняя себя на свет, встречать новых гостей. Они с Москвой разберутся потом, когда время придет, когда он сможет снова любить его, а пока Петербург готов двигаться дальше. Не больно ведь даже, ведь с Михаилом порвал Ленинград, почивший парой лет ранее. Сашенька ни с кем и не встречался вовсе — с собой разве что, и может…
Выныривает в тускло освещенный коридор и замирает, глядя на того, кто столько раз его выручал. Улыбается дурно и счастливо, реверанс исполняет, приглашая зайти, и сам навстречу мотыльком летит, замирая напротив поглотившего его не так давно пламени. Шанхай — он надежный. Шанхай — он рядом с ним. Он его тогда откопал, он его тогда выслушал и смог понять. Ведь он только смог разглядеть нерасстрелянного императора и пригласить его на неоконченный бал.
— Господин Шэнь, — улыбается Александр, и мысли о Москве рассеиваются дымкой воспоминаний непрошенных, — я…
Зубами щелкает звонко, только сейчас понимая, что труп в его ванне — все еще там. Тушуется, сраженный постыдным осознанием. Задирает глаза свои, полные невинности, кверху и смотрит в невозмутимый мрак над ним с достоинством уличенного в краже воришки. Улыбается нервно чуть-чуть, смешок глупый давит, когда ловит на себе изучающий взгляд. Знает: Шанхай разводы на коже мраморной видит, выводы делает, и не скрыть от него ничего, не утаить.
— Вы? — подсказывает, утомленный ожиданием, и Александр понуро голову на эшафот кладет, признавая свое поражение. Он ведь и правда не знал, что делать с этим всем. Как теперь спрятать тело, как вынести из квартиры эту ошибку. Только вот раскаяние, присущее убийцам, не наступает совсем.
— У меня труп в ванне, Господин Шэнь, — легко признается Романов, сминая тонкими пальцами махровую ткань на боках. — Мне жаль.
Лжет, облизывая вмиг пересохшие губы. Шанхай то ли не замечает очевидного обмана, то ли просто позволяет Петербургу лгать, не придавая значения последним словам. Александр знал, что его никто не осудит, но от старых привычек избавиться сложно.
Шанхай пальто свое снимает красивым, изящным движением, сбрасывая тяжелую ткань с сильных плеч. Ближе подходит, и Петербург руки свои тянет, готовый принять поданный ему элемент гардероба, чтобы аккуратно расположить на плечиках в шкафу; но совершенно теряется, чувствуя тяжесть на своих озябших плечах. Господин Шэнь смотрит на него со всей присущей ему невозмутимой серьезностью, укутывая в свою дорогую и пропахшую одеколоном одежду, немым приказом заставляя поднять на себя взгляд.
— Этот вопрос решаем, — уведомляет, не предлагает, и Саша верит ему, следуя за статной высокой фигурой. Не помнит, как добирается до припаркованного автомобиля, как ныряет в его спасительный мрак, все еще одетый лишь в старенький халат и пальто на миллион. Прячется в укромном углу у окна, дожидаясь, пока хозяин дорогой иномарки окажется рядом на тошнотворно вежливом расстоянии. Шанхай, казалось, случившимся совсем не смущен. Саша думает, что трупы в ванной — это не нормально, но что делать, если он пришел туда сам? Петербург свое оправдание знает, только вот Господин Шэнь им совсем не интересуется.
Машина плавно трогается с места, шурша гравием под колесами, и знакомый пейзаж начинает мелькать за окном. Александр хочет спросить слишком много всего, но невольно смолкает, одурманенный молочной дымкой полюбившейся ему трубки. Смотрит во все глаза, дышит глубоко-глубоко и не может понять, что в голове у любимого друга. Гадает, улыбаясь мыслям своим: то грустным, то радостным — и наглядеться не может.
Шанхай его трепыханий не замечает, или, опять, просто виду не подает. Недвижимый, словно высеченная из мрамора скульптура Микеланджело, задумчивый и такой недостижимый, непостижимый. Рука его, сильная, но утонченная, на сидении рядом лежит расслабленно, без привычной на ней перчатки. Петербург нервно губы свои искусанные жует, стараясь не смотреть, но невольно кося взгляд. Обнаженные пальцы без мозолей, не изуродованные шрамами или старыми ожогами. Бледные, с аккуратно подстриженными ногтями, украшенные всего лишь парой знакомых перстней. Красивые, музыкальные будто, но с так хорошо подходящими пропорциями к остальным частям тела, скрытым ныне строгим костюмом-тройкой. Петербург головой трясет, образы прошлой встречи из головы прогоняя. Старается, отвешивая себе парочку мысленных пощечин, краснеет безбожно, щеку изнутри прикусывая и садясь чуточку ближе, отлипая, наконец, от окна. Шанхай не говорит ему ничего, глядя в окно, стуча по губам мундштуком, и Сашенька хочет спросить. Коснуться хочет губами, то ли губ, то ли трубки, уговаривая себя перестать. Под ребрами колется, и в теплом пальто жарко так, душно даже, ведь оттого заалели молочные щеки. Александр руку свою совсем рядом кладет, видимость непринужденности и отстраненности принимая, к окну отворачиваясь со всем напускным безразличием. Там десятки людей и домов, там жизнь своим чередом идет, а ему чертовски сложно дышать. Порцию сладкой дымки поглощает жадно и основательно, прикрывая потемневшие грозовые глаза. На небольшой кочке машину трясет, и рука его совсем невольно ближе оказывается. Тепло чужой ладони щекочет кончики пальцев, и зубы впиваются в губы больно, но не отрезвляюще. Александр руку еще чуть ближе сдвигает, отчаянно стараясь почувствовать лучше, и трупы из его головы уплывают далеко и надолго. Шагает по миллиметру, не сводя туманного взгляда с образа своего города.
Тепло чужой ладони жжет нестерпимо, но мягкости кожи Романов не чувствует. Далеко еще, так далеко, что становится дурно. Корабль филигранно плывет по кожаной глади, но до цели не доплывает, дозируя близость.
Сашенька замирает, забывая, кажется, как нужно дышать. Он чувствует его руку, нуждается в ней, но не ощущает так, как должно быть. Миллиметр. Еще?
Романов решается долго: перебирает в голове варианты ответа. Шанхай никогда границ не пересекал — а Петербургу так хочется, чтоб пересек. Сашенька хочет коснуться теплой ладони, ощутить под пальцами гладкость драконьей чешуи. Движется-движется-движется, и едва не вписывается лицом в сидение впереди, стоит автомобилю затормозить. По сторонам глядит непонимающе и осоловело, жмурясь от ярких лучей фонаря, когда дверь рядом с ним распахивается, впуская в салон холодный летний ветер. Романов на свет выныривает рыбкой, пошатываясь на нетвердо стоящих ногах. Улыбается вежливо и красиво, взглядом ища лишь его. Следует молчаливо и покорно, ступая по мягким коврам. Пальто отдает, едва не снимает следом халат…
— Александр Петрович, приветствую вас, — кланяется красивая девушка в укороченном красном ципао, не поднимая на Романова прекрасных черных глаз, — прошу вас, следуйте за мной.
Александр не спорит, посрамленный своими мыслями и желаниями. Разгибает ссутулившуюся осанку, подбородок задирает горделиво, скрываясь от чужих пристальных глаз. В ванную, большую, красивую, забирается без страха в ней потонуть. Тело мажет гелем ароматным, смывая следы преступления. Маслом мажет — скрывает следы возбуждения. В пижаму мягкую шелковую тело стройное прячет, где-то синяками покрытое, и позволяет себя проводить.
В большом красивом зале смешалось столько культур: его и китайская — так точно. Романов улыбается невольно, императорской походкой шагая к мягкой софе, галантно садясь на край самый, оставляя место рядом с собой. Для любимого друга, конечно же, и никого боле. Ждет терпеливо, со скукой и восхищением глядя на разливаемый по пиалам ароматный чай. Шанхай у окна не движется, кажется, и Романов невольно дрожит.
— Господин Шэнь? — шепчет, пускай и хочет позвать. Смотрит лишь на него, не замечая мельтешащих рядом людей. Улыбается тепло и приветливо, и все еще отчаянно ждет.
Почему же Господин Шэнь не садится?
— Александр Петрович, — разрезает повисшую тишину мягкий и низкий баритон его голоса, и Сашенька весь обращается в слух, любуясь красивой широкой спиной, уже скрытой дорогой тканью китайского халата.
— Вы сегодня мне очень помогли… — признается Романов, но к пиале руки не тянет, переводя взгляд на прозрачный дымок. — Я крайне вам за это признателен.
Шанхай лишь кивает. Александр понимает это по чуть дернувшейся макушке. Ждет чего-то еще, но это что-то не случается. Ситуация, очевидно, выходила из-под контроля, но сдаваться сейчас Романов совершенно не хотел.
— Знаете… — облизывается, смачивая губы внезапно загустевшей слюной. — Вы появились так вовремя…
— Вы так считаете? Время, прошедшее с нашей последней встречи, сильно изменило Вас, — Шанхай двигается плавно, величественно, когда переводит взгляд на своего гостя. Александр невольно немея. — Или это была смерть? Та, что забирает людей. Она вам к лицу, — уголки губ Шэня приподнимаются. — В конце концов, цветок, распустившейся в непогоду, есть редчайшая драгоценность.
Петербург замирает, чувствуя приливающий к своим щекам жар. Улыбается шире только, взглядом намекая на место рядом с собой, но чертов китаец остается все таким же недвижимым.
— Приятно чувствовать себя под… Вашим покровительством, — поддерживает Романов, еще чуть сильнее прижимаясь к оббитому подлокотнику. Безусловно, он никогда не нуждался ни в чьей протекции, но сейчас все происходящее ощущалось до ужаса комфортным.
— Александр, мне еще не встречались те, кому не нравилось быть под моим покровительством, — легко, сквозящим сквозь стучащее лихорадочно сердце Петербурга шепотом отзывается китаец, и Романов скалит острые зубки, сжимая их до скрежета. Кем бы они не были — они ему не ровня, на них Шанхай никогда не посмотрел бы так, как смотрит сейчас на него, Александр уверен в этом. Потому что он — европейский рай, прекрасный и неуловимый. Он — распустившийся в непогоду цветок.
— Чай на столе, — заплетающимся языком бормочет Петербург, маня в свои прекрасные сети, но не получая возможности схватить. Шанхай лишь хмыкает на его предложение, плавно подходя к креслу напротив и расслабленно опускаясь на мягкую ткань, разметав полы халата. Смотрит вопросительно, не теряя прежней насмешки. Улыбается тонкими губами и не спешит сделать следующий ход.
— Чаю?
— Чего бы покрепче, — фыркает Романов и внутренне сжимается весь, натянутый, словно струна. Не этого он ждал от любимого друга. Не этого он так сильно хотел.
Шанхай даже бровью не ведет: щелкает длинными красивыми пальцами, и в комнату скользит тень провожавшей его до ванных комнат девицы. Романов щурится, подмечая детали, и с интересом понимая, что девушка — другая совсем, похожая просто. Сколько их таких, бабочек, в этом огромном доме?
Почему он не сел рядом с ним?
Перед Романовым ставят бутылку вина, незнакомого, чуждого его привитому вкусу. Сашенька виду подавать не хочет, хватается за протянутую ему пиалу, опрокидывая её содержимое в себя в несколько жадных глотков, жмуря глаза. Этикет требовал от него совсем иного, но для храбрости — нужно именно так. Только вот, что он собирался сделать сегодня Романов искренне не знал. Он едва может подавить вставший в горле кашель, сглатывая горячительное и смахивая кристаллики слез со щек. Улыбается невозмутимо, с удивлением понимая, как бьет в голову простое теплое белое вино: как никогда ранее. Бледное лицо покрывается тонкой пленкой анестезии, и он еще совсем не пьян, но явно храбр для того, чтобы открыть свой чересчур болтливый рот.
— Вкусом напоминает вас, — смеется тихо, прикрывая ладошкой потемневшие от прилива крови губы и пряча за этим разодравший горло кашель.
Почему он не сел рядом с ним?
— Байзцю — это достаточно крепкий напиток для простых обывателей. Он может показаться обжигающим, грубым, возможно, слишком грубым. Совру, если скажу, что он не относится к элитарным видам. Его нужно пробовать, Александр, медленно, осторожно и постоянно. Горечь уйдёт, и вы поймёте его. Он будет сладким, тягучим, перекатывающимся на языке и обволакивающим горло. Надеюсь, вам хватит терпения, чтобы раскрыть его истинный вкус.
Александр больше не хочет терпеть. Митрополит говорил, что терпение есть благодетель, и он слепо верил в сказанное, пока не осознал, что с него, в общем-то, хватит. Он не хочет больше, не этого только. Чего угодно другого — пожалуйста. Поддаться этой тьме, пробовать её снова и снова, раскатывая вкус на языке, смакуя древние нотки. Он хочет сейчас, без лишних прелюдий, с жаром обуявшего его тело мрачного огня. Смотрит в глаза напротив неотрывно, своих не отводя, и тонет-тонет-тонет, растворяясь во вкусе на языке.
Почему он не сел рядом с ним?
Сашенька простым обывателем не был, грубости лишь жаждал, совсем её не страшась. Пижама на нем велика, и Романов даже не чувствует, как обнажается от нетерпеливого ерзания острое плечо. Улыбается довольно и вульгарно, сжимая ладошку в кулак. Встать не успевает, ведь их опять так беспардонно прерывают. От досады сводит скулы.
— Господин, — кланяется высокий и большой человек, напрашивающийся на ножницы в своем мягком горле, — все поставленные задачи выполнены, квартира очищена.
Шанхай, не сводя своего пронизывающего взгляда с Романова, лишь машет рукой, вынуждая посетителя поспешно удалиться, вновь оставив их наедине. Александр снова ерзает, колени сжимая, и решается вновь, аккуратно щупая почву.
— Я должен отблагодарить вас?
— Должны? — снисходительно спрашивает Шанхай. В конце концов, он не требовал у Шурочки ничего взамен раньше. Сашенька не против, он слишком устал жить в долг. Терпеть.
Почему он не сел рядом с ним?
— Я хотел бы выразить вам свою благодарность в устной форме… — подходит издалека, и голова кружится, плывет, одурманенная жаром и ароматом благовоний. Романов расслабляется, подбирая ноги, не позволяя сорваться себе с места прямо сейчас. Шанхай в кресле напротив не движется вовсе: нашедшее свое место на подлокотнике рука словно вросла в него, пока другая все так же изящно держала острый подбородок. Его невозмутимость все больше раздражала, и так сильно хотелось нарушить её.
— Приятно слышать, что этот ничтожный заслуживает вашей благодарности, — бархатный, поучительный шепот разрывает последние оковы на шее Романова, вынуждая его дышать только чаще, не отрывая своего взгляда от обращенного к нему: все еще насмешливого, но мягкого. — Вы вольны делать все и получать все, не спрашивая и не объясняя. В конце концов, это заложено в правилах вашего существования, вы не находите?
Александр шумно сглатывает, лишь больше набираясь решительности. Вскакивает с дивана в отчаянной попытке устоять на обмякших ногах, и в пару шагов оказывается так близко, так рядом. Император ведь не спрашивает разрешения перед тем, как сесть на свой трон? Раздвигает острые коленки, скрытые шелком, изящно опускаясь на чужие. Молчаливо, не смея разорвать зрительный контакт между ними. От собственной смелости голову кружит, но ждать больше, пока Шанхай сядет рядом — немыслимо. Петербург впервые не ерзает, сидит ровно и прямо, глядя на город перед ним сверху вниз. Шанхай не движется даже сейчас, когда европейский рай опустился на его колени, опустился перед ним, предлагая себя. Тишина больше не режет слух, и все, что можно было бы еще сказать, они произнесли вслух. Сашеньке колется, так сильно хочется, но отчего-то Романов замирает, требуя подсказки потемневшим от близости взглядом. Наклоняется, и распрямляется вновь, не решаясь. Господин Шэнь его не подгоняет, не торопит и все еще, черт бы его побрал, не движется.
— Я согласен, — шепчет Петербург, окутанный этим теплом. Согретый, убаюканный, изнеженный и полный страстного огня. Облизывает свои тонкие красивые губы, взгляда от чужих не отрывает и дышит так часто, пока сердце старается сломать его грудь. Шанхай приподнимает голову от своей ладони, тянет освободившуюся от тяжести руку и аккуратно заправляет выбившуюся прядку вьющихся волос за нежное ушко. Петербург не знает, сколько проходит времени после. Не помнит, не придает чертовой важности, делая свой последний рывок грудью на острые пики.
Лишь теплые губы под губами Петербурга и невыносимо горько-сладкий поцелуй. Тепло когда-то каменной и недвижимой ладони обжигает изгиб его узкой талии, и Александр позволяет этому мраку поглотить его с головой, до конца.
Без остатка.